https://wodolei.ru/catalog/shtorky/steklyannye/
Мужчины! Я отплевываюсь – в самом деле, не на словах.
Уж не возомнила ли я, что накопила какой-то опыт обращения с мужчинами? Бог, помоги мне остаться человеком! Мужчины! Что я когда-нибудь знала о мужчинах? Поворачивайся, поворачивайся, старая дура, делай хотя бы то, что умеешь: краски, глина... песок! Сегодня четверг, идет дождь, все остальное – не для тебя!
Двадцать... смешно... тебе восемьдесят!
Дождливый четверг...
Я сижу на низком стуле, спиной к печке, одной рукой я прижимаю к себе крошку Лотоса, другой – негодника Пэтчи: они оба боятся грозы, а гром все гремит и гремит. Дождь барабанит по низкой крыше. Интересно, как относятся к дождю мои цветы? Дождь барабанит и по цветам. Дождь вездесущ. Он барабанит по крутой высокой крыше большой школы, которую ненавидит директор, и заглушает пение в классе Поля, он барабанит по крыше городской церкви и моего дома, где в комнате-келье меня ждет фотография Юджина, и по железной крыше Селаха. Дождь вездесущ. За это я люблю его: все тропинки, по которым разбегается моя жизнь, сливаются под дождем в одну, никто и ничто не в силах подарить мне такое ощущение цельности.
Я оглядываю переполненную комнату. Все эти не похожие друг на друга существа, несхожие лица и оттенки кожи наводят меня на мысль, что, будь у меня возможность рожать, я хотела бы иметь вот таких детей, отпрысков разных отцов. Тогда я, как дождь, обняла бы их всех, и мое материнство помогло бы им обрести друг друга. Но ничего не поделаешь, я прекрасно понимаю, что, только отказавшись от возможности рожать, можно совершить невозможное: пятьдесят-шестьдесят разных детей от разных отцов теснятся на хрупком суденышке, плывущем по бурному морю, и для каждого из них находится место у моей груди.
Снова раскат грома, малыши поднимают головы – одни с недоумением, другие с восторгом, третьи со страхом, – а я изумляюсь многоликости класса, многогранности его души. И запутанным тропинкам своей жизни – своей многоликости. Для директора я энергичная учительница со странностями, для Поля – искательница приключений с видами на будущее, для Юджина – недосягаемая возлюбленная, для инспекторов – неумелая преподавательница, для цветов – просто одинокая женщина и только для бога – неутомимая труженица из Селаха. Все эти разъединенные образы непрерывно сменяют друг друга, луч света выхватывает лишь случайные штрихи. О, если бы одна страсть подчинила себе всю меня без остатка!
Правда, раздумываю я, наматывая на палец светлую прядь волос Пэтчи, сейчас как будто начали возникать новые связи. Поль, например, мало-помалу перекочевывает из школы в мою личную жизнь, а мои маорийские книжки прокладывают себе путь из Селаха в школу, так же как музыка для оркестра, которую я сочиняю по вечерам к нашему празднику, но разве о таком единении идет речь? Я касаюсь щекой черной головки Лотоса. О, как я устала олицетворять дешевый флирт в глазах Поля, сумасбродство в глазах директора, отказ в глазах Юджина, неудачу в глазах инспектора и художника в глазах бога. Пусть хлынет проливной дождь и примет меня всю. Обнимет меня всю. С той же нежностью, с какой я раскрываю свою душу бесчисленным граням детства здесь, в классе. На это способен только дождь.
Дождливый, дождливый четверг...
Севен, мой будущий убийца, если я не изобрету для него какое-нибудь чудодейственное лекарство, кричит в кольце врагов. Таме, самая светлая, самая вместительная голова из всех коричневых и белых голов, какие я встречала в приготовительных классах, читает до изнеможения самому себе. Марк, воплощенная дисциплина и добродетель, переписывает страницу за страницей. Мохи, неутомимый мечтатель, грезит, лежа на циновке рядом с близнецами Твинни, которые поют дуэтом и подыгрывают себе на гавайской гитаре. Вайвини придумывает на столе свой собственный танец. Но как ни сложится жизнь этих малышей в будущем – по образцу честолюбцев пакеха или говорунов маори, – какие семена ни прорастают здесь, в школе, лавры первооткрывателя достаются мне, беззастенчиво радуюсь я. Да, какой бы новый живой росток ни появился здесь, в приготовительном классе, лавры первооткрывателя достаются мне.
Дождливый, дождливый, дождливый четверг, а я целый день разговариваю с малышами. Они задают сто тысяч вопросов в первую половину дня и двести тысяч – во вторую. И чем дольше мы разговариваем, тем яснее я ощущаю, что к нашему диалогу можно подобрать некий универсальный ключ. Что в этом диалоге скрыт какой-то высший – высочайший! – смысл, пока недоступный моему пониманию. И чем больше я устраняюсь как учительница и разговариваю с ними как человек, чем доверчивее я отдаюсь потоку их энергии, подчиняюсь их склонностям, их настроениям, их жажде общения, тем ближе подступает моя мысль и постижению того нечто, которое содержит ответы па все мои вопросы, – к ключу.
Но часто я думаю, что шум в классе – слишком дорогая цена в моем возрасте. Не шум сам по себе, повторяю я снова и снова, а душительница Вина, дочь страха: что скажут люди. Я прогоняю ее, но она возвращается. Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь распрощаться с ней навсегда в этой короткой жизни. Наверное, дело тут все-таки не в одной лишь отваге; отвага отвагой, но чтобы разделаться с Виной, необходимо хирургическое вмешательство: бывают случаи, когда приходится удалять опухоль, даже если человек прожил с ней всю жизнь.
Только мечта в состоянии выдержать мертвую хватку Вины, мечта, которая неистовствует у меня в груди, как гром на небесах, – мечта о настоящем детском питомнике, где отвлеченному образу ребенка дозволено принимать любые очертания.
Дождливый, дождливый четверг...
После ленча придут старшие девочки вязать, кроить и шить, после ленча репетиция оркестра – и все это сверх занятий с малышами. Шум достигает апогея. Когти Вины впиваются мне в горло, странные картины – как необычно ведут себя дети! – возникают в моем сознании. И где-то, теперь уже не так высоко надо мной, теперь уже не так далеко... ключ .
Разум сверкает, сколько в нем граней! Одни обстоятельства рождают один отклик, другие – другой. Новый поворот – новые изменения, и снова изменения, и снова. Круг за кругом, час за часом. Одно настроение, другое настроение. Одна мысль, другая мысль. Одно желание, другое желание; одно воспоминание, другое воспоминание. Как уследить за всеми переменами на протяжении целого дня? За улыбкой, слезой, нежностью, яростью? За мыслью, мечтой, надеждой, сожалением? К тому времени, когда я запираю пианино, прячу цветные мелки на верхнюю полку кладовки, где их не достанут руки малышей и не приметят большие мальчики, которые придут утром разжигать печку, к тому времени, когда я в последний раз, минуя равнины, бросаю взгляд на свой любимый холм, едва различимый в пелене дождя, только гроза смутно напоминает мне об утренних размышлениях. Что-то о дожде... или о мужчинах? Как всякую мать, меня по-прежнему гложет необъяснимое желание приготовить и сложить в чемодан одежду для новорожденного... Но о каких родах шла речь? Так бывало не раз: в классе – в этом кратере вулкана – мои личные радости и горести будто сметает ураган. Я перестаю понимать, отчего была так счастлива или так несчастна. Я не помню, какое настроение у меня было минуту назад.
Я беру пенал и уже не помню, какое настроение у меня было минуту назад, я радостно выхожу из класса под проливной дождь и возвращаюсь домой омытая и обновленная, омытая – буквально.
Но ключ уже вновь – неотъемлемая часть меня самой.
Иногда поздно вечером, когда я тружусь над маорийскими хрестоматиями, я почти вижу его. Иногда мне кажется, что он вступил в незаконную связь с насилием. Из-за красок. Из-за красок в домиках-баночках, из-за красок на бумаге: краски – воплощение страсти и нежности, ее соседки. Как они сверкают, сливаются друг с другом и... они выходят из повиновения! Они командуют мной! Их решительность, их встречи и разлуки – они ведут себя как дети!
Поздно вечером мысли так непринужденно сменяют одна другую, будто хотят угнаться за движением кисти. Переливы красок па бумаге ускоряют бег картин в мире позади моих глаз. Они выступают вперед, отодвигаются, повторяются, сталкиваются, меняются местами и в конце концов я теряю всякое представление о том, что за стенами Селаха темно и тихо.
Я, старуха, сижу в кресле-качалке и содрогаюсь от мысли, что ничего не сумела сделать за те пять часов, которые каждый день проводила в классе, – эта картина преследует меня все настойчивее и настойчивее. Ее сменяет другая: я сумела сделать и меня выгнали из школы. Потом я вижу приготовительный класс, где инстинкты не подавлены запретами, и любуюсь красотой естественного роста, а потом снова и снова вижу агонию умов, смятых в лепешку. Я вижу первозданность па и свое имя в черном инспекторском списке, а может быть, даже в директорском. Картины вытесняют одна другую, я вижу карие, голубые, черные глаза, их взгляд пробивается сквозь тяжелый свод традиций и правил, словно взгляд узников подземной темницы.
Я встаю и иду к двери, но, когда я окунаюсь в холод весенней ночи, картины исчезают, зато Вина тут же вскакивает мне на плечи, и я невольно задумываюсь, есть ли предел человеческой отваге или отвага – это некая субстанция, обладающая свойством делиться на части, каждая из которых способна к регенерации, так что ее запасы неиссякаемы. Выдержит ли этот спасательный пояс, если я поплыву против течения, размышляю я, проходя мимо длинноногих дельфиниумов. Будь у меня уверенность, что выдержит, я бы бросилась в поток и разбила своды темницы для малышей. Тогда страх перед бессильными сожалениями старости не старил бы меня раньше времени.
Иногда я почти вижу ключ. Но ощущение, что он здесь, рядом, особенно мучительно: идея, которая рвется к жизни и не в силах явиться на свет. Может быть, ткани моего мозга утратили с возрастом эластичность и податливость, и он уже не в силах дать жизнь ребенку. Может быть, мне уже не стоит готовить одежду для новорожденного и складывать ее в чемодан. Я глубже засовываю руки в карманы рабочего халата и в тревоге обхожу сад. Потом дом: иду к пианино, к одному окну, к другому в поисках уголка в моем маленьком мире, где беспокойство не так мучительно.
Но беспокойство стихает само собой – родовые муки тоже не длятся вечно, – и, возвращаясь через сад в Селах, я ухожу от мрака к свету. Я готовлю дрова на, утро и прикрываю на ночь рисунки.
Когда бы врагом моим был ты, о друг мой,
Неужто сумел бы коварней и злее
Меня поразить и унизить?
Дж. М. Хопкинс, стихотворение 74
В прошлую пятницу я напрасно искала Поля в городе. В раздражении я пытаюсь поймать мотылька, но, разжав кулак, нахожу на ладони только смятый цветок дельфиниума. А Поль весел как никогда, и это мне особенно неприятно. Но сегодня пятница, я на минутку останавливаю машину, чтобы передохнуть... я ни за что не сказала бы «подождать»... и вижу Поля: он идет по улице не менее пьяный, чем в другие пятницы. Как больно, когда тебя прощают! Это одно из преддверий ада... ну, скажем... прихожая.
Боже правый, он просовывает голову в мою машину средь бела дня! Где-нибудь в Латинской Америке это, может быть, считается вполне приличным.
– Мадам, вы надушились теми же восхитительными духами!
– Дорогой Поль, это всего лишь духи номер два. Подождите, пока я открою флакон номер один.
– Мадам, вы всегда восхитительны, духи здесь ни при чем.
– Спасибо, Поль. Это очень мило с вашей стороны.
Одинокой целомудренной женщине нелегко вести такой диалог.
Поль не желает расставаться со мной. Мы идем пить чай в модное маленькое кафе, где умеют делать настоящий молочный коктейль (благодаря американцам, побывавшим здесь во время войны), а потом наступает самое приятное. Он отправляется со мной за покупками. Поль идет рядом, то и дело прикасаясь ко мне, как принято у влюбленных, и, хотя он уже успел заправиться, мы с удовольствием болтаем и смеемся. Поль покупает себе трубку, для солидности, и заходит со мной во все магазины. Он разговаривает с продавцами с полным знанием дела, и я начинаю думать, что он прежде сам стоял за прилавком. Без тени смущения он выбирает для меня помаду, пудру, пилочки для ногтей, занавески для школы. А в парфюмерном отделе даже исполняет sotto voce песенку, которую когда-то продал рекламному агентству – что-то про косметику. Брр-р!
– Я хотел бы, – непринужденно заявляет в конце концов Поль или ром (сейчас мне это безразлично), – я хотел бы провести каникулы в Австралии вместе с вами.
– Простите, дорогой Поль, но я вынуждена обратить ваше внимание на мой преклонный возраст.
И тогда я слышу в ответ то, чего издала, – продолжение его фразы: «Будь вы на двадцать лет моложе, мы могли бы...»
– Это не имеет никакого значения.
«Наша маленькая девочка, – пишет Пату, –
она умеет смеяться
утром.
Но не умеет
вечером».
Я в тревоге поднимаю глаза и вижу: на нашем хрупком суденышке появилась квадратная фигура родительницы номер один. Меня пробирает дрожь. Когда замужние женщины застают меня одну, они тут же заводят разговор о весьма непоэтичных «законах жизни». Сейчас, однако, происходит что-то необычное. Поль питается у родительницы номер один, и она начинает довольно воинственно. К тому же... Конечно, она толстая и краснолицая, конечно, у нее совиные глазки, но она очень почтительно произносит фамилию «Воронтозов», а это уже кое-что.
– Он жестокий человек.
– Вот как?
Я тоже обратила на это внимание. Но меня тревожит причина, а не следствие. Заметила она, как он добр к Пэтчи?
– Это сразу видно по глазам – по глазам! Вы посмотрели, какие у него глаза?
– Да, посмотрела.
Но она еще не добралась до главного! До нашей совместной прогулки по городу.
– Вы знаете, у него совсем нет друзей.
Я стараюсь проявить интерес к ее словам.
– Правда? Зато у него, наверное, есть девушки?
– Нет, у него нет ни одной девушки.
– Вот как.
– Почему он не водит знакомств со своими однолетками? – решительно наступает она.
– Каждый, кто одинок, – начинаю горячиться я, – всегда может прийти ко мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Уж не возомнила ли я, что накопила какой-то опыт обращения с мужчинами? Бог, помоги мне остаться человеком! Мужчины! Что я когда-нибудь знала о мужчинах? Поворачивайся, поворачивайся, старая дура, делай хотя бы то, что умеешь: краски, глина... песок! Сегодня четверг, идет дождь, все остальное – не для тебя!
Двадцать... смешно... тебе восемьдесят!
Дождливый четверг...
Я сижу на низком стуле, спиной к печке, одной рукой я прижимаю к себе крошку Лотоса, другой – негодника Пэтчи: они оба боятся грозы, а гром все гремит и гремит. Дождь барабанит по низкой крыше. Интересно, как относятся к дождю мои цветы? Дождь барабанит и по цветам. Дождь вездесущ. Он барабанит по крутой высокой крыше большой школы, которую ненавидит директор, и заглушает пение в классе Поля, он барабанит по крыше городской церкви и моего дома, где в комнате-келье меня ждет фотография Юджина, и по железной крыше Селаха. Дождь вездесущ. За это я люблю его: все тропинки, по которым разбегается моя жизнь, сливаются под дождем в одну, никто и ничто не в силах подарить мне такое ощущение цельности.
Я оглядываю переполненную комнату. Все эти не похожие друг на друга существа, несхожие лица и оттенки кожи наводят меня на мысль, что, будь у меня возможность рожать, я хотела бы иметь вот таких детей, отпрысков разных отцов. Тогда я, как дождь, обняла бы их всех, и мое материнство помогло бы им обрести друг друга. Но ничего не поделаешь, я прекрасно понимаю, что, только отказавшись от возможности рожать, можно совершить невозможное: пятьдесят-шестьдесят разных детей от разных отцов теснятся на хрупком суденышке, плывущем по бурному морю, и для каждого из них находится место у моей груди.
Снова раскат грома, малыши поднимают головы – одни с недоумением, другие с восторгом, третьи со страхом, – а я изумляюсь многоликости класса, многогранности его души. И запутанным тропинкам своей жизни – своей многоликости. Для директора я энергичная учительница со странностями, для Поля – искательница приключений с видами на будущее, для Юджина – недосягаемая возлюбленная, для инспекторов – неумелая преподавательница, для цветов – просто одинокая женщина и только для бога – неутомимая труженица из Селаха. Все эти разъединенные образы непрерывно сменяют друг друга, луч света выхватывает лишь случайные штрихи. О, если бы одна страсть подчинила себе всю меня без остатка!
Правда, раздумываю я, наматывая на палец светлую прядь волос Пэтчи, сейчас как будто начали возникать новые связи. Поль, например, мало-помалу перекочевывает из школы в мою личную жизнь, а мои маорийские книжки прокладывают себе путь из Селаха в школу, так же как музыка для оркестра, которую я сочиняю по вечерам к нашему празднику, но разве о таком единении идет речь? Я касаюсь щекой черной головки Лотоса. О, как я устала олицетворять дешевый флирт в глазах Поля, сумасбродство в глазах директора, отказ в глазах Юджина, неудачу в глазах инспектора и художника в глазах бога. Пусть хлынет проливной дождь и примет меня всю. Обнимет меня всю. С той же нежностью, с какой я раскрываю свою душу бесчисленным граням детства здесь, в классе. На это способен только дождь.
Дождливый, дождливый четверг...
Севен, мой будущий убийца, если я не изобрету для него какое-нибудь чудодейственное лекарство, кричит в кольце врагов. Таме, самая светлая, самая вместительная голова из всех коричневых и белых голов, какие я встречала в приготовительных классах, читает до изнеможения самому себе. Марк, воплощенная дисциплина и добродетель, переписывает страницу за страницей. Мохи, неутомимый мечтатель, грезит, лежа на циновке рядом с близнецами Твинни, которые поют дуэтом и подыгрывают себе на гавайской гитаре. Вайвини придумывает на столе свой собственный танец. Но как ни сложится жизнь этих малышей в будущем – по образцу честолюбцев пакеха или говорунов маори, – какие семена ни прорастают здесь, в школе, лавры первооткрывателя достаются мне, беззастенчиво радуюсь я. Да, какой бы новый живой росток ни появился здесь, в приготовительном классе, лавры первооткрывателя достаются мне.
Дождливый, дождливый, дождливый четверг, а я целый день разговариваю с малышами. Они задают сто тысяч вопросов в первую половину дня и двести тысяч – во вторую. И чем дольше мы разговариваем, тем яснее я ощущаю, что к нашему диалогу можно подобрать некий универсальный ключ. Что в этом диалоге скрыт какой-то высший – высочайший! – смысл, пока недоступный моему пониманию. И чем больше я устраняюсь как учительница и разговариваю с ними как человек, чем доверчивее я отдаюсь потоку их энергии, подчиняюсь их склонностям, их настроениям, их жажде общения, тем ближе подступает моя мысль и постижению того нечто, которое содержит ответы па все мои вопросы, – к ключу.
Но часто я думаю, что шум в классе – слишком дорогая цена в моем возрасте. Не шум сам по себе, повторяю я снова и снова, а душительница Вина, дочь страха: что скажут люди. Я прогоняю ее, но она возвращается. Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь распрощаться с ней навсегда в этой короткой жизни. Наверное, дело тут все-таки не в одной лишь отваге; отвага отвагой, но чтобы разделаться с Виной, необходимо хирургическое вмешательство: бывают случаи, когда приходится удалять опухоль, даже если человек прожил с ней всю жизнь.
Только мечта в состоянии выдержать мертвую хватку Вины, мечта, которая неистовствует у меня в груди, как гром на небесах, – мечта о настоящем детском питомнике, где отвлеченному образу ребенка дозволено принимать любые очертания.
Дождливый, дождливый четверг...
После ленча придут старшие девочки вязать, кроить и шить, после ленча репетиция оркестра – и все это сверх занятий с малышами. Шум достигает апогея. Когти Вины впиваются мне в горло, странные картины – как необычно ведут себя дети! – возникают в моем сознании. И где-то, теперь уже не так высоко надо мной, теперь уже не так далеко... ключ .
Разум сверкает, сколько в нем граней! Одни обстоятельства рождают один отклик, другие – другой. Новый поворот – новые изменения, и снова изменения, и снова. Круг за кругом, час за часом. Одно настроение, другое настроение. Одна мысль, другая мысль. Одно желание, другое желание; одно воспоминание, другое воспоминание. Как уследить за всеми переменами на протяжении целого дня? За улыбкой, слезой, нежностью, яростью? За мыслью, мечтой, надеждой, сожалением? К тому времени, когда я запираю пианино, прячу цветные мелки на верхнюю полку кладовки, где их не достанут руки малышей и не приметят большие мальчики, которые придут утром разжигать печку, к тому времени, когда я в последний раз, минуя равнины, бросаю взгляд на свой любимый холм, едва различимый в пелене дождя, только гроза смутно напоминает мне об утренних размышлениях. Что-то о дожде... или о мужчинах? Как всякую мать, меня по-прежнему гложет необъяснимое желание приготовить и сложить в чемодан одежду для новорожденного... Но о каких родах шла речь? Так бывало не раз: в классе – в этом кратере вулкана – мои личные радости и горести будто сметает ураган. Я перестаю понимать, отчего была так счастлива или так несчастна. Я не помню, какое настроение у меня было минуту назад.
Я беру пенал и уже не помню, какое настроение у меня было минуту назад, я радостно выхожу из класса под проливной дождь и возвращаюсь домой омытая и обновленная, омытая – буквально.
Но ключ уже вновь – неотъемлемая часть меня самой.
Иногда поздно вечером, когда я тружусь над маорийскими хрестоматиями, я почти вижу его. Иногда мне кажется, что он вступил в незаконную связь с насилием. Из-за красок. Из-за красок в домиках-баночках, из-за красок на бумаге: краски – воплощение страсти и нежности, ее соседки. Как они сверкают, сливаются друг с другом и... они выходят из повиновения! Они командуют мной! Их решительность, их встречи и разлуки – они ведут себя как дети!
Поздно вечером мысли так непринужденно сменяют одна другую, будто хотят угнаться за движением кисти. Переливы красок па бумаге ускоряют бег картин в мире позади моих глаз. Они выступают вперед, отодвигаются, повторяются, сталкиваются, меняются местами и в конце концов я теряю всякое представление о том, что за стенами Селаха темно и тихо.
Я, старуха, сижу в кресле-качалке и содрогаюсь от мысли, что ничего не сумела сделать за те пять часов, которые каждый день проводила в классе, – эта картина преследует меня все настойчивее и настойчивее. Ее сменяет другая: я сумела сделать и меня выгнали из школы. Потом я вижу приготовительный класс, где инстинкты не подавлены запретами, и любуюсь красотой естественного роста, а потом снова и снова вижу агонию умов, смятых в лепешку. Я вижу первозданность па и свое имя в черном инспекторском списке, а может быть, даже в директорском. Картины вытесняют одна другую, я вижу карие, голубые, черные глаза, их взгляд пробивается сквозь тяжелый свод традиций и правил, словно взгляд узников подземной темницы.
Я встаю и иду к двери, но, когда я окунаюсь в холод весенней ночи, картины исчезают, зато Вина тут же вскакивает мне на плечи, и я невольно задумываюсь, есть ли предел человеческой отваге или отвага – это некая субстанция, обладающая свойством делиться на части, каждая из которых способна к регенерации, так что ее запасы неиссякаемы. Выдержит ли этот спасательный пояс, если я поплыву против течения, размышляю я, проходя мимо длинноногих дельфиниумов. Будь у меня уверенность, что выдержит, я бы бросилась в поток и разбила своды темницы для малышей. Тогда страх перед бессильными сожалениями старости не старил бы меня раньше времени.
Иногда я почти вижу ключ. Но ощущение, что он здесь, рядом, особенно мучительно: идея, которая рвется к жизни и не в силах явиться на свет. Может быть, ткани моего мозга утратили с возрастом эластичность и податливость, и он уже не в силах дать жизнь ребенку. Может быть, мне уже не стоит готовить одежду для новорожденного и складывать ее в чемодан. Я глубже засовываю руки в карманы рабочего халата и в тревоге обхожу сад. Потом дом: иду к пианино, к одному окну, к другому в поисках уголка в моем маленьком мире, где беспокойство не так мучительно.
Но беспокойство стихает само собой – родовые муки тоже не длятся вечно, – и, возвращаясь через сад в Селах, я ухожу от мрака к свету. Я готовлю дрова на, утро и прикрываю на ночь рисунки.
Когда бы врагом моим был ты, о друг мой,
Неужто сумел бы коварней и злее
Меня поразить и унизить?
Дж. М. Хопкинс, стихотворение 74
В прошлую пятницу я напрасно искала Поля в городе. В раздражении я пытаюсь поймать мотылька, но, разжав кулак, нахожу на ладони только смятый цветок дельфиниума. А Поль весел как никогда, и это мне особенно неприятно. Но сегодня пятница, я на минутку останавливаю машину, чтобы передохнуть... я ни за что не сказала бы «подождать»... и вижу Поля: он идет по улице не менее пьяный, чем в другие пятницы. Как больно, когда тебя прощают! Это одно из преддверий ада... ну, скажем... прихожая.
Боже правый, он просовывает голову в мою машину средь бела дня! Где-нибудь в Латинской Америке это, может быть, считается вполне приличным.
– Мадам, вы надушились теми же восхитительными духами!
– Дорогой Поль, это всего лишь духи номер два. Подождите, пока я открою флакон номер один.
– Мадам, вы всегда восхитительны, духи здесь ни при чем.
– Спасибо, Поль. Это очень мило с вашей стороны.
Одинокой целомудренной женщине нелегко вести такой диалог.
Поль не желает расставаться со мной. Мы идем пить чай в модное маленькое кафе, где умеют делать настоящий молочный коктейль (благодаря американцам, побывавшим здесь во время войны), а потом наступает самое приятное. Он отправляется со мной за покупками. Поль идет рядом, то и дело прикасаясь ко мне, как принято у влюбленных, и, хотя он уже успел заправиться, мы с удовольствием болтаем и смеемся. Поль покупает себе трубку, для солидности, и заходит со мной во все магазины. Он разговаривает с продавцами с полным знанием дела, и я начинаю думать, что он прежде сам стоял за прилавком. Без тени смущения он выбирает для меня помаду, пудру, пилочки для ногтей, занавески для школы. А в парфюмерном отделе даже исполняет sotto voce песенку, которую когда-то продал рекламному агентству – что-то про косметику. Брр-р!
– Я хотел бы, – непринужденно заявляет в конце концов Поль или ром (сейчас мне это безразлично), – я хотел бы провести каникулы в Австралии вместе с вами.
– Простите, дорогой Поль, но я вынуждена обратить ваше внимание на мой преклонный возраст.
И тогда я слышу в ответ то, чего издала, – продолжение его фразы: «Будь вы на двадцать лет моложе, мы могли бы...»
– Это не имеет никакого значения.
«Наша маленькая девочка, – пишет Пату, –
она умеет смеяться
утром.
Но не умеет
вечером».
Я в тревоге поднимаю глаза и вижу: на нашем хрупком суденышке появилась квадратная фигура родительницы номер один. Меня пробирает дрожь. Когда замужние женщины застают меня одну, они тут же заводят разговор о весьма непоэтичных «законах жизни». Сейчас, однако, происходит что-то необычное. Поль питается у родительницы номер один, и она начинает довольно воинственно. К тому же... Конечно, она толстая и краснолицая, конечно, у нее совиные глазки, но она очень почтительно произносит фамилию «Воронтозов», а это уже кое-что.
– Он жестокий человек.
– Вот как?
Я тоже обратила на это внимание. Но меня тревожит причина, а не следствие. Заметила она, как он добр к Пэтчи?
– Это сразу видно по глазам – по глазам! Вы посмотрели, какие у него глаза?
– Да, посмотрела.
Но она еще не добралась до главного! До нашей совместной прогулки по городу.
– Вы знаете, у него совсем нет друзей.
Я стараюсь проявить интерес к ее словам.
– Правда? Зато у него, наверное, есть девушки?
– Нет, у него нет ни одной девушки.
– Вот как.
– Почему он не водит знакомств со своими однолетками? – решительно наступает она.
– Каждый, кто одинок, – начинаю горячиться я, – всегда может прийти ко мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37