https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/dushevye-ograzhdeniya/steklyanye/
Сегодня мой день рождения, и я даже не пытаюсь нарушить этот обряд: всматриваться и вслушиваться.
И они, конечно, приходят. Только не из мира позади ворот, а из мира позади моих глаз. И входят они не в ворота сада, а во врата моей души. Конечно, они приходят ко мне в день рождения – мои воспоминания, – и чай безнадежно стынет в чашке...
Солнце стоит уже высоко, тени от деревьев съежились, и я наконец выхожу из оцепенения. Голоса детей, прибежавших в школу, вспугивают моих призрачных гостей и призрачные поцелуи; смех, руки, любовь уходят в небытие, и я снова вижу только тот мир, что простирается перед моими глазами: домотканые чехлы на стульях, занавески до полу и безликий ковер. В этом мире к тому же очень холодно, и я тщетно пытаюсь убедить себя, что пора умыться, одеться, напудриться и идти в школу, хотя мне гораздо приятнее остаться дома и сидеть в заношенном красном платье наедине с прошлым. В обществе призраков, тающих как дым, я чувствую себя уютнее, чем в мире реальности. Что может быть лучше, чем побыть дома с теми, кого любишь, весь день до самой ночи, всю неделю, всю жизнь.
Но на исходе весны в школе с раннего утра звенят детские голоса, и моя душа постепенно оживает. Я вижу мольберт для десятерых маленьких художников, с которого капает краска, башни, воздвигнутые на полу, песчаные горы со ступеньками, глиняные бомбардировщики, малышей, которые читают, пишут, болтают. Я встаю и заставляю себя совершить трудный переход от прошлого к деятельному настоящему: я приподнимаю подол платья, неуверенно пересекаю холл, вхожу в кухню и наливаю полстаканчика бренди.
Правда, единственное, чего мне удается достигнуть, – это наплакать полстаканчика слез. К тому же от моего прошлого не остается ничего, кроме уроков, которые я усвоила, не говоря уже, что от моего настоящего тоже не остается ничего, кроме переаттестации. Зачем тратить столько усилий и совершать этот переход? Я похожа на дельфиниумы со срезанными верхушками, только на мои корни не прольется дождь, и я не зацвету вновь.
Но бренди как пламя: чтобы пожар разгорелся, нужно время, зато через какой-нибудь час я уже под пальмами на пути в школу. Теперь, когда у меня по жилам разливается огонь, я полна дерзости и отваги. Довольно меня попирали ногами, довольно мне затыкали рот. Пусть фамилия Воронтозов ничего не значит здесь, в этих местах, но Воронтозовы никогда не дезертировали, напоминаю я себе, нетвердо переступая па высоких каблуках через опавшие пальмовые листья; Воронтозовы никогда не уступали поле битвы хранителям заплесневелой мудрости. Мне нет дела до инспекторов, директоров, начальников и их помощников, я буду учить детей так, как считаю нужным. Я свободна, потому что мне нечего терять.
А кроме того, сегодня мой день рождения, и, так как мне никто ничего не подарил, я сама сделаю себе подарок. И притом весьма ценный, это будет некая забава, которой мне хватит на годы...
Через несколько минут я уже напеваю.
С инспекторами или без инспекторов, решаю я, поднимаясь по истертым ступенькам, с Виной или без Вины и подношу себе вот этот приготовительный класс. И принимаю подарок, вцепляюсь в этот подарок взамен всего, чего я лишена. Я принимаю в подарок семьдесят детей и, как умею, так и буду их учить.
В пятницу вечером в окно моей машины просовывается разгоряченная физиономия.
– Мадам!
Мне нечего ему сказать.
– Вы можете быть этой женщиной!
– Какой женщиной?
– Бальзак сказал, что нет ничего прекраснее первой любви мужчины, который тронул сердце женщины, полюбившей в последний раз.
Моя рука прикасается к щеке и замирает. Мне есть что ему сказать.
– Вы правы, Поль, вам действительно нужна пожилая женщина. Она будет водить вас за ручку и смотреть на вас с обожанием. Приучать к порядку, хвалить, утешать, гладить по головке, восхищаться вашим профилем, заниматься с вами пением и любить вас. Хотя вы сами, такой одинокий, растерянный, поэтичный, трогательный, красивый и неприкаянный, вовсе не находка для пожилой женщины.
Голова Поля исчезает, он хохочет как мальчишка, как смеялся прежде.
– К несчастью, через неделю у этой женщины появится еще одна обязанность: ей придется меня содержать.
У меня тоже начинается приступ смеха. Но Поль снова наклоняется, как всегда, слишком близко, его губы плотоядно подергиваются:
– Я хочу, – едва слышный голос дрожит от робости и желания, – чтобы вы водили меня за ручку и все прочее!
– К сожалению, я не могу быть этой женщиной.
– Нет, можете.
– Нет, не могу!
– Двадцатилетний Бальзак и его сорокапятилетняя подруга пятнадцать лет преданно любили друг друга.
Я молчу, потом зажигаю сигарету. Наконец до меня долетают слова Поля, едва различимые в уличном шуме:
– Вы можете быть этой женщиной.
– Нет, не могу.
Я мечтаю выпить чашку чая с печеньем в обществе директора, мне нужна эта передышка перед вечерней работой дома, но наш молодой неутомимый стажер все еще здесь, у меня в классе, и опять «на грани отчаянья». Потому что никак не решит, что ему делать с самим собой. Зато он прекрасно знает, что делать со мной, и устраивается поудобнее на моем низком стуле. А я прислоняюсь к двери и смотрю на него. В конце концов, разве Поль не один из моих взрослых малышей?
– Когда вы собираетесь готовиться к урокам?
– Не знаю. Я, может быть, уйду в плавание, это даст мне возможность оплатить поездку домой. Я все-таки немного соскучился по дому.
Поль в совершенстве владеет искусством отнимать у меня время. Он вообще способен только брать, хватать обеими руками. Ему без труда удается похитить у меня часов шесть или двенадцать.
– Мне не безразличны ваши намерения, как вам известно.
Поль закуривает трубку.
– Я хочу переменить профессию. Или скорее... ну, скажем... выбрать иной род деятельности. Я собираюсь подыскать работу, которая даст мне возможность разговаривать с людьми. Может быть, страховые общества – это как раз то, что мне нужно. Я должен сказать что-то всему миру.
– Разве вы уже не хотите спеть что-нибудь всему миру?
– Я не могу ждать так долго. Я должен сделать это сейчас, немедленно.
О жажда общения, каким причудливым образом ты заявляешь о себе! Но мои ноги больше не желают мне служить. Я все-таки вынуждена произнести это отвратительное «простите». То есть «уходите». Как подсластить пилюлю? Как прогнать самого несносного из моих малышей и не обидеть его?
– Вы знаете... дорогой, – я с трудом выговариваю это слово, – простите, но...
Школа, расположенная вблизи хорошей дороги, имеет свои недостатки: посетители являются как снег на голову. В том числе важные. Крупные деятели, так сказать.
– А мы все к вам... как ни странно, – заявляет директор педагогического института.
Я убираю с клавиш свои уродливые руки, подальше от их глаз. Я играла Шопена, и гибкая, как веточка, Ронго пыталась переложить музыку на язык тела.
– А мы все в восторге... как ни странно, – отвечаю я. – Все-таки лучше, чем инспектора и инструктора.
Надеюсь, они не видели, как мои малыши исполняют свой классический танец. В нем слишком много от меня самой.
– Мы проезжали мимо и не могли не навестить вас.
– Хотя мы не знакомы.
Впрочем, долго играть в эту игру невозможно. Музыка еще звучит у меня в ушах. Я поворачиваюсь к пианино в поисках спасения. И вновь являю миру свои уродливые руки. Но мне не хочется, чтобы наш танец увидели чужие, хотя я много раз втайне от всех принимала отчаянное решение не считаться с мнением официальных представителей педагогики. Что это, однако, за мелодия? Оказывается, я играю «Хватит нам обоим», и малыши мгновенно подхватывают любимую песню. А потом до моих ушей доносится «Скажи, когда придешь, я испеку пирог». А потом наступает очередь хулы, и тут уж никто не может усидеть на месте: одни танцуют, другие отбивают такт, для кого-то место находится только на столе. Полная самоотдача. Руки Дженни, крошечное тельце Лотоса, изумленные глаза Вики. Наконец появляется Вайвини, как настоящая звезда, она предпочитает подождать, пока ее позовут, и теперь извивается в самой гуще детей, а они стекаются к ней из всех уголков, – перед моими глазами класс, о котором я могла только мечтать.
Но крупные деятели ничего не знают о моих мечтах, и после их отъезда я понимаю, что они видели один из тех уроков, которым я обязана своей скверной репутацией. Ну что ж, размышляю я, пока успокаиваюсь и прихожу в себя от неожиданного визита, мне нечего терять. Сначала делай, потом думай – вот мой девиз. Но ни девиз – не знаю, хорош он пли плох, – ни сознание, что мне нечего терять – не знаю, хорошо это или плохо, – не освобождают меня от груза Вины, и ее когтистые лапы все теснее сжимают мое горло. Как остры безжалостные когти! Избавлюсь я от них когда-нибудь или нет? Я встаю, беру на руки малыша и сажусь на свой низкий стул. Неужели в другой стране, в прачечной среди мыльной пены, меня тоже будут терзать когтистые лапы Вины? О мои ошибки, о мои глупые выдумки! Какой я ужасный человек...
– Я буду твоя любимица, ладно? – предлагает Рити и забирается ко мне на колени, благо я сижу на низком стуле.
– Ты же папина любимица.
– Я больше не хочу быть папина. Я хочу быть твоя.
– Хорошо, ты будешь моя любимица. И все остальные дети тоже.
– Нет, ты люби меня больше всех.
– Я не могу любить тебя больше всех остальных детей.
Рити всего четыре с половиной года, конечно, ей не место в школе и, конечно, у нее в голове полно «этих тварей», но она уже не плачет целый день «просто так». Рити прижимается ко мне еще теснее, ее тонкие коричневые руки обхватывают мою шею, и близость ее головы заставляет меня подумать, не буду ли я весь остаток дня запускать пальцы в собственные волосы. Но Рити знает, чего хочет, а когда хочет, то получает, и сейчас она знает, что хочет получить «Ты да я» полной мерой.
– А ты чья любимица? – спрашивает она.
– Ничья.
– Тогда будешь моя, ладно?
– Только ты люби меня больше всех, – противоречу я сама себе.
– Ты будешь моя любимица, я буду тебя любить больше всех.
Я вздыхаю и погружаюсь в мечты...
Сегодня детям делают манту, пробу на туберкулез. Четверо маленьких маори наотрез, отказываются приблизиться к сестре. Среди них четырехлетняя Хиневака, которая из-за больных ног уже насмотрелась на белые халаты и потому поднимает такой оглушительный рев, что я все утро держу ее на руках и большую перемену тоже. Белых детей мы попросту оставляем в покое, что они расценивают как оскорбление, поэтому Пэтчи подходит ко мне с закатанным рукавом:
– Мит Воттот, мне тоже надо укол.
Я смеюсь так громко, что он в растерянности убегает к доске, хватает мел и нервно рисует какие-то странные закорючки. Ну что я за глупое создание.
Тем не менее пациентов у нас и так более чем достаточно, и все они сохраняют удивительное спокойствие. Правда, когда Маленький Братик жизнерадостно шествует по траве, его жалит оса, и, так как она делает ему не совсем тот укол, которого он ожидал, Маленький Братик является к сестре значительно раньше назначенного времени и по другому поводу, о чем нас оповещают его вопли, однако очередность сохраняется, и на общее настроение класса это событие никак не влияет. Малыши шумят не больше обычного. И все-таки, возвращаясь в класс, они все рисуют на доске сестру с иглой, поэтому мы подробно обсуждаем тяжкое испытание, которому они подверглись, и эти разговоры, по-моему, помогают им восстановить душевное равновесие.
Но старшие дети задавлены страхом, и, чем они старше, тем им страшнее. А ученики Поля совершенно спокойны. Они вдруг так уверовали в своего учителя, что превратились в его жалких прислужников, и во время игрового часа, когда Поль стоит на террасе, его буквально распирает от сознания собственного величия.
– Ребенок, – глубокомысленно возглашает он, – должен оставаться личностью. К нему нельзя относиться как к частице некой... ну, скажем... инертной массы.
Может быть, он решил сказать что-то всему миру, используя в качестве рупора юных маорийцев. Надолго ли его хватит? Я улыбаюсь по-матерински. Приятно видеть, как дети растут. Но я тем не менее плохо представляю себе, почему одни дети боятся укола больше, а другие меньше. Особенно когда речь идет о старших детях.
– Скажите, сестра, почему они боятся? – спрашиваю я, разглядывая малышей через голову Хиневаки, которая сидит у меня на коленях.
– Не знаю. Понятия не имею. Они всегда боятся. Я сделала уже тысячи уколов.
– Мистер Риердон, почему?
– Видите ли, – задумчиво начинает он, – я полагаю, что...
– Потому что, – небрежно роняет Поль, – у старших больше оснований для беспокойства. Они лучше представляют себе, что их ожидает.
А у вас, замечаю я про себя, всегда больше оснований открыть рот, потому что вы лучше представляете себе, что можно сказать по любому поводу. Мне действительно надоело, что Поль постоянно вмешивается в мои разговоры с директором. Но в эти дни я предпочитаю промолчать. Слишком велика опасность, что он снова обидится и пойдет искать утешения в баре. К тому же, когда я вижу Поля в окружении детей, мне легко понять, что он еще очень молод, а я всегда забочусь о молодых... в школе.
Я иду по траве к сборному домику и, подняв глаза, замечаю взрослых мальчиков: Хори и Рамеку. Рамеку и Веро, и... кто это, Таи?..
Они прячутся под навесом, потому что «у них больше оснований для беспокойства», потому что здесь они могут обсудить свои страхи, сравнить их... я наконец понимаю, почему малыши переносят такие вещи менее болезненно, чем старшие дети. Мне тяжело смотреть, как эти широкоплечие мальчики, выше меня ростом, мучаются от страха перед неотвратимым. Я знаю, какая это пытка, я чувствую то же, что они, когда сижу в машине возле церкви: я стараюсь убедить себя войти в храм божий и боюсь иглы в руках человека на кафедре... Конечно, я понимаю, что размер этой иглы объясняется приподнятостью чувств, которая поддерживается и почитается в па и считается чем-то почти необходимым. Но это нисколько не облегчает моих страданий, которые пробуждаются при виде мальчиков, и я задумываюсь, существует ли вообще предел страданиям, моим и других людей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
И они, конечно, приходят. Только не из мира позади ворот, а из мира позади моих глаз. И входят они не в ворота сада, а во врата моей души. Конечно, они приходят ко мне в день рождения – мои воспоминания, – и чай безнадежно стынет в чашке...
Солнце стоит уже высоко, тени от деревьев съежились, и я наконец выхожу из оцепенения. Голоса детей, прибежавших в школу, вспугивают моих призрачных гостей и призрачные поцелуи; смех, руки, любовь уходят в небытие, и я снова вижу только тот мир, что простирается перед моими глазами: домотканые чехлы на стульях, занавески до полу и безликий ковер. В этом мире к тому же очень холодно, и я тщетно пытаюсь убедить себя, что пора умыться, одеться, напудриться и идти в школу, хотя мне гораздо приятнее остаться дома и сидеть в заношенном красном платье наедине с прошлым. В обществе призраков, тающих как дым, я чувствую себя уютнее, чем в мире реальности. Что может быть лучше, чем побыть дома с теми, кого любишь, весь день до самой ночи, всю неделю, всю жизнь.
Но на исходе весны в школе с раннего утра звенят детские голоса, и моя душа постепенно оживает. Я вижу мольберт для десятерых маленьких художников, с которого капает краска, башни, воздвигнутые на полу, песчаные горы со ступеньками, глиняные бомбардировщики, малышей, которые читают, пишут, болтают. Я встаю и заставляю себя совершить трудный переход от прошлого к деятельному настоящему: я приподнимаю подол платья, неуверенно пересекаю холл, вхожу в кухню и наливаю полстаканчика бренди.
Правда, единственное, чего мне удается достигнуть, – это наплакать полстаканчика слез. К тому же от моего прошлого не остается ничего, кроме уроков, которые я усвоила, не говоря уже, что от моего настоящего тоже не остается ничего, кроме переаттестации. Зачем тратить столько усилий и совершать этот переход? Я похожа на дельфиниумы со срезанными верхушками, только на мои корни не прольется дождь, и я не зацвету вновь.
Но бренди как пламя: чтобы пожар разгорелся, нужно время, зато через какой-нибудь час я уже под пальмами на пути в школу. Теперь, когда у меня по жилам разливается огонь, я полна дерзости и отваги. Довольно меня попирали ногами, довольно мне затыкали рот. Пусть фамилия Воронтозов ничего не значит здесь, в этих местах, но Воронтозовы никогда не дезертировали, напоминаю я себе, нетвердо переступая па высоких каблуках через опавшие пальмовые листья; Воронтозовы никогда не уступали поле битвы хранителям заплесневелой мудрости. Мне нет дела до инспекторов, директоров, начальников и их помощников, я буду учить детей так, как считаю нужным. Я свободна, потому что мне нечего терять.
А кроме того, сегодня мой день рождения, и, так как мне никто ничего не подарил, я сама сделаю себе подарок. И притом весьма ценный, это будет некая забава, которой мне хватит на годы...
Через несколько минут я уже напеваю.
С инспекторами или без инспекторов, решаю я, поднимаясь по истертым ступенькам, с Виной или без Вины и подношу себе вот этот приготовительный класс. И принимаю подарок, вцепляюсь в этот подарок взамен всего, чего я лишена. Я принимаю в подарок семьдесят детей и, как умею, так и буду их учить.
В пятницу вечером в окно моей машины просовывается разгоряченная физиономия.
– Мадам!
Мне нечего ему сказать.
– Вы можете быть этой женщиной!
– Какой женщиной?
– Бальзак сказал, что нет ничего прекраснее первой любви мужчины, который тронул сердце женщины, полюбившей в последний раз.
Моя рука прикасается к щеке и замирает. Мне есть что ему сказать.
– Вы правы, Поль, вам действительно нужна пожилая женщина. Она будет водить вас за ручку и смотреть на вас с обожанием. Приучать к порядку, хвалить, утешать, гладить по головке, восхищаться вашим профилем, заниматься с вами пением и любить вас. Хотя вы сами, такой одинокий, растерянный, поэтичный, трогательный, красивый и неприкаянный, вовсе не находка для пожилой женщины.
Голова Поля исчезает, он хохочет как мальчишка, как смеялся прежде.
– К несчастью, через неделю у этой женщины появится еще одна обязанность: ей придется меня содержать.
У меня тоже начинается приступ смеха. Но Поль снова наклоняется, как всегда, слишком близко, его губы плотоядно подергиваются:
– Я хочу, – едва слышный голос дрожит от робости и желания, – чтобы вы водили меня за ручку и все прочее!
– К сожалению, я не могу быть этой женщиной.
– Нет, можете.
– Нет, не могу!
– Двадцатилетний Бальзак и его сорокапятилетняя подруга пятнадцать лет преданно любили друг друга.
Я молчу, потом зажигаю сигарету. Наконец до меня долетают слова Поля, едва различимые в уличном шуме:
– Вы можете быть этой женщиной.
– Нет, не могу.
Я мечтаю выпить чашку чая с печеньем в обществе директора, мне нужна эта передышка перед вечерней работой дома, но наш молодой неутомимый стажер все еще здесь, у меня в классе, и опять «на грани отчаянья». Потому что никак не решит, что ему делать с самим собой. Зато он прекрасно знает, что делать со мной, и устраивается поудобнее на моем низком стуле. А я прислоняюсь к двери и смотрю на него. В конце концов, разве Поль не один из моих взрослых малышей?
– Когда вы собираетесь готовиться к урокам?
– Не знаю. Я, может быть, уйду в плавание, это даст мне возможность оплатить поездку домой. Я все-таки немного соскучился по дому.
Поль в совершенстве владеет искусством отнимать у меня время. Он вообще способен только брать, хватать обеими руками. Ему без труда удается похитить у меня часов шесть или двенадцать.
– Мне не безразличны ваши намерения, как вам известно.
Поль закуривает трубку.
– Я хочу переменить профессию. Или скорее... ну, скажем... выбрать иной род деятельности. Я собираюсь подыскать работу, которая даст мне возможность разговаривать с людьми. Может быть, страховые общества – это как раз то, что мне нужно. Я должен сказать что-то всему миру.
– Разве вы уже не хотите спеть что-нибудь всему миру?
– Я не могу ждать так долго. Я должен сделать это сейчас, немедленно.
О жажда общения, каким причудливым образом ты заявляешь о себе! Но мои ноги больше не желают мне служить. Я все-таки вынуждена произнести это отвратительное «простите». То есть «уходите». Как подсластить пилюлю? Как прогнать самого несносного из моих малышей и не обидеть его?
– Вы знаете... дорогой, – я с трудом выговариваю это слово, – простите, но...
Школа, расположенная вблизи хорошей дороги, имеет свои недостатки: посетители являются как снег на голову. В том числе важные. Крупные деятели, так сказать.
– А мы все к вам... как ни странно, – заявляет директор педагогического института.
Я убираю с клавиш свои уродливые руки, подальше от их глаз. Я играла Шопена, и гибкая, как веточка, Ронго пыталась переложить музыку на язык тела.
– А мы все в восторге... как ни странно, – отвечаю я. – Все-таки лучше, чем инспектора и инструктора.
Надеюсь, они не видели, как мои малыши исполняют свой классический танец. В нем слишком много от меня самой.
– Мы проезжали мимо и не могли не навестить вас.
– Хотя мы не знакомы.
Впрочем, долго играть в эту игру невозможно. Музыка еще звучит у меня в ушах. Я поворачиваюсь к пианино в поисках спасения. И вновь являю миру свои уродливые руки. Но мне не хочется, чтобы наш танец увидели чужие, хотя я много раз втайне от всех принимала отчаянное решение не считаться с мнением официальных представителей педагогики. Что это, однако, за мелодия? Оказывается, я играю «Хватит нам обоим», и малыши мгновенно подхватывают любимую песню. А потом до моих ушей доносится «Скажи, когда придешь, я испеку пирог». А потом наступает очередь хулы, и тут уж никто не может усидеть на месте: одни танцуют, другие отбивают такт, для кого-то место находится только на столе. Полная самоотдача. Руки Дженни, крошечное тельце Лотоса, изумленные глаза Вики. Наконец появляется Вайвини, как настоящая звезда, она предпочитает подождать, пока ее позовут, и теперь извивается в самой гуще детей, а они стекаются к ней из всех уголков, – перед моими глазами класс, о котором я могла только мечтать.
Но крупные деятели ничего не знают о моих мечтах, и после их отъезда я понимаю, что они видели один из тех уроков, которым я обязана своей скверной репутацией. Ну что ж, размышляю я, пока успокаиваюсь и прихожу в себя от неожиданного визита, мне нечего терять. Сначала делай, потом думай – вот мой девиз. Но ни девиз – не знаю, хорош он пли плох, – ни сознание, что мне нечего терять – не знаю, хорошо это или плохо, – не освобождают меня от груза Вины, и ее когтистые лапы все теснее сжимают мое горло. Как остры безжалостные когти! Избавлюсь я от них когда-нибудь или нет? Я встаю, беру на руки малыша и сажусь на свой низкий стул. Неужели в другой стране, в прачечной среди мыльной пены, меня тоже будут терзать когтистые лапы Вины? О мои ошибки, о мои глупые выдумки! Какой я ужасный человек...
– Я буду твоя любимица, ладно? – предлагает Рити и забирается ко мне на колени, благо я сижу на низком стуле.
– Ты же папина любимица.
– Я больше не хочу быть папина. Я хочу быть твоя.
– Хорошо, ты будешь моя любимица. И все остальные дети тоже.
– Нет, ты люби меня больше всех.
– Я не могу любить тебя больше всех остальных детей.
Рити всего четыре с половиной года, конечно, ей не место в школе и, конечно, у нее в голове полно «этих тварей», но она уже не плачет целый день «просто так». Рити прижимается ко мне еще теснее, ее тонкие коричневые руки обхватывают мою шею, и близость ее головы заставляет меня подумать, не буду ли я весь остаток дня запускать пальцы в собственные волосы. Но Рити знает, чего хочет, а когда хочет, то получает, и сейчас она знает, что хочет получить «Ты да я» полной мерой.
– А ты чья любимица? – спрашивает она.
– Ничья.
– Тогда будешь моя, ладно?
– Только ты люби меня больше всех, – противоречу я сама себе.
– Ты будешь моя любимица, я буду тебя любить больше всех.
Я вздыхаю и погружаюсь в мечты...
Сегодня детям делают манту, пробу на туберкулез. Четверо маленьких маори наотрез, отказываются приблизиться к сестре. Среди них четырехлетняя Хиневака, которая из-за больных ног уже насмотрелась на белые халаты и потому поднимает такой оглушительный рев, что я все утро держу ее на руках и большую перемену тоже. Белых детей мы попросту оставляем в покое, что они расценивают как оскорбление, поэтому Пэтчи подходит ко мне с закатанным рукавом:
– Мит Воттот, мне тоже надо укол.
Я смеюсь так громко, что он в растерянности убегает к доске, хватает мел и нервно рисует какие-то странные закорючки. Ну что я за глупое создание.
Тем не менее пациентов у нас и так более чем достаточно, и все они сохраняют удивительное спокойствие. Правда, когда Маленький Братик жизнерадостно шествует по траве, его жалит оса, и, так как она делает ему не совсем тот укол, которого он ожидал, Маленький Братик является к сестре значительно раньше назначенного времени и по другому поводу, о чем нас оповещают его вопли, однако очередность сохраняется, и на общее настроение класса это событие никак не влияет. Малыши шумят не больше обычного. И все-таки, возвращаясь в класс, они все рисуют на доске сестру с иглой, поэтому мы подробно обсуждаем тяжкое испытание, которому они подверглись, и эти разговоры, по-моему, помогают им восстановить душевное равновесие.
Но старшие дети задавлены страхом, и, чем они старше, тем им страшнее. А ученики Поля совершенно спокойны. Они вдруг так уверовали в своего учителя, что превратились в его жалких прислужников, и во время игрового часа, когда Поль стоит на террасе, его буквально распирает от сознания собственного величия.
– Ребенок, – глубокомысленно возглашает он, – должен оставаться личностью. К нему нельзя относиться как к частице некой... ну, скажем... инертной массы.
Может быть, он решил сказать что-то всему миру, используя в качестве рупора юных маорийцев. Надолго ли его хватит? Я улыбаюсь по-матерински. Приятно видеть, как дети растут. Но я тем не менее плохо представляю себе, почему одни дети боятся укола больше, а другие меньше. Особенно когда речь идет о старших детях.
– Скажите, сестра, почему они боятся? – спрашиваю я, разглядывая малышей через голову Хиневаки, которая сидит у меня на коленях.
– Не знаю. Понятия не имею. Они всегда боятся. Я сделала уже тысячи уколов.
– Мистер Риердон, почему?
– Видите ли, – задумчиво начинает он, – я полагаю, что...
– Потому что, – небрежно роняет Поль, – у старших больше оснований для беспокойства. Они лучше представляют себе, что их ожидает.
А у вас, замечаю я про себя, всегда больше оснований открыть рот, потому что вы лучше представляете себе, что можно сказать по любому поводу. Мне действительно надоело, что Поль постоянно вмешивается в мои разговоры с директором. Но в эти дни я предпочитаю промолчать. Слишком велика опасность, что он снова обидится и пойдет искать утешения в баре. К тому же, когда я вижу Поля в окружении детей, мне легко понять, что он еще очень молод, а я всегда забочусь о молодых... в школе.
Я иду по траве к сборному домику и, подняв глаза, замечаю взрослых мальчиков: Хори и Рамеку. Рамеку и Веро, и... кто это, Таи?..
Они прячутся под навесом, потому что «у них больше оснований для беспокойства», потому что здесь они могут обсудить свои страхи, сравнить их... я наконец понимаю, почему малыши переносят такие вещи менее болезненно, чем старшие дети. Мне тяжело смотреть, как эти широкоплечие мальчики, выше меня ростом, мучаются от страха перед неотвратимым. Я знаю, какая это пытка, я чувствую то же, что они, когда сижу в машине возле церкви: я стараюсь убедить себя войти в храм божий и боюсь иглы в руках человека на кафедре... Конечно, я понимаю, что размер этой иглы объясняется приподнятостью чувств, которая поддерживается и почитается в па и считается чем-то почти необходимым. Но это нисколько не облегчает моих страданий, которые пробуждаются при виде мальчиков, и я задумываюсь, существует ли вообще предел страданиям, моим и других людей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37