https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/45/
Только несчастный Поль... все, что он похоронил в своем сердце, «останется скрытым, и камень могильный не сдвинет вовек раскаянья тщетный порыв».
– Мисс Воронтозов, – обращается ко мне один из больших мальчиков, – можно я принесу сюда топор? А то Севен зарубит моего брата.
– Мисс Вонтоф, Севен, он бьет Мохи палкой по голове.
– Кто это плачет? – с возмущением спрашиваю я и поднимаю голову, как старый боевой конь.
– Мисс Фоффофоф, Севен, он сейчас сломает Маади шею.
Я прерываю урок чтения со старшими детьми, вернее, подобие урока чтения, и отправляюсь за Севеном. Я отношусь с глубочайшим уважением к бурлящим в нем силам, мне так легко понять, почему он неистовствует. Я беру его за руку со всей нежностью, на которую способна, и он идет за мной, как ягненок, и с надеждой усаживается за парту. Но пусть я старая дура, пусть я не учительница – по воле обстоятельств и по своей собственной, – все равно прислуживать Севену я не собираюсь.
– Пойди принеси глину, – говорю я, глядя в печальное вытянутое лицо, – и для разнообразия слепи что-нибудь...
– Севен, чего ты боишься? – спрашиваю я на следующее утро в период активной работы.
– Я нисего не боюсь.
– Совсем ничего?
– Нисего. Я всазу ноз в них всех.
– В кого ты всадишь нож?
– Я всазу ноз в сервяков.
Ответ Севена удивляет меня, но я не принимаю его. Червяки – только условное обозначение, на самом деле Севена мучает что-то другое. Я не удовлетворена. В душе ребенка, должно быть, много недоступных нам закоулков. Я печатаю для Севена слово «червяки», и в следующий раз он его не узнает.
– Входите! – кричат малыши в ответ на стук в дверь, но, так как никто не входит, мы сами выходим из класса и видим на террасе босоногую, разукрашенную татуировкой женщину маори, которая держится с большим достоинством.
– Хочу повидать моего маленького Севена, – говорит она хриплым голосом.
– Севен ваш сынишка?
– Я его воспитала. Теперь ему пять. Я отдала его домой настоящим родителям, понимаете, ради школы. Я повидаю моего маленького мальчика?
Малыши охотно доставляют Севена, и здесь, на террасе, в кольце сочувственных карих и голубых глаз происходит встреча.
– Где вы его воспитывали? – спрашиваю я женщину через головы детей.
– Там, далеко, на тех холмах. Одна, совсем одна. Помнишь свою старую мамочку? – спрашивает она Севена.
– Понимаю. Понимаю.
Через некоторое время я вижу, что Севен, как всегда, крошит мел в порошок, и теперь я действительно понимаю.
– Севен, где ты хочешь жить – у старой мамы или у новой? – спрашиваю я.
– У старой.
– Ты любишь своих новых братьев?
– Они все бьют меня.
На следующее утро в период активной работы я печатаю на больших карточках слова: «старая мама», «новая мама», «братья», «бьют», «холм», – и Севен запоминает их с первого взгляда. И по мере того как бегут дни, мне все чаще кажется, что меловая буря рассеивается.
– Что ты рисуешь, малыш Севен? – спрашиваю я однажды.
– Это твой дом. Я его созгу.
– Почему?
– Потому.
– Просто так?
– Просто так. А здесь я созгу тебя.
– Вот как. Где же я теперь буду жить? Мне больно, кто будет лечить мои страшные ожоги?
Мгновенная перемена настроения, будто солнечный луч упал на пауа. Печальное лицо с вытянутыми чертами лучится сочувствием.
– Я... я буду лесить твои страшные озоги. И... я построю тебе новый дом...
Севен неловко вытирает изрисованную доску – густое облако! – и принимается за уничтожение еще одной коробки цветных мелков.
Мои близнецы.
Маорийские хрестоматии и ключевой словарь. Варепарита никогда не дрожала над своими малютками так, как я. Но мне пока не нужно плакать над двумя маленькими белыми ящиками в глубине могилы. Личики моих детей округляются, как и положено личикам младенцев, они уже набирают силу.
– Скажите, – спрашиваю я как-то Варепаритину бабушку, когда она приходит в сборный домик отвести душу и поговорить о внуках, обязанных своим рождением многим отцам, – как случилось, что Варепарита не уберегла близнецов?
– Я сказала уже раньше, мисс Вотов. Эти призраки в темноте, они испугали Варепариту, и Варепарита, она упала.
– Упала в темноте?
– Да, она упала, понимаете, в темноте упала.
Я не падаю в темноте. Я иду вперед размашистым шагом при свете дня. Я занимаюсь ключевым словарем в утренний период активной работы, когда дети наиболее восприимчивы, потому что ключевой словарь развивает их творческие способности и, следовательно, важнее всего остального. Я отвожу на эту работу полтора часа: между девятью и половиной одиннадцатого, те полтора часа, которые всегда отдаю развитию творческих навыков.
– Я начинаю, как только малыши входят в класс, пока они не успевают заняться чем-нибудь другим, потому что мне всегда жаль отрывать их, когда они уже увлечены кубиками, танцами, плачем или лепкой. К тому же я больше всего ценю первые свежие впечатления.
Когда малыши вбегают в класс после линейки, карточки со знакомыми словами уже лежат на циновке, и каждый старается поскорее найти свою, что требует сосредоточенности, но приносит удовлетворение, хотя и возбуждает споры. А какая это веселая игра – поиски знакомых слов; конечно, она требует времени, конечно, поднимается шум, но зато завязываются личные отношения, дети с увлечением читают, вступают в контакт друг с другом – происходит нечто недопустимое: в классе кипит жизнь. Потом каждый выбирает себе товарища, и малыши усаживаются парами – колени к коленям, – чтобы читать слова друг другу; наверное, ни один учитель не смог бы пробудить такого глубокого интереса к чтению, какой они проявляют в эти минуты.
Тогда я одного за другим подзываю их к себе. Я подзываю белого Денниса, очень покорного чистенького мальчика, который в свои пять лет уже успел перенести какое-то нервное заболевание.
– Что тебе написать, малыш?
У Денниса в голове такая неразбериха, что к нему нелегко подступиться. Его взгляд боязливо мечется, он называет первое, что попадается на глаза.
– Окно.
Но я понимаю, это слово не годится. Это не подпись. От него не больше пользы, чем от слов «приди» и «посмотри», которыми изобилуют обычные учебники.
– Вчера мне приснился сон, – говорю я. – Дурной сон. Я даже испугалась.
– Мне тоже приснился сон, – взволнованно откликается Деннис. – Мне приснился сон про небо.
– Как странно. Мне тоже приснилось небо. Я испугалась. А ты?
– Я нет, я ничего не пугаюсь, – отметает он мои подозрения.
– Вот как, а я пугаюсь.
– Только неба. Я не люблю небо! Я не хочу идти на небо, когда умру!
– Кто сказал, что ты пойдешь на небо, когда умрешь?
– В воскресной школе, они так сказали! Наверное, это правда.
Я беру длинный черный карандаш и пишу слово «небо» на одной из больших белых карточек, которые всегда держу под рукой в это время. Деннис не спускает с меня глаз.
– Ну-ка, малыш, скажи: «небо».
– Небо, – говорит он с тревогой.
Потом Деннис садится, и я вижу, как он водит пальцами по буквам. Я неотрывно смотрю на маленький дрожащий белый палец, который обводит изогнутые черные линии, исполненные глубочайшего смысла. И передо мной возникает запечатлевшаяся в его сознании картина ужаса, подписанная словом «небо». Она движется, меняется... Наверное, Деннис никогда не сумел бы описать ее нам, и никто из нас, наверное, не сумел бы ее нарисовать. Какую непосильную ношу несет такое маленькое существо! Но теперь эта ноша станет намного легче.
– Ты хороший мальчик, Деннис, – невольно говорю я.
Но не со всеми малышами так трудно, как с Деннисом.
– Что тебе написать, Маади? Все остальные сядьте. Я вызову вас, когда освобожусь.
Они, конечно, и не думают садиться, потому что новички, которые только что пришли к нам из па, совершенно не понимают, что такое послушание. Только белые дети тут же садятся на место.
– Дом, – шепотом отвечает Маади.
– Поджаренный хлеб, – говорит толстопузый малыш.
– Пиво, – говорит Маленький Братик.
– Пианино, – говорит один молчун.
– Призрак, – говорит другой.
– Мороженое, – говорит моя малышка Тамати, моя Рити с крысиной мордочкой, которая никогда не пробовала мороженого.
– Сарай, где стригут овец, – говорят сразу несколько малышей, чьи родители уехали на стрижку.
Я часто ошибаюсь в выборе слов. Мне нужно некоторое время, чтобы составить представление о новичке. Характеры пятилетних детей так же разнообразны, как сама природа, имя им легион. К тому же на моем пути множество препятствий, мешающих естественному рождению слова: подражание, настроение, замкнутость, гнетущий страх... Но после короткого знакомства я уже в силах преодолеть их, если меня не подводит собственное состояние – если я не перенапряжена. Тогда у меня в мозгу не иссякает поток слов-подписей и картин. Когда я не езжу в город, не снимаю замка с ворот и не читаю стихов, состояние обычно меня не подводит.
Я не знаю более легкого способа приобщения к чтению. Не нужно принуждать. Не нужно учить. Не нужно ничего выписывать на доску, готовить таблицы, тратить силы и разбивать малышей на маленькие группы, чтобы заставить их внимательно слушать объяснения. Они сами учат и сами учатся, и при этом неизбежно завязываются личные отношения. Мне остается только позаботиться, чтобы большие карточки и длинный черный карандаш лежали под рукой и чтобы все чувствовали себя в классе свободно и непринужденно.
После утреннего периода активной работы наступает «период усвоения», как я его называю, когда малыши возвращают мне карточки со словами и я еще раз просматриваю их, пока не начинается игровой час. Карточки со словами, которые малыши запомнили, я сохраняю, остальные уничтожаю. Забытые слова вряд ли так уж важны для них. Только слова-подписи, которые действительно имеют для малышей большое значение, удостаиваются чести остаться на карточках.
Правда, из-за этого по классу разбросаны карточки с такими недопустимыми словами, как «нож мясника» и им подобные, не говоря уже о словах «призрак», «пауки», «старая мама» и «небо». Но мне нечего терять. Когти Вины ни на минуту не перестают терзать мое горло, когда я занимаюсь ключевым словарем, и все-таки я знаю: как женщина я раба, но как учитель я свободна.
Я могу сделать две вещи, когда на меня набрасываются палачи-воспоминания. Взять «Воспитание с помощью искусства» и утонуть в размышлениях или дождаться колокольного звона и пойти в маленькую церквушку на кладбище. Кладбище не то место, где мне приятно бывать, так как я знала многих его обитателей. Но я иду на кладбище, потому что иногда, чтобы изгнать воспоминания, если только их можно изгнать, лучше всего взглянуть им в лицо и не отводить глаз, пока они не отступятся.
Я возвращаюсь в одиночестве и смотрю на горы. На снежные вершины гор. На синие тени в ущельях, такие синие, что кажется, будто это полоски неба. Потом я бросаю взгляд на дамбу – на тополя. Они совсем другого цвета, но тени у них тоже синие. На обочине дороги синеют маргаритки, они так красивы, что вполне могли бы расти в саду! Во всяком случае, в моем саду. Как самоотверженно они радуются жизни. Эти капельки осеннего неба, упавшие на землю. А дома, за воротами, меня встречают восьмифутовые стрелки дельфиниумов, не зря зацветших во второй раз. В заметках садовода, опубликованных в газете, сказано, что уже пора сеять дельфиниумы. Ну что ж, мы вполне готовы.
Но я не вижу всей этой голубизны. Я поглощена созерцанием благодатных образов, воскресших в моем мозгу стараниями проповедника. Образов возвышенных и таких непритязательных. Нерасторжимость цепи жизни, непреложность смирения. Какое надежное укрытие от минутных соблазнов! Нескудеющий источник, из которого всегда может напиться жаждущее сердце.
Вики совсем крошка, но плакса Хиневака, ее младшая сестренка, еще меньше. Наверное, это самая крошечная из четырехлетних крох, которые когда-нибудь осмеливались прийти в школу на год раньше, чем нужно. Какими словами описать, что я чувствую, когда они, босые и нечесаные, входят в ворота, держась за руки, и вся коротенькая жизнь одной вложена в маленькую руку другой! Доверие крохи из крох к другой крохе – вот что пронзает мое сердце. Хиневака знает, что может положиться на головку и ручонку малышки Вики, – вот что потрясает меня так сильно, что с девяти утра до трех часов дня я полностью забываю о себе и о всех своих горестях.
Когда к нам входит сестра в белом халате, я беру аккорд, означающий «Внимание!», на случай, если она захочет сказать детям несколько слов. Но хотя в классе тут же наступает тишина, потому что малыши привыкли смолкать, когда раздаются эти звуки, в кладовке, позади меня, слышатся какие-то голоса и шорохи. Я с удивлением оборачиваюсь и замечаю Вики, которая держит за руку свою маленькую сестренку.
– Вики, – обращаюсь я к ней, – разве ты не знаешь, что, когда пианино говорит «Внимание!», нужно подойти поближе и встать так, чтобы меня видеть?
Вики немедленно выпускает малюсенькую ручку, бросает Хиневаку и встает так, чтобы меня видеть. А крохотная малышка замирает на месте, и я оставляю ее в покое, тем более что она не спускает глаз с Вики и, значит, урок не проходит для нее зря.
Я снова оборачиваюсь к сестре.
– Вы хотите что-нибудь сказать? – спрашиваю я.
И вдруг – торопливое топотание, пронзительный; вопль, и я вижу, как Хиневака, спотыкаясь, бежит от кладовки к двери, мимо сестры, и кричит, будто за ней гонится сама смерть.
В ту же минуту я все понимаю. Хиневаке с рождения лечат ноги. Я догоняю ее, хватаю на руки и хожу взад и вперед, баюкая ее, пока не стихают пронзительные вопли, я баюкаю ее и проклинаю свое тупоумие: как я могла прогнать Вики из кладовки и не подумать, что Хиневаку нельзя оставлять одну в такую тяжкую минуту!
– Сестра не тронет тебя, – уговариваю я Хиневаку, к сожалению, так громко, что сестра слышит меня. – Это из-за лечения, ей несколько лет лечат ноги, – говорю я сестре. – Вы тут ни при чем. Другие дети нисколько вас не боятся.
– Конечно, – задумчиво отвечает сестра. – Это из-за лечения.
Вики стоит рядом, ее карие глаза устремлены вверх, на Хиневаку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
– Мисс Воронтозов, – обращается ко мне один из больших мальчиков, – можно я принесу сюда топор? А то Севен зарубит моего брата.
– Мисс Вонтоф, Севен, он бьет Мохи палкой по голове.
– Кто это плачет? – с возмущением спрашиваю я и поднимаю голову, как старый боевой конь.
– Мисс Фоффофоф, Севен, он сейчас сломает Маади шею.
Я прерываю урок чтения со старшими детьми, вернее, подобие урока чтения, и отправляюсь за Севеном. Я отношусь с глубочайшим уважением к бурлящим в нем силам, мне так легко понять, почему он неистовствует. Я беру его за руку со всей нежностью, на которую способна, и он идет за мной, как ягненок, и с надеждой усаживается за парту. Но пусть я старая дура, пусть я не учительница – по воле обстоятельств и по своей собственной, – все равно прислуживать Севену я не собираюсь.
– Пойди принеси глину, – говорю я, глядя в печальное вытянутое лицо, – и для разнообразия слепи что-нибудь...
– Севен, чего ты боишься? – спрашиваю я на следующее утро в период активной работы.
– Я нисего не боюсь.
– Совсем ничего?
– Нисего. Я всазу ноз в них всех.
– В кого ты всадишь нож?
– Я всазу ноз в сервяков.
Ответ Севена удивляет меня, но я не принимаю его. Червяки – только условное обозначение, на самом деле Севена мучает что-то другое. Я не удовлетворена. В душе ребенка, должно быть, много недоступных нам закоулков. Я печатаю для Севена слово «червяки», и в следующий раз он его не узнает.
– Входите! – кричат малыши в ответ на стук в дверь, но, так как никто не входит, мы сами выходим из класса и видим на террасе босоногую, разукрашенную татуировкой женщину маори, которая держится с большим достоинством.
– Хочу повидать моего маленького Севена, – говорит она хриплым голосом.
– Севен ваш сынишка?
– Я его воспитала. Теперь ему пять. Я отдала его домой настоящим родителям, понимаете, ради школы. Я повидаю моего маленького мальчика?
Малыши охотно доставляют Севена, и здесь, на террасе, в кольце сочувственных карих и голубых глаз происходит встреча.
– Где вы его воспитывали? – спрашиваю я женщину через головы детей.
– Там, далеко, на тех холмах. Одна, совсем одна. Помнишь свою старую мамочку? – спрашивает она Севена.
– Понимаю. Понимаю.
Через некоторое время я вижу, что Севен, как всегда, крошит мел в порошок, и теперь я действительно понимаю.
– Севен, где ты хочешь жить – у старой мамы или у новой? – спрашиваю я.
– У старой.
– Ты любишь своих новых братьев?
– Они все бьют меня.
На следующее утро в период активной работы я печатаю на больших карточках слова: «старая мама», «новая мама», «братья», «бьют», «холм», – и Севен запоминает их с первого взгляда. И по мере того как бегут дни, мне все чаще кажется, что меловая буря рассеивается.
– Что ты рисуешь, малыш Севен? – спрашиваю я однажды.
– Это твой дом. Я его созгу.
– Почему?
– Потому.
– Просто так?
– Просто так. А здесь я созгу тебя.
– Вот как. Где же я теперь буду жить? Мне больно, кто будет лечить мои страшные ожоги?
Мгновенная перемена настроения, будто солнечный луч упал на пауа. Печальное лицо с вытянутыми чертами лучится сочувствием.
– Я... я буду лесить твои страшные озоги. И... я построю тебе новый дом...
Севен неловко вытирает изрисованную доску – густое облако! – и принимается за уничтожение еще одной коробки цветных мелков.
Мои близнецы.
Маорийские хрестоматии и ключевой словарь. Варепарита никогда не дрожала над своими малютками так, как я. Но мне пока не нужно плакать над двумя маленькими белыми ящиками в глубине могилы. Личики моих детей округляются, как и положено личикам младенцев, они уже набирают силу.
– Скажите, – спрашиваю я как-то Варепаритину бабушку, когда она приходит в сборный домик отвести душу и поговорить о внуках, обязанных своим рождением многим отцам, – как случилось, что Варепарита не уберегла близнецов?
– Я сказала уже раньше, мисс Вотов. Эти призраки в темноте, они испугали Варепариту, и Варепарита, она упала.
– Упала в темноте?
– Да, она упала, понимаете, в темноте упала.
Я не падаю в темноте. Я иду вперед размашистым шагом при свете дня. Я занимаюсь ключевым словарем в утренний период активной работы, когда дети наиболее восприимчивы, потому что ключевой словарь развивает их творческие способности и, следовательно, важнее всего остального. Я отвожу на эту работу полтора часа: между девятью и половиной одиннадцатого, те полтора часа, которые всегда отдаю развитию творческих навыков.
– Я начинаю, как только малыши входят в класс, пока они не успевают заняться чем-нибудь другим, потому что мне всегда жаль отрывать их, когда они уже увлечены кубиками, танцами, плачем или лепкой. К тому же я больше всего ценю первые свежие впечатления.
Когда малыши вбегают в класс после линейки, карточки со знакомыми словами уже лежат на циновке, и каждый старается поскорее найти свою, что требует сосредоточенности, но приносит удовлетворение, хотя и возбуждает споры. А какая это веселая игра – поиски знакомых слов; конечно, она требует времени, конечно, поднимается шум, но зато завязываются личные отношения, дети с увлечением читают, вступают в контакт друг с другом – происходит нечто недопустимое: в классе кипит жизнь. Потом каждый выбирает себе товарища, и малыши усаживаются парами – колени к коленям, – чтобы читать слова друг другу; наверное, ни один учитель не смог бы пробудить такого глубокого интереса к чтению, какой они проявляют в эти минуты.
Тогда я одного за другим подзываю их к себе. Я подзываю белого Денниса, очень покорного чистенького мальчика, который в свои пять лет уже успел перенести какое-то нервное заболевание.
– Что тебе написать, малыш?
У Денниса в голове такая неразбериха, что к нему нелегко подступиться. Его взгляд боязливо мечется, он называет первое, что попадается на глаза.
– Окно.
Но я понимаю, это слово не годится. Это не подпись. От него не больше пользы, чем от слов «приди» и «посмотри», которыми изобилуют обычные учебники.
– Вчера мне приснился сон, – говорю я. – Дурной сон. Я даже испугалась.
– Мне тоже приснился сон, – взволнованно откликается Деннис. – Мне приснился сон про небо.
– Как странно. Мне тоже приснилось небо. Я испугалась. А ты?
– Я нет, я ничего не пугаюсь, – отметает он мои подозрения.
– Вот как, а я пугаюсь.
– Только неба. Я не люблю небо! Я не хочу идти на небо, когда умру!
– Кто сказал, что ты пойдешь на небо, когда умрешь?
– В воскресной школе, они так сказали! Наверное, это правда.
Я беру длинный черный карандаш и пишу слово «небо» на одной из больших белых карточек, которые всегда держу под рукой в это время. Деннис не спускает с меня глаз.
– Ну-ка, малыш, скажи: «небо».
– Небо, – говорит он с тревогой.
Потом Деннис садится, и я вижу, как он водит пальцами по буквам. Я неотрывно смотрю на маленький дрожащий белый палец, который обводит изогнутые черные линии, исполненные глубочайшего смысла. И передо мной возникает запечатлевшаяся в его сознании картина ужаса, подписанная словом «небо». Она движется, меняется... Наверное, Деннис никогда не сумел бы описать ее нам, и никто из нас, наверное, не сумел бы ее нарисовать. Какую непосильную ношу несет такое маленькое существо! Но теперь эта ноша станет намного легче.
– Ты хороший мальчик, Деннис, – невольно говорю я.
Но не со всеми малышами так трудно, как с Деннисом.
– Что тебе написать, Маади? Все остальные сядьте. Я вызову вас, когда освобожусь.
Они, конечно, и не думают садиться, потому что новички, которые только что пришли к нам из па, совершенно не понимают, что такое послушание. Только белые дети тут же садятся на место.
– Дом, – шепотом отвечает Маади.
– Поджаренный хлеб, – говорит толстопузый малыш.
– Пиво, – говорит Маленький Братик.
– Пианино, – говорит один молчун.
– Призрак, – говорит другой.
– Мороженое, – говорит моя малышка Тамати, моя Рити с крысиной мордочкой, которая никогда не пробовала мороженого.
– Сарай, где стригут овец, – говорят сразу несколько малышей, чьи родители уехали на стрижку.
Я часто ошибаюсь в выборе слов. Мне нужно некоторое время, чтобы составить представление о новичке. Характеры пятилетних детей так же разнообразны, как сама природа, имя им легион. К тому же на моем пути множество препятствий, мешающих естественному рождению слова: подражание, настроение, замкнутость, гнетущий страх... Но после короткого знакомства я уже в силах преодолеть их, если меня не подводит собственное состояние – если я не перенапряжена. Тогда у меня в мозгу не иссякает поток слов-подписей и картин. Когда я не езжу в город, не снимаю замка с ворот и не читаю стихов, состояние обычно меня не подводит.
Я не знаю более легкого способа приобщения к чтению. Не нужно принуждать. Не нужно учить. Не нужно ничего выписывать на доску, готовить таблицы, тратить силы и разбивать малышей на маленькие группы, чтобы заставить их внимательно слушать объяснения. Они сами учат и сами учатся, и при этом неизбежно завязываются личные отношения. Мне остается только позаботиться, чтобы большие карточки и длинный черный карандаш лежали под рукой и чтобы все чувствовали себя в классе свободно и непринужденно.
После утреннего периода активной работы наступает «период усвоения», как я его называю, когда малыши возвращают мне карточки со словами и я еще раз просматриваю их, пока не начинается игровой час. Карточки со словами, которые малыши запомнили, я сохраняю, остальные уничтожаю. Забытые слова вряд ли так уж важны для них. Только слова-подписи, которые действительно имеют для малышей большое значение, удостаиваются чести остаться на карточках.
Правда, из-за этого по классу разбросаны карточки с такими недопустимыми словами, как «нож мясника» и им подобные, не говоря уже о словах «призрак», «пауки», «старая мама» и «небо». Но мне нечего терять. Когти Вины ни на минуту не перестают терзать мое горло, когда я занимаюсь ключевым словарем, и все-таки я знаю: как женщина я раба, но как учитель я свободна.
Я могу сделать две вещи, когда на меня набрасываются палачи-воспоминания. Взять «Воспитание с помощью искусства» и утонуть в размышлениях или дождаться колокольного звона и пойти в маленькую церквушку на кладбище. Кладбище не то место, где мне приятно бывать, так как я знала многих его обитателей. Но я иду на кладбище, потому что иногда, чтобы изгнать воспоминания, если только их можно изгнать, лучше всего взглянуть им в лицо и не отводить глаз, пока они не отступятся.
Я возвращаюсь в одиночестве и смотрю на горы. На снежные вершины гор. На синие тени в ущельях, такие синие, что кажется, будто это полоски неба. Потом я бросаю взгляд на дамбу – на тополя. Они совсем другого цвета, но тени у них тоже синие. На обочине дороги синеют маргаритки, они так красивы, что вполне могли бы расти в саду! Во всяком случае, в моем саду. Как самоотверженно они радуются жизни. Эти капельки осеннего неба, упавшие на землю. А дома, за воротами, меня встречают восьмифутовые стрелки дельфиниумов, не зря зацветших во второй раз. В заметках садовода, опубликованных в газете, сказано, что уже пора сеять дельфиниумы. Ну что ж, мы вполне готовы.
Но я не вижу всей этой голубизны. Я поглощена созерцанием благодатных образов, воскресших в моем мозгу стараниями проповедника. Образов возвышенных и таких непритязательных. Нерасторжимость цепи жизни, непреложность смирения. Какое надежное укрытие от минутных соблазнов! Нескудеющий источник, из которого всегда может напиться жаждущее сердце.
Вики совсем крошка, но плакса Хиневака, ее младшая сестренка, еще меньше. Наверное, это самая крошечная из четырехлетних крох, которые когда-нибудь осмеливались прийти в школу на год раньше, чем нужно. Какими словами описать, что я чувствую, когда они, босые и нечесаные, входят в ворота, держась за руки, и вся коротенькая жизнь одной вложена в маленькую руку другой! Доверие крохи из крох к другой крохе – вот что пронзает мое сердце. Хиневака знает, что может положиться на головку и ручонку малышки Вики, – вот что потрясает меня так сильно, что с девяти утра до трех часов дня я полностью забываю о себе и о всех своих горестях.
Когда к нам входит сестра в белом халате, я беру аккорд, означающий «Внимание!», на случай, если она захочет сказать детям несколько слов. Но хотя в классе тут же наступает тишина, потому что малыши привыкли смолкать, когда раздаются эти звуки, в кладовке, позади меня, слышатся какие-то голоса и шорохи. Я с удивлением оборачиваюсь и замечаю Вики, которая держит за руку свою маленькую сестренку.
– Вики, – обращаюсь я к ней, – разве ты не знаешь, что, когда пианино говорит «Внимание!», нужно подойти поближе и встать так, чтобы меня видеть?
Вики немедленно выпускает малюсенькую ручку, бросает Хиневаку и встает так, чтобы меня видеть. А крохотная малышка замирает на месте, и я оставляю ее в покое, тем более что она не спускает глаз с Вики и, значит, урок не проходит для нее зря.
Я снова оборачиваюсь к сестре.
– Вы хотите что-нибудь сказать? – спрашиваю я.
И вдруг – торопливое топотание, пронзительный; вопль, и я вижу, как Хиневака, спотыкаясь, бежит от кладовки к двери, мимо сестры, и кричит, будто за ней гонится сама смерть.
В ту же минуту я все понимаю. Хиневаке с рождения лечат ноги. Я догоняю ее, хватаю на руки и хожу взад и вперед, баюкая ее, пока не стихают пронзительные вопли, я баюкаю ее и проклинаю свое тупоумие: как я могла прогнать Вики из кладовки и не подумать, что Хиневаку нельзя оставлять одну в такую тяжкую минуту!
– Сестра не тронет тебя, – уговариваю я Хиневаку, к сожалению, так громко, что сестра слышит меня. – Это из-за лечения, ей несколько лет лечат ноги, – говорю я сестре. – Вы тут ни при чем. Другие дети нисколько вас не боятся.
– Конечно, – задумчиво отвечает сестра. – Это из-за лечения.
Вики стоит рядом, ее карие глаза устремлены вверх, на Хиневаку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37