В каталоге магазин https://Wodolei.ru
– у ног подобного тебе человека… И черные волны стыда и отчаянья безжалостно кидают тебя на острые скалы воспоминаний.Ходил, обивал пороги. Искал места.Тщетно.Купцам подозрительной, враждебной казалась образованность Ивана Савича, не нравился его правильный, книжный разговор: на «вы», «позвольте», «извините». А на плечах – кафтан не кафтан, армяк не армяк, бог знает что, одни прорехи да заплаты. Родителя, Савву Евтеича, многие знавали, понимали, каков гусь; пороки отца легко, не без злорадного удовольствия приписывали сыну: болтун, поди, запивошка… И, долго не думая, отказывали: «Своих дармоедов полно, не обессудь, парень, прощевай…»В казенных присутствиях – где выслушивали (высокомерным взглядом окидывали с ног до головы, спрашивали – кто да откуда, и, узнав, что бывший семинарист, да уволен, – отказывали, соображая, что за хорошие дела не уволят, ну его, еще беды с ним наживешь…), а где и на порог не пускали: «Пошел прочь! – выпроваживал важный привратник в ливрее с золотым позументом. – Эка тут шляются…»Как-то раз встретился на улице с одним из семинарских профессоров, и тот едва узнал своего бывшего студента:– Никак Никитин? – спросил удивленно, с любопытством разглядывая бедного Ивана Савича. – Что же это ты, братец, так запаршивел?Никитин молчал, опустив голову.– Верно, с «ерофеичем» спознался? – не отставал профессор. – Так это уж, друг мой, распоследнее дело… Это уж, знаешь ли, финита ля комедия, так сказать…И, указующий перст воздев, скучно и строго отчитал Ивана Савича, поучая, как жить надобно и что надлежит делать, а чего избегать. Никитин слушал, безмолвствовал.– Да что ж ты молчишь, как истукан? – обиделся профессор. – Я же тебе, братец, добра желаю… Экая дубина бесчувственная! – проворчал вслед Ивану Савичу. – Право, дубина…
Тьма, тьма… Ночь-благодетельница!Но синим потоком льется зимний рассвет, новый неприветливый день заглядывает в окно. И уже можно угадать вещи в комнате – стол, стеклянную горку с жалкой посудой, сундук, тускло поблескивающую божницу, часы теремком с кукушкой.Грязный стоптанный сапог на щелястом полу посреди комнаты. Батенькин.Вечор ввалился поздно, пьяный, в сенной трухе. Ухватясь за дверной косяк, молча долго таращился на сына. Конечно, больше всего скотской бессмысленности было во взгляде Саввы, но и еще что-то смутно, затаенно, словно потухающий жар подернутого золою кострища, просвечивало, а что – Иван Савич не мог уразуметь. Отчая любовь? Или ненависть?– Вы что, батенька? – спросил Иван Савич, прикрывая рукой мелко, бисерно исписанный листок.Отец нехорошо усмехнулся и ушел в свою каморку.Выскочила кукушка из терема и долго хрипела: «К-х-хе! К-х-хе!» Чудно́е дело вышло с этой кукушкой: переехали на Кирочную – и перестала куковать, захрипела. Таракан, что ли, застрял в часовом устройстве? Тараканов на Кирочной водилось множество.За боем часов не услышал скрип двери, не заметил, как снова – батенька у косяка, босой, страшный, косматый; в руке – сапог почему-то. «Чего он хочет? – подумал Иван Савич. – Что ему от меня…» – и не успел додумать, как отец размахнулся и с силой запустил сапогом.Ох, ночь… Благодетельница!Листок бумажный на мелкие клочки разорван. Нету больше того, невысказанного, что мучило и что вдруг в стихе прозвучало криком о помощи. Э, да бог с ними, со стихами! Незаконченные, дурно сочиненные недоучившимся семинаристом, – кому они нужны? Да никому, разумеется.Вот – клочки на грязном полу. Сапог батеньки.Больно. Обидно. А впрочем… В беспамятстве, верно, кинул. Сейчас, поди, проснется, станет искать – где сапог. Позабыл, конечно, про вчерашнее.Между тем со двора донеслись привычные утренние звуки – ведро брякнуло, колодезный журавль заскрипел, лошадь заржала, скрежет полозьев, воронье…Да, спьяну, конечно. В беспамятстве.– Сапог подай! – хрипло крикнул Савва из своей каморки. – Кому сказано? Оглох нешто…Стало быть – нет, не в беспамятстве, не забыл.Сидел старик на мятой, неубранной кровати; сморщившись, щупал грудь, кряхтел, отводил глаза в сторону. Иван Савич молча подал сапог.– Ты вот что… – глянул исподлобья Савва. – Ты это… не моги на меня так смотреть, как давеча… А то я, брат, тово, ожесточаюсь.– Да ну, полноте, – улыбнулся Никитин. – Что об том поминать. Свои, не чужие.– Оно верно, а все-таки…– Чай пить будете?– Чай пить – не дрова рубить, – сказал Савва. – Однако перво – лоб окстить надобно…Он грузно опустился перед божницей, забурчал: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое…»А Иван Савич пошел ставить самовар.
Больше трех лет прожили Никитины на Кирочной вроде постояльцев в собственном жалком тесном домишке, окруженные чужим хозяйством – чужими сараями, чужими телегами и лошадьми, чужой шумной, галдёжной жизнью приезжающих и уезжающих мужиков. Горбун-арендатор, невзлюбивший старика Никитина за «гордый нрав и грубиянство», а Ивана Савича за «ученость», все делал, чтобы насолить, покрепче напакостить Никитиным. Возы, скотину старался поставить поближе к их крыльцу, да так, что иной раз впору хоть под брюхом у лошадей лезть – только б выбраться со двора. Водопойную колоду, злыдень, к самому дому определил, – вонища, болото, лужи по колено; зеленая вода хлюпает под узеньким дощатым настилом, а сказать, поперечить – не моги: временный, а хозяин все ж таки, денежки за аренду сполна за весь срок уплачены.И лишь осенью тысяча восемьсот сорок седьмого года Никитины сделались полновластными хозяевами: кончился срок аренды, и, как ни уговаривал горбун, как ни прельщал Савву посулами выложить на стол наличностью вперед за год, до будущего Михайлова дня, – старик накрепко уперся: нет и нет.И начали Никитины дворничать.
Савва сперва горячо было взялся за дело. Затеял на дворе убирать, чистить, наводить порядки. Ворота починил, покрасил, битым кирпичом загатил непроходимые болота; в ночлежной избе велел переложить печь, вместо земляного – деревянный пол настлал. Что ни говори, он деятельный был человек, его руки и ум скучали в праздности. Хлопоты по устройству двора напомнили ему иное время, когда и он тысячами ворочал. Он, видимо, почувствовал, что не все еще растерял, что сможет еще вернуться к порядочной жизни. И преобразился, покинул компанию кабацких бражников, углубился в новое для него дело, пытался постичь его тонкости. День-деньской покоя не знал, часами пропадал на Сенной, торговался в хлебных лабазах, придирчиво проверял свои амбары, воевал с приказчиком и мужиками-постояльцами, норовя поприжать их, выбить лишнюю копейку. И лишь к вечеру, притомившись от ходьбы, от крика и брани, присаживался, как бывало, к столу и, вздев на нос очки, читал жития святых.Иван Савич диву давался, глядя на отца, и радовался его преображению. Понимая, что старику нелегко в одиночку управляться с дворовым хозяйством, порывался подсобить, ежели не на дворе, не в амбаре, то хотя бы по письменной, что ли, части: как-никак, приход с расходом вести, считать надобно. Но всякий раз Савва отмахивался от помощи сына, говорил:– В анбаре тебе, сударик, все одно не место, с мужиками ухо востро держать надоть, вмах профершпилимся… Они, эти серые-то, – министры, о-о-о! С ними, с анафемами, умеючи надобно, а ты, брат, прост дюже, в голове – ветерок… А что до счету, так я и без твоей приходо-расходной книги не собьюсь!И продолжал браниться с постояльцами, обвешивать и обмеривать; счетоводство же его все умещалось на амбарной двери: угольком чертил и перечеркивал палочки, какие-то ему одному известные цифры выводил в столбики – и в этом и заключалась вся его деловая письменность.У Ивана Савича в ту пору даже светлая надежда зародилась: раз не нуждается в нем батенька, так не отпустит ли наконец в Москву, учиться. Это ничего, что семинарский курс не закончил, можно подготовиться и сдать экзамен. И он достал старые учебники, принялся упорно штудировать всегда трудно дававшиеся ему математику и физику.Москва ему сниться стала: увенчанные золотом, островерхие башни Кремля, гулкий, торжественный перезвон сорока сороков, река с алыми отблесками утренней зари и весело плещущие на ветру белые паруса диковинных пестро раскрашенных лодий… Университет, новая, осмысленная жизнь казались – вот они, рукой подать.Но ведь недаром же говорит пословица: ты на гору, а черт за ногу. В один день рухнуло все – мечты об ученье, надежды на ясное будущее. Кончились сны, наступила омерзительная действительность.Запил-таки Савва.Конечно, это лишь со стороны так казалось, что беда пришла вдруг. Нет, не первый уже день кружила она возле никитинского подворья. Не раз и не два стоял Савва в мрачной задумчивости у амбарной двери, приглядывался к своим хитрым записям, считал, пересчитывал, подбивал концы более чем двухмесячного хозяйствованья. Концы с концами сводились еле-еле: доход оказывался ничтожен, прокормиться только да худо-бедно – на одежонку, на обувку. Не об таком прибытке думалось-то поначалу… Овчинка не стоила выделки. Дело пшик выходило.Тут, как на грех, два куля овса пропали. Савва медведем полез на работника: куда задевал, такой-сякой? Тот в ответ сдерзил:– Эва, хватился! Да не сам ли в кабак-от снес?Старик вспылил, и вышла драка. Сей же час работнику был дан расчет; кинув наземь амбарные ключи, он ушел со двора, а следом за ним ушел и Савва. Вечером он сидел в трактире со своими старыми собутыльниками, угощал их на последний трояк, пьяно орал песни и хвастал своим ученым сыном.А двор, между тем, оставался брошен. Постояльцы требовали овса, отрубей, сена, а отпустить было некому. Маланья-стряпуха кликнула Ивана Савича: «Слышь, малой, как же быть-та? Шумят ведь мужики, грозятся съехать…» Ну, что оставалось Ивану Савичу, как не пойти в амбар и не стать за весы? До ночи вертелся на дворе, принимал новых постояльцев, отвешивал сено и отруби. Продрогшим извозчикам погреться захотелось, а водка вся вышла, пришлось бежать в кабак. Там он с родителем встретился. Старик уже хорош был: уронив голову на грязный стол, спал мертвецким сном. Десять часов пробило на Смоленской, кабатчик запирал ставни, гремел железными засовами.– Скопытился! – усмехнувшись, кивнул на Савву. – Обратно, видать, по энтой же стежке побег… Забирай родителя-то, не ночевать же ему тут! «Савельич» … Преобразился в дворника, волосы подрезал в кружок, сапоги надел с голенищами до колен, летом носил простую чуйку, а зимой нагольный тулуп. Из биографии И. С. Никитина, составленной М. Ф. де-Пуле. Собственно, никитинский двор был не хуже прочих воронежских заезжих дворов, но доходность его не могла равняться с ними затем, что стоял он неудобно. Постоялые заведения или к базарным площадям лепятся, или на выездах из города, у застав, и рассчитывают либо на мужиков, приехавших к базарному торжищу, либо на обозных извозчиков, для которых сам город – без надобности, нужен лишь ночлег, чтобы обогреться, покормить лошадей да и самим перекусить. Прохлаждаться обозникам некогда: переночевал и ранним утром, еще затемно, – дальше, на Москву, на Ростов, на Саратов. Длинные вереницы обозов с хлебом, с шерстью, с красным товаром и кожами шли через воронежские заставы.У Никитиных останавливались бо́льшею частью те, кому не хватало места на окраинных или базарных дворах, и не было завсегдатаев на Кирочной, таких, чтобы, еще подъезжая к городу, наперед знали, что не где-нибудь, а «у Савельича» пристанут, то есть у Ивана Савича: Савельичем прозвали его первые же постояльцы, и это имя навсегда впоследствии укрепилось за ним. Вот такое отсутствие постоянных гостей и делало никитинский двор не столь доходным» как это сперва представил себе Савва.Теперь он умывал руки.Двор со всеми его заботами, толчеей, шумом и мелкими дрязгами тяжелым грузом навалился на плечи Ивана Савича. Он сперва растерялся: слишком непривычно, чуждо было то, что сделалось его бытием, что вдруг составило сущность его жизни, – все эти хитрые денежные расчеты, беготня то и дело к амбарным весам и на сенник, встречи и проводы постояльцев, перебранка со стряпухой и работником из-за какой-нибудь дряни, мелочи – то из-за нехватки провизии («Как же быть-то, Савич, ить масла вся вышла, чем заправлять-то будем?»), то из-за плохо вычищенных сараев, из-за неубранного навоза, кучей громоздящегося посреди двора. И приходилось бросать все, бежать на базар за маслом, браться за вилы и самому доделывать то, что плохо, нерадиво сделано работником. И лишь ночь…
За дощатой, оклеенной старыми «Ведомостями» перегородкой сопел, всхрапывал, бормотал в пьяном сне отец. Сверчок пилил и пилил в углу за печью, и конца его скрипенью не виделось. Часы на Смоленской мелодично отсчитывали бегущее в черноту ночи равнодушное время… И в тишине этой как-то особенно душевно, печально звучали гитарные переборы. С каких времен и каким образом оказалась в доме Никитиных гитара – в залог ли какой должник оставил, за бесценок ли случайно куплена (такие вещи водились среди домашнего скарба: прижимистый Савва, когда подворачивалось под руку ухватить задарма, не упускал – пригодится-де), сам ли старик в молодые годы наигрывал задонским поповнам жестокие романсы, – бог весть. Иван же Савич еще мальчонкой как-то легко и незаметно распознал таинственную сокровенность напевов, живущих в шести туго натянутых струнах.В ночной тишине особенно ласково, сочувственно звенела гитара. Мелодия чуть слышно лилась, и что это было: ветра ль посвист за окном, подслушанная ли в ночлежной избе протяжная песня о ямщицкой погибели – трудно сказать. И сперва одна лишь плыла мелодия, как медленные облака, как лунный свет, колеблющийся на воде… Но как-то сам собою родился образ: степь без конца и края и облака… И прозвучало слово – «над глухою степью в неизвестный путь бесконечной цепью облака плывут»…Ночь, как и прежде, была спасением.
Когда-то корпел над задачкой: из труб вода льется. Никак не мог уразуметь – для чего считать, скоро ль наполнится бассейн, кому от такого счета польза. Нынче, когда родитель опять пошел по трактирам, а на руках оказался двор, приходилось решать задачу с этим распроклятым двором.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Тьма, тьма… Ночь-благодетельница!Но синим потоком льется зимний рассвет, новый неприветливый день заглядывает в окно. И уже можно угадать вещи в комнате – стол, стеклянную горку с жалкой посудой, сундук, тускло поблескивающую божницу, часы теремком с кукушкой.Грязный стоптанный сапог на щелястом полу посреди комнаты. Батенькин.Вечор ввалился поздно, пьяный, в сенной трухе. Ухватясь за дверной косяк, молча долго таращился на сына. Конечно, больше всего скотской бессмысленности было во взгляде Саввы, но и еще что-то смутно, затаенно, словно потухающий жар подернутого золою кострища, просвечивало, а что – Иван Савич не мог уразуметь. Отчая любовь? Или ненависть?– Вы что, батенька? – спросил Иван Савич, прикрывая рукой мелко, бисерно исписанный листок.Отец нехорошо усмехнулся и ушел в свою каморку.Выскочила кукушка из терема и долго хрипела: «К-х-хе! К-х-хе!» Чудно́е дело вышло с этой кукушкой: переехали на Кирочную – и перестала куковать, захрипела. Таракан, что ли, застрял в часовом устройстве? Тараканов на Кирочной водилось множество.За боем часов не услышал скрип двери, не заметил, как снова – батенька у косяка, босой, страшный, косматый; в руке – сапог почему-то. «Чего он хочет? – подумал Иван Савич. – Что ему от меня…» – и не успел додумать, как отец размахнулся и с силой запустил сапогом.Ох, ночь… Благодетельница!Листок бумажный на мелкие клочки разорван. Нету больше того, невысказанного, что мучило и что вдруг в стихе прозвучало криком о помощи. Э, да бог с ними, со стихами! Незаконченные, дурно сочиненные недоучившимся семинаристом, – кому они нужны? Да никому, разумеется.Вот – клочки на грязном полу. Сапог батеньки.Больно. Обидно. А впрочем… В беспамятстве, верно, кинул. Сейчас, поди, проснется, станет искать – где сапог. Позабыл, конечно, про вчерашнее.Между тем со двора донеслись привычные утренние звуки – ведро брякнуло, колодезный журавль заскрипел, лошадь заржала, скрежет полозьев, воронье…Да, спьяну, конечно. В беспамятстве.– Сапог подай! – хрипло крикнул Савва из своей каморки. – Кому сказано? Оглох нешто…Стало быть – нет, не в беспамятстве, не забыл.Сидел старик на мятой, неубранной кровати; сморщившись, щупал грудь, кряхтел, отводил глаза в сторону. Иван Савич молча подал сапог.– Ты вот что… – глянул исподлобья Савва. – Ты это… не моги на меня так смотреть, как давеча… А то я, брат, тово, ожесточаюсь.– Да ну, полноте, – улыбнулся Никитин. – Что об том поминать. Свои, не чужие.– Оно верно, а все-таки…– Чай пить будете?– Чай пить – не дрова рубить, – сказал Савва. – Однако перво – лоб окстить надобно…Он грузно опустился перед божницей, забурчал: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое…»А Иван Савич пошел ставить самовар.
Больше трех лет прожили Никитины на Кирочной вроде постояльцев в собственном жалком тесном домишке, окруженные чужим хозяйством – чужими сараями, чужими телегами и лошадьми, чужой шумной, галдёжной жизнью приезжающих и уезжающих мужиков. Горбун-арендатор, невзлюбивший старика Никитина за «гордый нрав и грубиянство», а Ивана Савича за «ученость», все делал, чтобы насолить, покрепче напакостить Никитиным. Возы, скотину старался поставить поближе к их крыльцу, да так, что иной раз впору хоть под брюхом у лошадей лезть – только б выбраться со двора. Водопойную колоду, злыдень, к самому дому определил, – вонища, болото, лужи по колено; зеленая вода хлюпает под узеньким дощатым настилом, а сказать, поперечить – не моги: временный, а хозяин все ж таки, денежки за аренду сполна за весь срок уплачены.И лишь осенью тысяча восемьсот сорок седьмого года Никитины сделались полновластными хозяевами: кончился срок аренды, и, как ни уговаривал горбун, как ни прельщал Савву посулами выложить на стол наличностью вперед за год, до будущего Михайлова дня, – старик накрепко уперся: нет и нет.И начали Никитины дворничать.
Савва сперва горячо было взялся за дело. Затеял на дворе убирать, чистить, наводить порядки. Ворота починил, покрасил, битым кирпичом загатил непроходимые болота; в ночлежной избе велел переложить печь, вместо земляного – деревянный пол настлал. Что ни говори, он деятельный был человек, его руки и ум скучали в праздности. Хлопоты по устройству двора напомнили ему иное время, когда и он тысячами ворочал. Он, видимо, почувствовал, что не все еще растерял, что сможет еще вернуться к порядочной жизни. И преобразился, покинул компанию кабацких бражников, углубился в новое для него дело, пытался постичь его тонкости. День-деньской покоя не знал, часами пропадал на Сенной, торговался в хлебных лабазах, придирчиво проверял свои амбары, воевал с приказчиком и мужиками-постояльцами, норовя поприжать их, выбить лишнюю копейку. И лишь к вечеру, притомившись от ходьбы, от крика и брани, присаживался, как бывало, к столу и, вздев на нос очки, читал жития святых.Иван Савич диву давался, глядя на отца, и радовался его преображению. Понимая, что старику нелегко в одиночку управляться с дворовым хозяйством, порывался подсобить, ежели не на дворе, не в амбаре, то хотя бы по письменной, что ли, части: как-никак, приход с расходом вести, считать надобно. Но всякий раз Савва отмахивался от помощи сына, говорил:– В анбаре тебе, сударик, все одно не место, с мужиками ухо востро держать надоть, вмах профершпилимся… Они, эти серые-то, – министры, о-о-о! С ними, с анафемами, умеючи надобно, а ты, брат, прост дюже, в голове – ветерок… А что до счету, так я и без твоей приходо-расходной книги не собьюсь!И продолжал браниться с постояльцами, обвешивать и обмеривать; счетоводство же его все умещалось на амбарной двери: угольком чертил и перечеркивал палочки, какие-то ему одному известные цифры выводил в столбики – и в этом и заключалась вся его деловая письменность.У Ивана Савича в ту пору даже светлая надежда зародилась: раз не нуждается в нем батенька, так не отпустит ли наконец в Москву, учиться. Это ничего, что семинарский курс не закончил, можно подготовиться и сдать экзамен. И он достал старые учебники, принялся упорно штудировать всегда трудно дававшиеся ему математику и физику.Москва ему сниться стала: увенчанные золотом, островерхие башни Кремля, гулкий, торжественный перезвон сорока сороков, река с алыми отблесками утренней зари и весело плещущие на ветру белые паруса диковинных пестро раскрашенных лодий… Университет, новая, осмысленная жизнь казались – вот они, рукой подать.Но ведь недаром же говорит пословица: ты на гору, а черт за ногу. В один день рухнуло все – мечты об ученье, надежды на ясное будущее. Кончились сны, наступила омерзительная действительность.Запил-таки Савва.Конечно, это лишь со стороны так казалось, что беда пришла вдруг. Нет, не первый уже день кружила она возле никитинского подворья. Не раз и не два стоял Савва в мрачной задумчивости у амбарной двери, приглядывался к своим хитрым записям, считал, пересчитывал, подбивал концы более чем двухмесячного хозяйствованья. Концы с концами сводились еле-еле: доход оказывался ничтожен, прокормиться только да худо-бедно – на одежонку, на обувку. Не об таком прибытке думалось-то поначалу… Овчинка не стоила выделки. Дело пшик выходило.Тут, как на грех, два куля овса пропали. Савва медведем полез на работника: куда задевал, такой-сякой? Тот в ответ сдерзил:– Эва, хватился! Да не сам ли в кабак-от снес?Старик вспылил, и вышла драка. Сей же час работнику был дан расчет; кинув наземь амбарные ключи, он ушел со двора, а следом за ним ушел и Савва. Вечером он сидел в трактире со своими старыми собутыльниками, угощал их на последний трояк, пьяно орал песни и хвастал своим ученым сыном.А двор, между тем, оставался брошен. Постояльцы требовали овса, отрубей, сена, а отпустить было некому. Маланья-стряпуха кликнула Ивана Савича: «Слышь, малой, как же быть-та? Шумят ведь мужики, грозятся съехать…» Ну, что оставалось Ивану Савичу, как не пойти в амбар и не стать за весы? До ночи вертелся на дворе, принимал новых постояльцев, отвешивал сено и отруби. Продрогшим извозчикам погреться захотелось, а водка вся вышла, пришлось бежать в кабак. Там он с родителем встретился. Старик уже хорош был: уронив голову на грязный стол, спал мертвецким сном. Десять часов пробило на Смоленской, кабатчик запирал ставни, гремел железными засовами.– Скопытился! – усмехнувшись, кивнул на Савву. – Обратно, видать, по энтой же стежке побег… Забирай родителя-то, не ночевать же ему тут! «Савельич» … Преобразился в дворника, волосы подрезал в кружок, сапоги надел с голенищами до колен, летом носил простую чуйку, а зимой нагольный тулуп. Из биографии И. С. Никитина, составленной М. Ф. де-Пуле. Собственно, никитинский двор был не хуже прочих воронежских заезжих дворов, но доходность его не могла равняться с ними затем, что стоял он неудобно. Постоялые заведения или к базарным площадям лепятся, или на выездах из города, у застав, и рассчитывают либо на мужиков, приехавших к базарному торжищу, либо на обозных извозчиков, для которых сам город – без надобности, нужен лишь ночлег, чтобы обогреться, покормить лошадей да и самим перекусить. Прохлаждаться обозникам некогда: переночевал и ранним утром, еще затемно, – дальше, на Москву, на Ростов, на Саратов. Длинные вереницы обозов с хлебом, с шерстью, с красным товаром и кожами шли через воронежские заставы.У Никитиных останавливались бо́льшею частью те, кому не хватало места на окраинных или базарных дворах, и не было завсегдатаев на Кирочной, таких, чтобы, еще подъезжая к городу, наперед знали, что не где-нибудь, а «у Савельича» пристанут, то есть у Ивана Савича: Савельичем прозвали его первые же постояльцы, и это имя навсегда впоследствии укрепилось за ним. Вот такое отсутствие постоянных гостей и делало никитинский двор не столь доходным» как это сперва представил себе Савва.Теперь он умывал руки.Двор со всеми его заботами, толчеей, шумом и мелкими дрязгами тяжелым грузом навалился на плечи Ивана Савича. Он сперва растерялся: слишком непривычно, чуждо было то, что сделалось его бытием, что вдруг составило сущность его жизни, – все эти хитрые денежные расчеты, беготня то и дело к амбарным весам и на сенник, встречи и проводы постояльцев, перебранка со стряпухой и работником из-за какой-нибудь дряни, мелочи – то из-за нехватки провизии («Как же быть-то, Савич, ить масла вся вышла, чем заправлять-то будем?»), то из-за плохо вычищенных сараев, из-за неубранного навоза, кучей громоздящегося посреди двора. И приходилось бросать все, бежать на базар за маслом, браться за вилы и самому доделывать то, что плохо, нерадиво сделано работником. И лишь ночь…
За дощатой, оклеенной старыми «Ведомостями» перегородкой сопел, всхрапывал, бормотал в пьяном сне отец. Сверчок пилил и пилил в углу за печью, и конца его скрипенью не виделось. Часы на Смоленской мелодично отсчитывали бегущее в черноту ночи равнодушное время… И в тишине этой как-то особенно душевно, печально звучали гитарные переборы. С каких времен и каким образом оказалась в доме Никитиных гитара – в залог ли какой должник оставил, за бесценок ли случайно куплена (такие вещи водились среди домашнего скарба: прижимистый Савва, когда подворачивалось под руку ухватить задарма, не упускал – пригодится-де), сам ли старик в молодые годы наигрывал задонским поповнам жестокие романсы, – бог весть. Иван же Савич еще мальчонкой как-то легко и незаметно распознал таинственную сокровенность напевов, живущих в шести туго натянутых струнах.В ночной тишине особенно ласково, сочувственно звенела гитара. Мелодия чуть слышно лилась, и что это было: ветра ль посвист за окном, подслушанная ли в ночлежной избе протяжная песня о ямщицкой погибели – трудно сказать. И сперва одна лишь плыла мелодия, как медленные облака, как лунный свет, колеблющийся на воде… Но как-то сам собою родился образ: степь без конца и края и облака… И прозвучало слово – «над глухою степью в неизвестный путь бесконечной цепью облака плывут»…Ночь, как и прежде, была спасением.
Когда-то корпел над задачкой: из труб вода льется. Никак не мог уразуметь – для чего считать, скоро ль наполнится бассейн, кому от такого счета польза. Нынче, когда родитель опять пошел по трактирам, а на руках оказался двор, приходилось решать задачу с этим распроклятым двором.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50