https://wodolei.ru/catalog/unitazy/nedorogie/
Не об этом ли думают в Совете, когда обсуждают вопрос о нашей маорийской школе? Так или иначе, на чьей же я стороне в этой расовой перебранке? Какого цвета я сама?
Какого я цвета?
Я осторожно пробираюсь к окну и облокачиваюсь на пианино, мой взгляд пробегает по просторным равнинам и останавливается на дальних холмах. Мы похожи – я и эти холмы. Иногда они синие, иногда серые, а ранней весной белые. Все зависит от погоды...
Но оба мальчика в состоянии выговорить мою фамилию!
– Что случилось, что случилось, малыш?
Я встаю на колени, теперь мы одного роста, и я треплю его по подбородку.
– Севен... Севен ущипнул меня. Севен.
– Но ведь Севен под навесом. Я отослала его за то, что он ударил Хиневаку по ноге.
– Он пришел и ущипнул меня.
– А где он сейчас?
– Под тем навесом. Он пришел и ущипнул меня.
– Неужели он пришел, ущипнул тебя, а потом опять ушел?
– Да-а. Пришел и ущипнул.
Звонок прогнал малышей из класса, и я могу подойти к зеркалу в кладовке, чтобы привести в порядок свое лицо перед встречей с мужчинами за утренним чаем. Мне придется основательно потрудиться. Перенапряжение, неизбежное в приготовительном классе, и постоянная тревога, не говоря уже о меле и пыли, не могут не оставить следов. Особенно на волосах. На мои черные волосы садится каждая пушинка. Я расчесываю волосы с гордостью: они похожи на мамины. Отец говорит, что у мамы надо лбом они вились так же пышно, как у меня. Потом я слегка провожу помадой по губам и смахиваю пудру с бровей. Бог, надо надеяться, знает, почему я этим занимаюсь. Мужчины меня совершенно не интересуют. Но у меня есть гордость. А кроме того, старшая учительница обязана следить за своей внешностью и подавать пример большим девочкам. Мало ли почему. Хотя бы потому, что наступила весна и мне не хочется быть белой вороной.
Но я не в состоянии изобразить на лице радость даже с помощью косметики. Опьянение прошло, дети ушли, со мной только моя усталость. К тому времени, когда я вхожу в коридор большой школы, от меня уже снова не остается ничего, кроме моей печальной души. Я сижу в кресле, которое директор принес специально для меня из своего кабинета, на полу валяются куртки, миски, забытые башмаки, а я смотрю на вяз за окном и ищу у него утешения. Я стараюсь не слушать разговоры мужчин, мои глаза и мысли прикованы к голым ветвям дерева, и я будто наяву вижу его новый пышный зеленый наряд – новую жизнь, которая пока дремлет в почках.
Директор не уходит, Поль Веркоу разливает чай. Он неправдоподобно красив, но его присутствие раздражает меня: вражда поколений. И все-таки, когда он передает мне чашку, я не в силах отвести от него глаз. Высокий молодой мужчина с безупречной внешностью. Темные волосы зачесаны назад, широкий лоб. Круглые бездонные глаза похожи на цветы дельфиниума в рамке темных ресниц и бровей, веки красноречиво порхают вверх и вниз, но губы почти неподвижны, когда он говорит. Что касается носа и удивительной линии подбородка – они просто срисованы с обложки журнала. Разве может старая дева устоять перед таким очарованием? Правда, в моих глазах красота тела – ничто по сравнению с красотой ума. Жизнь успела кое-чему меня научить, и я понимаю, что Поль – всего лишь изнеженный холостяк из тех, кто охотно подсмеивается над неудачливыми старыми девами, поэтому мои мысли возвращаются к вязу с набухшими почками.
Почки полны надежд, и я тоскливо ерзаю в кресле. Неужели они не знают, что наступит зима? Цветы, которые посадил для меня директор, тоже полны надежд, судя по тому, как они хвастаются друг перед другом. Мыслимо ли так гордо покачивать разноцветными головками! Можно подумать, им предстоит цвести вечно. А что они собираются делать осенью? А что я делаю вечерами, когда гуляю в саду, зная то, что я знаю, а они нет...
– ...и поэтому, Поль, я считаю, – директор сидит на низкой скамье напротив этого юнца и смотрит на него снизу вверх, – я считаю, мы с вами можем поделить дежурства на игровой площадке. Вдвоем мы вполне в состоянии избавить мисс Воронтозов от этой заботы.
Он осторожно вытягивает ноги, достает сигареты и какие-то бумаги, будто жизнь проста, как таблица умножения.
Поль Веркоу задумчиво склоняется надо мной, и чашка замирает у меня в руке.
– Надеюсь, Поль, вас это не затруднит? – спрашивает директор.
Но Поль продолжает разглядывать меня.
– Блаженны, – изрекает он наконец излишне громким голосом, – кто выигрывает битвы, не шевельнув пальцем. – Я... я хочу сказать, мисс Вронтзов, – продолжает он, укоротив мою фамилию не менее чем на два слога, – я хочу сказать, что ветер удачи дует в вашу сторону.
Он искалечил фамилию моего отца!
– Ветер здесь ни при чем! – вспыхиваю я и проливаю чай. – А удача приходит к прозорливым. Я всегда выбираю женатых директоров. И женатых мужчин.
Как ни странно, он улыбается, но его улыбка, пожалуй, старовата для такого молодого лица. Я ожидала взрыва, зная, что гордые новозеландские мужчины не склонны терпеливо сносить удары по самолюбию. Очевидно, он из другой породы. Поль огорчает меня: подобное безразличие – удел стариков.
Директор закуривает. Ему за сорок, он носит простые добротные костюмы и, хотя его не назовешь высоким, постоянно наклоняет голову набок в знак внимания к собеседнику.
– Ну что ж, Поль, договорились? Я буду дежурить до и после занятий, а вы на большой перемене и во время перерыва на ленч, хорошо? Так, наверное, будет удобнее, поскольку мой дом рядом.
– Я готов распоряжаться, – произношение Поля явно хромает и плохо согласуется с выбором слов, – если они... если они... ну, скажем... проявят готовность прислушаться к моим словам.
– Конечно, а разве они вас не слушаются?
– Не могу припомнить, когда в последний раз хоть кто-нибудь прислушался к моим словам. – Поль вновь поворачивается ко мне с неестественно безразличной улыбкой на лице. – Вчера мне пришлось подвергнуть наказанию младшего представителя развеселой банды Тамати. Я велел ему подобрать пальмовые листья, а он в ответ показал мне нос. Короче, ему не захотелось... ну, скажем... прислушаться к моим словам.
– Тамати не созданы для того, чтобы повиноваться богу или человеку, – отвечаю я, как всегда, слишком взволнованно. – С чего вы взяли, что они станут вас слушаться? С чего вы взяли, что они станут вас слушаться?
Поль не скрывает удовольствия и улыбается еще шире.
– Вы так прекрасны; когда сердитесь! – восклицает он.
Директор встает.
– Вот это другое дело, – снисходительно замечает он. – Хочу уговорить комитет заняться школой. Например, избавить нас от пальм. Пока их не срубят, игровую площадку невозможно содержать в чистоте.
– Они срубят эти деревья только через мой труп! – кричу я. – Только через мой труп! Я работаю здесь не очень давно, мистер Риердон, но эти деревья – мои!
Громкий смех молодого Веркоу окончательно выводит меня из себя. Я уже не понимаю, что говорю, пока не слышу своих слов:
– Вы не имели никакого права бить ребенка!
– Если мы избавимся от необходимости постоянно убирать листья, – старается успокоить меня директор, – нам будет гораздо легче следить за чистотой на площадке. Обычно деревья сбрасывают листья один раз в определенное время года. А наши пальмы роняют и роняют их без конца.
Директор тоже работает здесь недавно.
– Малютка Тамати только начал хоть немного слушаться. А вы отшлепали его, и все мои труды пропали даром.
Внезапно молодой мужчина, который стоит рядом со мной и откровенно наслаждается этой сценой, круто поворачивается и исчезает за дверью своего класса, и в то же мгновенье я понимаю, что наделал мой язык. Неужели я все еще так слепа, что могу обидеть молодое существо?
– И все бы еще ничего, – директор мужественно продолжает свой монолог, – если бы пальмы радовали глаз, но они выглядят такими жалкими и несчастными.
– Я столько билась с этим ребенком, а он все погубил!
– Никто не скажет, что они являются достойным украшением нашей школы.
– Кто? Тамати?
– Нет, пальмы.
– Пальмы...
К горлу подкатывает комок. В присутствии мистера Риердона слезы с такой легкостью льются у меня из глаз. Как приятно плакать, когда рядом женатый мужчина. Но мой грим может пострадать. И тогда мой возраст перестанет быть тайной. Я поднимаю глаза на мистера Риердона, он стоит, устремив взгляд на застекленную дверь классной комнаты своего помощника, и мой взгляд устремляется туда же. За дверью вышагивает мистер Веркоу, безвольная кукла небесной красоты. Напрасно я позволила себе обнажить частичку своей души, это непозволительная роскошь.
– Пусть не обижает моих малышей, больше мне ничего не надо, – неуверенно оправдываюсь я.
Мистер Риердон все еще в задумчивости смотрит на Поля.
– Да, – говорит он, и мне кажется, что его мысли заняты не моими малышами, а новеньким малышом, которого он взял на работу, – мы не должны обижать молодых.
– Я попрошу старших девочек убрать листья, – говорю я. – Площадка будет в идеальном порядке, обещаю вам.
– Я знаю, мисс Воронтозов, что могу на вас положиться, – отвечает директор и начинает сам мыть грязные чашки, – вы, конечно, сделаете все, что в ваших силах. Но я не могу допустить, чтобы вы делали слишком много.
– Я займусь чашками, мистер Риердон.
Крупная, очень красивая девочка маори разглядывает через застекленную дверь молодого белого мужчину, я оборачиваюсь к ней.
– Варепарита, будь добра, возьми чашки у мистера Риердона.
Не дожидаясь звонка, я беру пенал и направляюсь по коридору назад, на мне туфли на высоких – величественных! – каблуках, которые мне очень не идут. Я прокладываю себе путь среди смеющихся детей, которые кучками собираются на траве около нашего сборного домика, и моя шея горит от стыда. Я обидела молодого учителя, а ведь он одним только своим назойливым присутствием дарит мне бесценную радость: забвение прошлого. Бедный неоперившийся птенец, стоит в одиночестве у себя в классе – «странник у твоего порога». Ну-ка... ну-ка... посмотрите на моего милого мальчика...
– Мама сказала, – говорит белый Марк, – чтобы я не снимал в школе башмаки.
Оглушительный грохот – мы падаем с небес на землю. Набухшие почки вяза, надежды, оскорбленные молодые люди – все остается там, в вышине. Очень полезное гимнастическое упражнение, если обладать достаточной выносливостью. Почему?
– Потому что вчера я пришел домой с незавязанными шнурками.
Воистину нет силы более могущественной, чем настоящее. Прошлое иногда становится явью перед школой, иногда напоминает о себе на переменах, но здесь, под стропилами, где висят улитки, под заиндевевшими стропилами, которые сочатся влагой, существует только неотступное сейчас.
– А почему ты не завязал шнурки? Матаверо, заправь рубашку!
– Я не умею.
– Прости?
Дети читают вслух, мне трудно разобрать, что говорит Марк.
– Я не умею.
– Все остальные умеют завязывать шнурки... Блоссом, высморкай нос... Тогда, Марк, принеси, пожалуйста, тапочки.
– Мне не разрешают.
В эту минуту фраза «Мне не разрешают» как-то особенно резко, как-то необычайно остро раздражает меня, чтобы не сказать окончательно выводит из себя, и последние отзвуки утренней чайной бури, разразившейся из-за слишком близкого соседства с чужим «я», последняя тень сожаления исчезает без следа. Сожаление уступает место ярости – я ненавижу эту белую женщину, у которой есть маленький сын, у которого есть башмаки, которые он не умеет зашнуровывать, и которому она не разрешает приносить в школу тапочки. Я горячусь и раздуваю ноздри, как старый боевой конь. Я встаю па колени, теперь мы с Марком одного роста.
– Значит, тебе не разрешают, маленький Марк.
– Правда не разрешают. Она так сказала, я знаю, она правда не разрешает.
Мне не хочется, чтобы Марк догадался о несогласии учительницы с матерью. Это бесчестно по отношению к такому малышу. Но в моем возрасте трудно вынести, когда пятьдесят, или шестьдесят, или, если быть точной, сорок пар йог, обутых в башмаки, топают в сборном домике. Для меня это слишком большая порция настоящего. Тем не менее Марку незачем знать, что я думаю о его матери. Я делаю над собой усилие и стараюсь отделить ярость, которую во мне вызывает мать, от нежности, которую я испытываю к сыну.
– Понимаешь, – я держу его маленькие розовые руки в своих и стараюсь, чтобы в моем голосе не прозвучало ни тени раздражения, – я не могу учить детей, когда в классе такой топот. Поэтому, когда ты сюда приходишь, маленький Марк, нужно все-таки снимать башмаки. Здесь, в классе, все-таки нужно снимать башмаки.
Он кивает, бедный маленький человечек, но я знаю, он догадался, он почувствовал запах пороха.
– Деннис, – осторожно продолжаю я, – каждый день приносил тапочки. А теперь мама купила ему сандалии на каучуковой подошве, и он может их не снимать.
Какое это облегчение, когда родители пытаются понять школу, если уж не самого ребенка. Я, во всяком случае, предпочитаю видеть в таком отношении стремление понять, а не обычное желание соблюсти приличия. Куда это опять забрели мои мысли? Отчего у меня покраснела шея, когда я возвращалась в класс? Совершенно не помню.
– Где ты раньше учился?
– В Вакамахаратанге.
– Какой у вас был учитель? Старый, молодой?
– ...лодой.
Чего я совершенно не в состоянии вынести, так это перерыва в середине дня. Целый час – целый час! – на еду, когда все еще сыты. Уж лучше дежурить па игровой площадке. Ленч выбивает меня из колеи. Ленч! Я бы предпочла остаться в классе и обойтись чашкой чая. Начав работать, я работаю, работаю, пока не падаю с ног. Мне нужно совершить над собой насилие, чтобы вернуться в большую школу, насилие над своим разумом, поглощенным другими заботами. Ничего не поделаешь, я включаю чайник, достаю сигареты, томик стихов, кладу ноги на стол и пытаюсь понять, как другие справляются с воспоминаниями о прошлом...
Неведомая Власть, как назову тебя –
Убийцей, спутницей, что бодрствует, любя?
Но предпочла бы я принять как дар
От злейшего врага безжалостный удар,
Чем жить, как я живу, – чтоб каждый день сначала
По двадцать раз меня ты убивала!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Какого я цвета?
Я осторожно пробираюсь к окну и облокачиваюсь на пианино, мой взгляд пробегает по просторным равнинам и останавливается на дальних холмах. Мы похожи – я и эти холмы. Иногда они синие, иногда серые, а ранней весной белые. Все зависит от погоды...
Но оба мальчика в состоянии выговорить мою фамилию!
– Что случилось, что случилось, малыш?
Я встаю на колени, теперь мы одного роста, и я треплю его по подбородку.
– Севен... Севен ущипнул меня. Севен.
– Но ведь Севен под навесом. Я отослала его за то, что он ударил Хиневаку по ноге.
– Он пришел и ущипнул меня.
– А где он сейчас?
– Под тем навесом. Он пришел и ущипнул меня.
– Неужели он пришел, ущипнул тебя, а потом опять ушел?
– Да-а. Пришел и ущипнул.
Звонок прогнал малышей из класса, и я могу подойти к зеркалу в кладовке, чтобы привести в порядок свое лицо перед встречей с мужчинами за утренним чаем. Мне придется основательно потрудиться. Перенапряжение, неизбежное в приготовительном классе, и постоянная тревога, не говоря уже о меле и пыли, не могут не оставить следов. Особенно на волосах. На мои черные волосы садится каждая пушинка. Я расчесываю волосы с гордостью: они похожи на мамины. Отец говорит, что у мамы надо лбом они вились так же пышно, как у меня. Потом я слегка провожу помадой по губам и смахиваю пудру с бровей. Бог, надо надеяться, знает, почему я этим занимаюсь. Мужчины меня совершенно не интересуют. Но у меня есть гордость. А кроме того, старшая учительница обязана следить за своей внешностью и подавать пример большим девочкам. Мало ли почему. Хотя бы потому, что наступила весна и мне не хочется быть белой вороной.
Но я не в состоянии изобразить на лице радость даже с помощью косметики. Опьянение прошло, дети ушли, со мной только моя усталость. К тому времени, когда я вхожу в коридор большой школы, от меня уже снова не остается ничего, кроме моей печальной души. Я сижу в кресле, которое директор принес специально для меня из своего кабинета, на полу валяются куртки, миски, забытые башмаки, а я смотрю на вяз за окном и ищу у него утешения. Я стараюсь не слушать разговоры мужчин, мои глаза и мысли прикованы к голым ветвям дерева, и я будто наяву вижу его новый пышный зеленый наряд – новую жизнь, которая пока дремлет в почках.
Директор не уходит, Поль Веркоу разливает чай. Он неправдоподобно красив, но его присутствие раздражает меня: вражда поколений. И все-таки, когда он передает мне чашку, я не в силах отвести от него глаз. Высокий молодой мужчина с безупречной внешностью. Темные волосы зачесаны назад, широкий лоб. Круглые бездонные глаза похожи на цветы дельфиниума в рамке темных ресниц и бровей, веки красноречиво порхают вверх и вниз, но губы почти неподвижны, когда он говорит. Что касается носа и удивительной линии подбородка – они просто срисованы с обложки журнала. Разве может старая дева устоять перед таким очарованием? Правда, в моих глазах красота тела – ничто по сравнению с красотой ума. Жизнь успела кое-чему меня научить, и я понимаю, что Поль – всего лишь изнеженный холостяк из тех, кто охотно подсмеивается над неудачливыми старыми девами, поэтому мои мысли возвращаются к вязу с набухшими почками.
Почки полны надежд, и я тоскливо ерзаю в кресле. Неужели они не знают, что наступит зима? Цветы, которые посадил для меня директор, тоже полны надежд, судя по тому, как они хвастаются друг перед другом. Мыслимо ли так гордо покачивать разноцветными головками! Можно подумать, им предстоит цвести вечно. А что они собираются делать осенью? А что я делаю вечерами, когда гуляю в саду, зная то, что я знаю, а они нет...
– ...и поэтому, Поль, я считаю, – директор сидит на низкой скамье напротив этого юнца и смотрит на него снизу вверх, – я считаю, мы с вами можем поделить дежурства на игровой площадке. Вдвоем мы вполне в состоянии избавить мисс Воронтозов от этой заботы.
Он осторожно вытягивает ноги, достает сигареты и какие-то бумаги, будто жизнь проста, как таблица умножения.
Поль Веркоу задумчиво склоняется надо мной, и чашка замирает у меня в руке.
– Надеюсь, Поль, вас это не затруднит? – спрашивает директор.
Но Поль продолжает разглядывать меня.
– Блаженны, – изрекает он наконец излишне громким голосом, – кто выигрывает битвы, не шевельнув пальцем. – Я... я хочу сказать, мисс Вронтзов, – продолжает он, укоротив мою фамилию не менее чем на два слога, – я хочу сказать, что ветер удачи дует в вашу сторону.
Он искалечил фамилию моего отца!
– Ветер здесь ни при чем! – вспыхиваю я и проливаю чай. – А удача приходит к прозорливым. Я всегда выбираю женатых директоров. И женатых мужчин.
Как ни странно, он улыбается, но его улыбка, пожалуй, старовата для такого молодого лица. Я ожидала взрыва, зная, что гордые новозеландские мужчины не склонны терпеливо сносить удары по самолюбию. Очевидно, он из другой породы. Поль огорчает меня: подобное безразличие – удел стариков.
Директор закуривает. Ему за сорок, он носит простые добротные костюмы и, хотя его не назовешь высоким, постоянно наклоняет голову набок в знак внимания к собеседнику.
– Ну что ж, Поль, договорились? Я буду дежурить до и после занятий, а вы на большой перемене и во время перерыва на ленч, хорошо? Так, наверное, будет удобнее, поскольку мой дом рядом.
– Я готов распоряжаться, – произношение Поля явно хромает и плохо согласуется с выбором слов, – если они... если они... ну, скажем... проявят готовность прислушаться к моим словам.
– Конечно, а разве они вас не слушаются?
– Не могу припомнить, когда в последний раз хоть кто-нибудь прислушался к моим словам. – Поль вновь поворачивается ко мне с неестественно безразличной улыбкой на лице. – Вчера мне пришлось подвергнуть наказанию младшего представителя развеселой банды Тамати. Я велел ему подобрать пальмовые листья, а он в ответ показал мне нос. Короче, ему не захотелось... ну, скажем... прислушаться к моим словам.
– Тамати не созданы для того, чтобы повиноваться богу или человеку, – отвечаю я, как всегда, слишком взволнованно. – С чего вы взяли, что они станут вас слушаться? С чего вы взяли, что они станут вас слушаться?
Поль не скрывает удовольствия и улыбается еще шире.
– Вы так прекрасны; когда сердитесь! – восклицает он.
Директор встает.
– Вот это другое дело, – снисходительно замечает он. – Хочу уговорить комитет заняться школой. Например, избавить нас от пальм. Пока их не срубят, игровую площадку невозможно содержать в чистоте.
– Они срубят эти деревья только через мой труп! – кричу я. – Только через мой труп! Я работаю здесь не очень давно, мистер Риердон, но эти деревья – мои!
Громкий смех молодого Веркоу окончательно выводит меня из себя. Я уже не понимаю, что говорю, пока не слышу своих слов:
– Вы не имели никакого права бить ребенка!
– Если мы избавимся от необходимости постоянно убирать листья, – старается успокоить меня директор, – нам будет гораздо легче следить за чистотой на площадке. Обычно деревья сбрасывают листья один раз в определенное время года. А наши пальмы роняют и роняют их без конца.
Директор тоже работает здесь недавно.
– Малютка Тамати только начал хоть немного слушаться. А вы отшлепали его, и все мои труды пропали даром.
Внезапно молодой мужчина, который стоит рядом со мной и откровенно наслаждается этой сценой, круто поворачивается и исчезает за дверью своего класса, и в то же мгновенье я понимаю, что наделал мой язык. Неужели я все еще так слепа, что могу обидеть молодое существо?
– И все бы еще ничего, – директор мужественно продолжает свой монолог, – если бы пальмы радовали глаз, но они выглядят такими жалкими и несчастными.
– Я столько билась с этим ребенком, а он все погубил!
– Никто не скажет, что они являются достойным украшением нашей школы.
– Кто? Тамати?
– Нет, пальмы.
– Пальмы...
К горлу подкатывает комок. В присутствии мистера Риердона слезы с такой легкостью льются у меня из глаз. Как приятно плакать, когда рядом женатый мужчина. Но мой грим может пострадать. И тогда мой возраст перестанет быть тайной. Я поднимаю глаза на мистера Риердона, он стоит, устремив взгляд на застекленную дверь классной комнаты своего помощника, и мой взгляд устремляется туда же. За дверью вышагивает мистер Веркоу, безвольная кукла небесной красоты. Напрасно я позволила себе обнажить частичку своей души, это непозволительная роскошь.
– Пусть не обижает моих малышей, больше мне ничего не надо, – неуверенно оправдываюсь я.
Мистер Риердон все еще в задумчивости смотрит на Поля.
– Да, – говорит он, и мне кажется, что его мысли заняты не моими малышами, а новеньким малышом, которого он взял на работу, – мы не должны обижать молодых.
– Я попрошу старших девочек убрать листья, – говорю я. – Площадка будет в идеальном порядке, обещаю вам.
– Я знаю, мисс Воронтозов, что могу на вас положиться, – отвечает директор и начинает сам мыть грязные чашки, – вы, конечно, сделаете все, что в ваших силах. Но я не могу допустить, чтобы вы делали слишком много.
– Я займусь чашками, мистер Риердон.
Крупная, очень красивая девочка маори разглядывает через застекленную дверь молодого белого мужчину, я оборачиваюсь к ней.
– Варепарита, будь добра, возьми чашки у мистера Риердона.
Не дожидаясь звонка, я беру пенал и направляюсь по коридору назад, на мне туфли на высоких – величественных! – каблуках, которые мне очень не идут. Я прокладываю себе путь среди смеющихся детей, которые кучками собираются на траве около нашего сборного домика, и моя шея горит от стыда. Я обидела молодого учителя, а ведь он одним только своим назойливым присутствием дарит мне бесценную радость: забвение прошлого. Бедный неоперившийся птенец, стоит в одиночестве у себя в классе – «странник у твоего порога». Ну-ка... ну-ка... посмотрите на моего милого мальчика...
– Мама сказала, – говорит белый Марк, – чтобы я не снимал в школе башмаки.
Оглушительный грохот – мы падаем с небес на землю. Набухшие почки вяза, надежды, оскорбленные молодые люди – все остается там, в вышине. Очень полезное гимнастическое упражнение, если обладать достаточной выносливостью. Почему?
– Потому что вчера я пришел домой с незавязанными шнурками.
Воистину нет силы более могущественной, чем настоящее. Прошлое иногда становится явью перед школой, иногда напоминает о себе на переменах, но здесь, под стропилами, где висят улитки, под заиндевевшими стропилами, которые сочатся влагой, существует только неотступное сейчас.
– А почему ты не завязал шнурки? Матаверо, заправь рубашку!
– Я не умею.
– Прости?
Дети читают вслух, мне трудно разобрать, что говорит Марк.
– Я не умею.
– Все остальные умеют завязывать шнурки... Блоссом, высморкай нос... Тогда, Марк, принеси, пожалуйста, тапочки.
– Мне не разрешают.
В эту минуту фраза «Мне не разрешают» как-то особенно резко, как-то необычайно остро раздражает меня, чтобы не сказать окончательно выводит из себя, и последние отзвуки утренней чайной бури, разразившейся из-за слишком близкого соседства с чужим «я», последняя тень сожаления исчезает без следа. Сожаление уступает место ярости – я ненавижу эту белую женщину, у которой есть маленький сын, у которого есть башмаки, которые он не умеет зашнуровывать, и которому она не разрешает приносить в школу тапочки. Я горячусь и раздуваю ноздри, как старый боевой конь. Я встаю па колени, теперь мы с Марком одного роста.
– Значит, тебе не разрешают, маленький Марк.
– Правда не разрешают. Она так сказала, я знаю, она правда не разрешает.
Мне не хочется, чтобы Марк догадался о несогласии учительницы с матерью. Это бесчестно по отношению к такому малышу. Но в моем возрасте трудно вынести, когда пятьдесят, или шестьдесят, или, если быть точной, сорок пар йог, обутых в башмаки, топают в сборном домике. Для меня это слишком большая порция настоящего. Тем не менее Марку незачем знать, что я думаю о его матери. Я делаю над собой усилие и стараюсь отделить ярость, которую во мне вызывает мать, от нежности, которую я испытываю к сыну.
– Понимаешь, – я держу его маленькие розовые руки в своих и стараюсь, чтобы в моем голосе не прозвучало ни тени раздражения, – я не могу учить детей, когда в классе такой топот. Поэтому, когда ты сюда приходишь, маленький Марк, нужно все-таки снимать башмаки. Здесь, в классе, все-таки нужно снимать башмаки.
Он кивает, бедный маленький человечек, но я знаю, он догадался, он почувствовал запах пороха.
– Деннис, – осторожно продолжаю я, – каждый день приносил тапочки. А теперь мама купила ему сандалии на каучуковой подошве, и он может их не снимать.
Какое это облегчение, когда родители пытаются понять школу, если уж не самого ребенка. Я, во всяком случае, предпочитаю видеть в таком отношении стремление понять, а не обычное желание соблюсти приличия. Куда это опять забрели мои мысли? Отчего у меня покраснела шея, когда я возвращалась в класс? Совершенно не помню.
– Где ты раньше учился?
– В Вакамахаратанге.
– Какой у вас был учитель? Старый, молодой?
– ...лодой.
Чего я совершенно не в состоянии вынести, так это перерыва в середине дня. Целый час – целый час! – на еду, когда все еще сыты. Уж лучше дежурить па игровой площадке. Ленч выбивает меня из колеи. Ленч! Я бы предпочла остаться в классе и обойтись чашкой чая. Начав работать, я работаю, работаю, пока не падаю с ног. Мне нужно совершить над собой насилие, чтобы вернуться в большую школу, насилие над своим разумом, поглощенным другими заботами. Ничего не поделаешь, я включаю чайник, достаю сигареты, томик стихов, кладу ноги на стол и пытаюсь понять, как другие справляются с воспоминаниями о прошлом...
Неведомая Власть, как назову тебя –
Убийцей, спутницей, что бодрствует, любя?
Но предпочла бы я принять как дар
От злейшего врага безжалостный удар,
Чем жить, как я живу, – чтоб каждый день сначала
По двадцать раз меня ты убивала!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37