https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Vitra/zentrum/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Прибыльность двора он считал первой преодоленной ступенью; деньги же копил на преодоление второй. Еще и третья мыслилась, но это уже было тайное тайных, это уже был великий секрет. Об этом пока до поры до времени никто не знал. Тайный свой замысел он лишь близкому другу открыл бы, но где было взять этого друга?А тот, между тем, от Ивана Савича всего-то в сотне шагов пребывал.В легком дребезжащем тарантасике, из тех, на которых разъезжают купеческие молодцы, сельские священники и небогатые однодворцы, уже в сумерках он подкатил к никитинскому двору и спросил у встретившего его в воротах работника – есть ли место переночевать.– Да тесновато маленько, – сказал работник, стараясь по платью и обличью постояльца определить – что за птица: приказчик, купец или из мелкопоместных господ. – Но найдем местечко, не сумлевайтесь, хорошему гостю завсегда ради… Эка ведь махина народу привалила к обнесенью-то… Сами-то чьи будете? – помогая распрячь крепкого гривастого меринка, полюбопытствовал работник.– С Нижнедевицка, – коротко ответил приезжий.– До се не случалось, видно, гостить у нас? – не отставал шалый.– Не случалось, – сказал приезжий, доставая из-под сиденья в тарантасе торбу с овсом и прилаживая ее к морде мерина. – Колодезь-то у вас во дворе или куда гоняете поить?– Эвон колодезь, – махнул рукой работник и пошел запирать ворота, потеряв всякий интерес к приезжему: неразговорчив да, видно, и прижимист, со своим овсом ездит. «Из хозяйских приказчиков, верно, – подумал работник, – ай писаришка волостной…» На догадку о писарстве навели тощие пожитки постояльца (небольшая кожаная сумка) и нездоровая бледность лица человека, привыкшего корпеть над бумагами.Однако он не был ни приказчиком, ни писарем. В полицейской части уездного города Нижнедевицка значился мещанином Дураковым Иваном Иванычем, рождения тысяча восемьсот двадцать третьего года, православным, проживающим в доме родителя мещанина же Дуракова Ивана.Поставив мерина под навес, он пошел в избу. Там сумерки уже в ночь переливались. Человек восемь извозчиков, поужинав, укладывались на ночлег. Зимой вечера длинные, разговорам застольным конца-краю нет, а летнее солнышко особо рассиживаться не дает: едва вечер ночью обернется – ан уже светает, пора запрягать.– Честной компании! – поздоровался Иван Иваныч, с трудом вглядываясь в сизые потемки горницы, скупо, бедно освещенные дымной лучиной. После дороги среди просторных пахучих полей тесно, смрадно показалось ему на постоялом. И он уже раскаивался, что не вовремя выехал, аккурат под праздник: к обнесению мощей угодника Митрофания в Воронеже всегда полно богомольцев, все постоялые дворы, все подворья бывали битком набиты народом; он привык к удобству, к опрятности, чтоб его больной груди дышалось вольготно, чтоб свечка была на ночь – скоротать время за чтением. А тут…– Ужинать-то собирать, что ли? Ай не будете? – Маланья, успевшая вздремнуть за печкой, стояла простоволосая, тупо таращась спросонья на приехавшего: чем-то он ей чуден показался, непривычен, шибздик, сумка с блестящими застежками, сапожки с сафьяновым верхом… Этакие больше в номерах останавливаются, на Дворянской, на Московской, а чтоб у них, на Кирочной, – нет, такого не важивалось сроду…– Ужинать не буду. – Приезжий скинул холщовый пыльник и остался в кургузом клетчатом пиджачке. – А вот как бы, хозяюшка, насчет свечки похлопотать?– Свечки? – не поняла Маланья. – Какой такой свечки?Оказывалось, чудной постоялец желал книжку читать. При лучине, видишь, ему было неспособно…– Насчет свечки, соколик, это тебе надоть к хозяину, к Савичу во флигарь иттить, – сказала Маланья.
В темных сенцах он наткнулся на порожнее ведро, наделал. шуму.– Это вы, батенька? – раздраженно спросил Иван Савич, со свечой в руке появляясь в двери, готовый увидеть родителя во всегдашней его пьяной непотребностн.– Ах, сделайте одолжение, простите мою неловкость! – смутился Иван Иваныч. – Я, верно, вас напугал?– Пустяки-с, – не очень-то дружелюбно сказал Никитин. При виде незнакомого лица его первой мыслью было, что не иначе как опять что-то натворил батенька – бесчувственный ли во хмелю валяется на улице, либо того похуже, после пьяной потасовки сволокли сердешного в градскую больницу, значит, опять – срамота, опять пересуды и насмешки соседей, а то еще и денежное возмещение за побитую посуду, за увечье,.. Старый человек, пора бы угомониться, так нет же: выпивши, обязательно ищет драки.Несколько оправившись от смущения, Иван Иваныч назвал себя и, еще раз извинившись за столь шумное вторжение, в самых учтивых выражениях изложил свою просьбу.– Не привык, знаете, рано ложиться, барские замашки! – шутейно развел руками – судите, мол, да что ж поделаешь! – А тут, как на грех, книжица подвернулась необычайно занимательная… Какой же сон, помилуйте! Мне бы хоть огарочек, я заплачу сколько стоит…– Ах, да бог с вами, какая там плата! – воскликнул Иван Савич. – Зайдемте, пожалуйста, в комнату… покорнейше прошу вас!Необыкновенное радостное волнение охватило его. Впервые за последние годы он видел перед собой человека, которому не овес, не деготь, не отруби были необходимы, а свечка, чтобы до поздней ночи увлечься чтением, то есть чтобы переступить волшебную черту, за которой иная, незнакомая, пленительная жизнь – красота, изящество, музыка, дивные неземные виденья… Ах, как понимал Иван Савич эти чувства!Сказать по правде, и гость был приятно удивлен, найдя в хозяине постоялого не грубияна-дворника, не торгаша, а, судя по разговору, человека грамотного и даже, может быть, образованного. Волосы, постриженные под горшок, пестрядинная рубаха и грубые смазные сапоги ровным счетом еще ни о чем не говорили: человек наблюдательный и умный, Иван Иваныч не раз встречал невежество и дикость, облеченные в тончайшего сукна фраки и лаковые полусапожки.Комната выглядела бедно: ветхий, с прорванной ситцевой обивкой диван, старый комод, жалкая стеклянная горка с немудрящей, видимо, случайной дешевой посудой, – все свидетельствовало о более чем скромном обиходе здешних жильцов. Но не эта житейская скудость, а две полки с книгами и шаткий столик, где виднелась раскрытая, исписанная мелким, как стеклярусные бусинки, почерком тетрадь, – вот что привлекло внимание Ивана Иваныча. Тем более, что, как ни поспешно прикрыл хозяин рукопись, он успел-таки мельком заглянуть в нее и с изумлением не унылые ряды цифр увидел (он полагал, что перед ним приходо-расходная книга), а розные строки изящным почерком написанных стихов…В истории будущей дружбы Никитина с Иваном Иванычем знаменательно то, что в день их встречи, впервые за несколько последних месяцев, Иван Савич снова услышал давно умолкшую мелодию, и как-то вдруг, сами собою, в памяти прозвучали слова полузабытого стиха: «Над широкой степью в неизвестный путь…» И он решил записать их в тетрадь.
Разумеется, Иван Иваныч сделал вид, будто не заметил тетради. Поблагодарив за свечу, сказал о причине своего наезда в Воронеж; с горькой усмешкой посетовал на личные обстоятельства, что, совершенно не имея склонности к коммерции, вынужден заниматься миткалями и ситцами единственно потому лишь, что родитель его держит в городе Нижнедевицке лавку с красным товаром. Его давней мечтой был Харьковский университет, историческое отделение, но…– Слабое здоровье, кашель, – сказал он, – с одной стороны, а с другой – папенькино желание иметь меня рядом с собою как продолжателя его коммерческого дела… Единственный сын, видите ли, наследник… Э, да что там! – махнул рукою. – Нынче для меня один университет – лавка. И кончено. И ничего уж тут поделать невозможно…– Вы мне словно мою собственную жизнь рассказываете, – улыбнулся Иван Савич. – Мечты юности, родитель, лавка… Да , да, все мы – рабы нашего бытового уклада, и это грустно, конечно. Но вы сказывали сейчас о книжке, – повернул разговор Никитин. – Что за книжка? Чем она вас так увлекла? Ах, да садитесь же! Извините бога ради… растерялся. И со своей стороны позвольте рекомендоваться: Никитин Иван Савич, воронежский мещанин…– Душевно рад познакомиться! – Крепкое рукопожатье положило начало их пятилетней дружбе. Рука Никитина была горяча, сильна, суха; Иван Иванычева – слегка влажна и по-женски податлива.Поглядели в глаза друг другу, улыбнулись.– Книга? Да вот… – Иван Иваныч достал из пиджачного кармана маленький томик в бумажной обертке. – Автор ее мне совершенно неизвестен, какой-то Федор Достоевский. Но что за волшебник! Я вам сейчас наугад, где открою, там и прочту, вы сами увидите… А! Ну вот хотя бы, извольте-с…
– «… У нас чижики так и мрут. Мичман уж пятого покупает, – не живут в нашем воздухе, да и только. Кухня у нас большая, обширная, светлая. Правда, по утрам чадно немного, когда рыбу или говядину жарят, да и нальют и намочат везде, зато уж вечером рай. В кухне у нас на веревках всегда белье висит старое; а так как моя комната недалеко, то есть почти примыкает к кухне, то и запах от белья меня беспокоит немного; но ничего, поживешь и попривыкнешь»… Не правда ли, потрясающую картину набросал Федор Достоевский? – Иван Иваныч искоса глянул на Никитина.– То есть картину человеческого убожества! – резко, неприязненно воскликнул Иван Савич. – Убожества – и только! А поэзия? А красота? Где же они? Да полноте, мыслима ли жизнь без них, ежели одно лишь нищенство видеть, одно убожество…– Поэзия? – задумчиво произнес Иван Иваныч. – А что она, эта поэзия? Господин Жуковский писал: «Как утро юного творенья, она пленительна пришла и первый пламень вдохновенья струнами первыми зажгла…» Оно, конечно, прекрасно: чистота, прозрачность, свет… Но вспомните же, друг мой Иван Савич, и такие стихи: … в уме, подавленном тоской,Теснится тяжких дум избыток;Воспоминание безмолвно предо мнойСвой длинный развивает свиток.И с отвращением читая жизнь мою,Я трепещу и проклинаю,И горько жалуюсь, и горько слезы лью,Но строк печальных не смываю… Правда жизни, мой друг, вот – поэзия!– Так, по-вашему, выходит, и эта жалкая лачуга, где мы с вами сидим, и грязный двор, и храпящие извозчики – все поэзия?– О да! – горячо сказал Иван Иваныч. – Всеконечно! Ах! – в какой-то мучительной тоске взметнулся он. – Если б господь подарил мне хоть каплю таланта!– Помилуйте, вы так красно говорите… Так широко судите о литературе! Убежден, что и перо ваше превосходно.Иван Иваныч засмеялся, развел руками:– Двух слов связать не умею, голубчик Иван Савич, представьте себе! Ей-богу-с!
Они мало что не до света просидели, увлекшись чтением печальной книги, где жили горе, униженье и человеческая бедность. То, что Иван Савич разумел поэзией, в романе не присутствовало нисколько, была одна грубая прозаическая существенность, – жалкие люди писали друг другу жалкие письма; в их интонации слышались рыданья, тяжкие вздохи, бессвязный лепет утешенья, робкие мечты. Но что же, как не истинная поэзия, вызывало слезы на глазах и чтеца и слушателя? Автор был неизвестен, но то, что это – талант недюжинный, оригинальный, казалось бесспорным. «Вот погодите, – сказал Иван Иваныч, – пройдет немного времени – и слава господина. Достоевского Федора прогремит на всю Россию!»… В тюремной тоске, в тесноте склизкого и душного Петропавловского каземата метался молодой узник. Унылый перезвон полночных курантов слышался сквозь узкую черную щель оконца, протяжный крик часового на кронверке. Будущее мнилось жестоким палачом с пеньковой удавкой в руке. Каторга, кандалы, погребение заживо – вот что представляло собою будущее. Если б он знал, какую в этот заполуночный час, за тысячу верст, в самой глубине России, – какую любовь народа, какую славу предрекают ему!
В синем предрассвете гулко, богатырски ухнул монастырский большой – и по всему городу откликнулись колокола. В городе Воронеже начинались торжества обнесения мощей преподобного Митрофания.Начался день, начиналась мелкая суета. Денежные расчеты начинались, дрязги, скука. Печальная существенность жизни.Течение безрадостных дней.
Но были стихи.Они теперь записывались в тетрадь. Некогда рожденные и уничтоженные, как бы рождались снова. Иные вспоминались целиком, ложились на бумагу легко, почти такими, как прозвучали когда-то; иные восстанавливались в памяти с трудом, забытые строки приходилось писать заново, и тут случалось, что какая-то новая рифма, новый образ совершенно изменяли сочиненное ранее настолько, что прежнее как бы само собою зачеркивалось и создавалось другое, более совершенное.Какие-то оставались вовсе забытыми, словно погребенными в черноте прошедшего времени. Вспоминалось место, время дня или ночи, обстоятельства, при которых сочинялись, а самый узор словесный был – прах, тлен, его не существовало. Иван Савич такие забытые решительно вымарывал из памяти, догадывался, что они и рождались-то мертвыми.Он начал свои записи в тетрадь затем лишь, чтобы хоть на время уйти от той житейской беспросветности, которая день за днем полоняла все больше и больше, опутывала, грозилась свести духовную жизнь на нет, превратить его в черствого торгаша. Жестянка со смешными китайцами начинала тревожить: идея идеей, он не собирался отступиться от нее, но слишком уж над всеми помыслами преобладали сухой расчет и коммерция. Иван Савич трезво глядел на вещи, понимал, что может увлечься: он был сыном Саввы, азарт игры, страсть к стяжательству жили в крови. Тетрадь же призвана была напоминать о духе, укрощать бушевавшую в нем отцовскую плоть. Тетрадь была щитом, заслонявшим его от грубых прикосновений осточертевшей каждодневности. Занятия с тетрадью возвращали ему то, что было наиглавнейшим в его человеческом существе и что он, увлекшись делами постоялого, совершенно, казалось, утратил. Теперь в вечерней тишине снова звучала мелодия и непостижимо, набегая из мрака, рождались слова. Уже более трех десятков стихотворений, четко, бисерно переписанных набело, жили тайно, схороненные за семью печатями, до времени не показанные никому, ни единой душе… Да и кому было их показывать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я