https://wodolei.ru/catalog/vanni/Bas/
«Даль свободного романа» представилась Никитину. Еще не совсем ясные очертания чего-то нового смутно обозначились в этой дали, но даже от того, что смутно увидел, дух захватило.Оказывалось, что все, что сделал, – это еще только полдела. Главное дело, как рассветная полоска в сумерках нового утра, брезжило где-то вдалеке.
Главное был роман.Основой его вырисовывалась история пятерых, сменивших друг друга губернаторов – барона фон-дер Ховена, генерала Лангеля, князя Долгорукого, генерала Синельникова и графа Дмитрия Николаича. Летопись их смехотворной деятельности, их вздорных административных подвигов должна разворачиваться широко, спокойно, в духе эпическом, – ни тени улыбки. Несторово бесстрастие в изложении событий: один велит насадить на Дворянской улице бульвар и вырыть вдоль домов канавы, другой – тотчас по прибытии – отдает распоряжение канавы засыпать, а бульвар срубить; один устанавливает все на той же Дворянской сорок семь фонарей, сменивший его фонари упраздняет за отсутствием средств на масло и содержание фонарщиков; один все годы своей деятельности посвящает титанической борьбе с нищими, приказывая полицейским стражникам хватать их и препровождать в часть, другой – наоборот – дозволяет побираться беспрепятственно. Граф Дмитрий Николаич, например, ознаменовал свое появление в городе Воронеже сооружением по обочинам мостовой желтых столбов, а генерал-майор свиты его императорского величества господин Чертков оные столбы велел незамедлительно устранить! Это ли не великие государственные умы, это ли не образцы административного глубокомыслия! И как все эти «деятели» борзы и неутомимы в своих фонарных и бульварных преобразованиях! Но стоит завести речь о воскресной школе, о женской гимназии, о городской библиотеке – и тут вы упретесь в каменную стену, тут они глухи, немы, невидящи. Когда Иван Савич, воротясь из столичной поездки, высказал графу мысль об офенях, о книжной торговле в деревне, тот в ужасе замахал руками: «Избави бог, что вы еще там придумали! Мужик и так вконец избаловался, у него в голове и без того бредни, а вы со своими книгами!» – «Но, ваше сиятельство, офени понесут в деревню лишь самое полезное – жития святых, буквари…» – «Буквари! – раздраженно воскликнул граф. – Да это-то, почтеннейший, и есть корень зла! А жития для того мужику не надобны, что он ходит в храм и там слушает святое писание!»Итак – роман, но…«Послушай, голубчик, – спросил себя Никитин, – да ты справишься ли с этакой махиной?» – «Справлюсь, справлюсь! – засмеялся Иван Савич. – Во мне сейчас такая сила, о какой я и мечтать не смел!»Он оглянулся на все, что сделал, начиная с опубликованного в «Ведомостях» первого стихотворения «Русь». Боже ты мой! Какое школярство, какие метания! От Кольцова к Майкову, от Майкова к Некрасову… А что же, собственно, был Никитин? Два-три ландшафта, история хромого Тюрина, «Кулак», до некоторой степени. Собственно же Никитин только-только начинался. Он начинался поэмой «Хозяин» и отличной прозой о семинаристе. «На старом кургане в широкой степи прикованный сокол сидит на цепи» – вот Никитин! Страшная в своей правде история Яблочкина – Ардальона, «Вырыта заступом яма глубокая» – вот Никитин!Теперь – роман…– Вас какой-то человек спрашивает, – входя с самоваром, сказала Анюта. – Не то из больницы ай из богадельни, чевой-то я в толк не взяла…
У ворот дожидался дюжий небритый детина в засаленном архалуке, в рыжих стоптанных валенках.– Вот вам записку велели передать, – сказал он и, порывшись за пазухой, вытащил крохотную грязную бумажку и протянул ее Никитину.«Дор. Ив. Сав.! – прочитал Никитин кое-как нацарапанные карандашом строки. – Пишет Ваш знакомый Ард. Д-й. Дорогой И. С! Ради бога, приходите хотя бы на мин. Тоска, голова бол. хочу сообщ. нечто, в запис. нельзя, секр. Подат. сего Вас проводит.Ард. Д. Пожалуйста, не откажите».– Какой уж день пристают, – хмуро сказал посыльный, – все сходи да сходи.. Желают вас повидать. Да вы не опасайтесь, они тихие. Правда, иной раз, – он как-то странно усмехнулся, – иной раз находит на них, так мы их тогда в особую камору…– Постой, постой, – сказал Никитин, – не пойму я, голубчик, объясните, где он?– Как где? В умалишенном доме-с, – ухмыльнулся детина. – Где же им еще быть?
Свидание было ужасно.Провожатый ввел Никитина в большую грязную комнату больницы и, бесшумно ступая валенками, удалился.– Погодите тут, – сказал, – я мигом-с.С далекого детства само название – сумасшедший дом – вселяло в Ивана Савича чувство непостижимого отвращения, смешанного со страхом. Запомнились рассказы маменьки о каком-то беглом сумасшедшем солдате, который, скрываясь за кладбищем, в Кругленьком лесу, нападал на одиноких прохожих и душил их. Это куда страшней было нянькиных сказок о привидениях и мертвецах. Жутко становилось при мысли о том таинственном, мрачном мире, в который вдруг погружалось человеческое сознание. Населенный безобразными химерами, мир этот, в отличие от сказок, страшен был тем, что не выдуман, что существует. Наконец, смутные слухи о жестоком обращении с умалишенными, о зверских побоях, цепях, смирительных балахонах…Иван Савич огляделся не без робости. Комната, в которой больничный служитель покинул его, была самой обыкновенной грязной и скучной комнатой, какие не раз случалось видывать в любом казенном заведении; она ничем не отличалась от подобных комнат в воинском присутствии, в полиции, в той же семинарии. Но какая-то особенность все-таки чувствовалась, и Иван Савич никак не мог уразуметь, в чем же, собственно, заключалась эта особенность, пока наконец не сообразил: решетки! Ржавые, толстые железные прутья на окнах, мутные, пыльные стекла, сквозь которые скудный свет яркого дня сочился сонно, мертво, как потухающие глаза, – вот что было особенностью.Иван Савич ждал, напряженно вслушиваясь: не идут ли? Но была тишина; лишь откуда-то, вероятно со двора, доносился жиденький тенорок, старательно выводящий слова песни: Твой взор не выпускаюИз мыслей никогда,И в мыслях лобызаюТвой образ завсегда.. Скрипнула дверь, и, обернувшись, Иван Савич увидел знакомого служителя, сопровождаемого странным человеком в изорванном сером халате, из-под которого виднелось грубое, заношенное белье и босые, покрасневшие, видимо, озябшие ноги. Полой халата он прикрывал лицо, словно защищаясь от сильного ветра.– Ну, будя, брат, хорониться-то, – сказал ему служитель, – пришли… Вот господин Микитин.– А ты не врешь, наемник? – не открывая лица, недоверчиво спросил человек в халате.– Какая ж мне прибыль вам врать? – усмехнулся служитель. – Говорю – привел, значит, привел. Да коли так-то станете хорониться, то и не увидите…– Ардальон Петрович! – дрогнувшим голосом сказал Никитин.– А! – коротко вскрикнул человек в халате, робко выглянув из-за своего укрытия. – Да, да… кажется, это, точно, вы. Оставь нас! – повелительно обернулся он к служителю. – Мне всего два слова надо сказать вам… два слова! Но этот злодей… Однажды он уже подвигнул меня на поступок неслыханный… и вот, с тех пор… да, именно с тех пор я здесь!Он оглянулся, приложил палец к губам, на цыпочках подошел к Никитину и, касаясь горячими губами его уха, прошептал:– Берегитесь! Нас окружают палачи и убийцы! И вы сего не минуете…И тотчас отпрянул, в изысканнейшем театральном поклоне согнулся и, снова закрыв лицо полою халата, сказал:– Пойдем, наемник… Я готов.– Экая незадача! – искренне огорчился служитель. – Все, кубыть, в рассудке были, и записку писали, и все… а вот поди ж ты!
К вечеру Иван Савич слег и уже более не поднимался.
Первого сентября он послал Анюту за Михаилом Федорычем. «Приезжайте ко мне сегодня в свободные для вас часы, нужно написать духовное завещание».Де-Пуле приехал немедленно, привез с собой монаха.Несколько дней производились скучные расчеты – кому сколько. Бумажные листы исчерчивались колонками цифр. Наконец завещание было составлено и, запечатанное в конверт, передано Анюте.– Напрасно, право, напрасно-с! – говорил Михаил Федорыч. – Так, только сами себя расстраиваете…И что-то монах говорил, какие-то сладкие, певучие слова.Иван Савич не спросил, молча лежал на диване, как бы не слыша вкрадчивых голосов де-Пуле и Арсения, с тоской думая об одном: когда? Сколько еще бессонных ночей предстоит? Окаянных ночей, с мрачной вереницей длинных минут?С опостылевшим хриплым кукованьем?С тягостным ожиданием хмурого, ненастного рассвета?Когда?Мельчайшие клочки порванной бумаги все ярче, резче выступали из рассветного мрака. Часы пробили шесть раз. Кукушка перестала быть невидимкой. За стеной заворочался, забормотал отец. На кухне самоварной трубой загремели. С визгом открылась, хлопнула дверь на крыльце. Телега прогрохотала за окном, заскрипели ворота, бухнул и длинной волною поплыл прекрасный, низкий звук монастырского колокола.Жизнь сократилась еще на одну бессонную ночь.
Иван Савич забылся, медленно пошел ко дну глубокого безмолвного омута. Спящий, он сохранял все ту же позу – сидел, привалясь к подушкам, с взлохмаченной, безжизненно поникшей к плечу головой.Осторожно, воровски озираясь, вошел отец. Остановился в двери; насупив брови, внимательно оглядел комнату, спящего сына; покачал головой, увидев раскиданные на полу возле дивана клочки бумаги. «Завещание пишет, – подумал хмуро, – никак не распланует… все рвет, все рвет…»Не раз видя, как Анюта выметала из комнаты на мелкие клочки изорванную бумагу, старик догадывался, что Иван Савич составляет завещание, и очень беспокоился – не будет ли обделен. С откровенной неприязнью поглядывал на де-Пуле, подозревая его в том, что он что-то нашептывает сыну против него, против отца, родившего Ивана Савича, вскормившего, давшего ему образование. «Хлюст, хлюст! – бормотал Савва вслед Михаилу Федорычу. – Мамзель-стрекозель! Откуда тебя, черта жидконогого, принесло? Каким ветром надуло? Мысленно ли дело! Припрется, рассядется с Иван Савичем – шу-шу-шу… А кой взойдешь послушать – „Батенька, оставьте нас с Михаилом Федорычем, нам надо поговорить!“ Ну, ладно, говорите, шушукайтеся… Но ежели, Иван Савич, подлец, обойдешь в завещании…»И разобидясь, чуть не плача от жалости к себе и от воображаемой сыновней несправедливости, уходил, заливал обиду; провонявший сивухой и кабацким дымом, вечером кой-как приволакивался ко двору, скандалил, выкладывал Ивану Савичу начистоту, как он судит о его неблагодарности, грозился проклятием…А наутро, проспавшись, вспоминал и сокрушался, что ни за что, ни про что обидел сына, спьяну наговорил лишнего. Но тут же и ожесточался: «Верно, знаю – нехорош во хмелю, драчлив, буянлив, а нешто не обидно? Намедни так-то, аккурат двадцать шестого числа, на Иван Савичевы именины, с утра не пил, проклятую, соблюдал себя, приоделся, припарадился, зашел поздравить, посидеть вечерок по-семейному, – а что в концы концах вышло? Обратно этот шут гороховый, мамзель-стрекозель, так обернул дело, что страм слухать было! Да и обидо же, на кого не доведись… А с чего началось? Он, потаскун этот, прости господи, Бараньи ножки, зачал насчет чего заводить: вам-де, Иван Савич, дорогой, любезной, спокой надобен, тишина… вы-де сами себя убиваете. А того чисто муха какая укусила – вскочил, трясется: „Я, шумит, сам себя убиваю?! Я? Не-ет, вон мой убивец!“ Это на меня-то, мати пречистая богородица! Ну, не обидно ль от свово дитю такая поношение? Эх, Иван Савич, Иван Савич! Грех тебе этак-то на родителя… право, грех!»
Утерев грязным скомканным платочком выступившую слезу, Савва поближе подкрался к спящему сыну, вгляделся, прислушался: спит. Кряхтя, опустился на колени, собрал клочки бумаги, потихоньку вышел из комнаты и, запершись у себя, долго складывал обрывки – один к одному, пытался постигнуть тайну написанного. Немыслимо трудно было, конечно, составить все клочки воедино, но кое-какие все-таки сложить удалось, и в порванной бумаге такая оказалась чепуха, что и говорить совестно, например: «…не yстану повторять, что в жизлюбил одну лишь женщи эта женщина естьношу с собой в могиветный обра…»
Или «прошу, забудьте обо мне ивеки знайте, я не хочтобы темь печали омрачарекрасное лицо»
«Умный же человек, – сердито подумал Савва, – а гляди, какими глупостями займается!»И, обувшись, пошел во двор браниться с работником, с Маланьей, с постояльцами, встревать во все дела, всем указывать, всех наставлять, твердо уверенный в том, что все дураки и невежи, один он – умный. Набранившись всласть, наконец хлопнул калиткой и ушел. В доме и на дворе сделалось тихо.И, странное дело, пока рокотал батенькин хриплый бас, пока со двора неслись крики и посоромщина, Иван Савич спал; но стоило наступить тишине – и сна как не бывало.Он лежал, прислушиваясь к дневной жизни – к шагам за окном, к далекому дребезгу колес, к скрипу ворот, к ржанью лошади. «Что это – день? Вечер?» – подумал Никитин. Он помнил, что на рассвете голубели, розовели верхние стекла окон, а сейчас они были серые, мутные.И вдруг глухо зашумело по крыше, дождевые капли застучали, зашлепали. Кончилась погожая осень, октябрь поворачивал на ненастье, на холода.
Перед обедом пришли де-Пуле и монах.– Что там на улице? – спросил Никитин. – Льет?– Разверзлись хляби небесные, – пропел Арсений.Анюта принесла из аптеки новую микстуру. Налив из синего флакона в тяжелую, со стершейся амальгамой ложку, подала питье. Иван Савич поморщился, но выпил послушно.– Ах, как надоело! – прошептал он. – Ведь все равно ни к чему. Много, коли два-три дня осталось…– Не говорите так, – сказал Арсений, – ибо таковое самовластное предопределение судьбы есть грех великий…– Ну, что там – грех! – слабо отмахнулся Иван Савич. – Если б я не чувствовал…– А я вам поклоны принес, – перебил его де-Пуле, – от Николая Иваныча, от Надежды Аполлоновны, от Сонечки…– Да? – равнодушно отозвался Иван Савич. – Ну, как он? Какие новости в Питере?Михаил Федорыч пустился в рассказы о новостях литературных, об университетских беспорядках, об арестах питерских студентов, среди которых есть и воронежцы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Главное был роман.Основой его вырисовывалась история пятерых, сменивших друг друга губернаторов – барона фон-дер Ховена, генерала Лангеля, князя Долгорукого, генерала Синельникова и графа Дмитрия Николаича. Летопись их смехотворной деятельности, их вздорных административных подвигов должна разворачиваться широко, спокойно, в духе эпическом, – ни тени улыбки. Несторово бесстрастие в изложении событий: один велит насадить на Дворянской улице бульвар и вырыть вдоль домов канавы, другой – тотчас по прибытии – отдает распоряжение канавы засыпать, а бульвар срубить; один устанавливает все на той же Дворянской сорок семь фонарей, сменивший его фонари упраздняет за отсутствием средств на масло и содержание фонарщиков; один все годы своей деятельности посвящает титанической борьбе с нищими, приказывая полицейским стражникам хватать их и препровождать в часть, другой – наоборот – дозволяет побираться беспрепятственно. Граф Дмитрий Николаич, например, ознаменовал свое появление в городе Воронеже сооружением по обочинам мостовой желтых столбов, а генерал-майор свиты его императорского величества господин Чертков оные столбы велел незамедлительно устранить! Это ли не великие государственные умы, это ли не образцы административного глубокомыслия! И как все эти «деятели» борзы и неутомимы в своих фонарных и бульварных преобразованиях! Но стоит завести речь о воскресной школе, о женской гимназии, о городской библиотеке – и тут вы упретесь в каменную стену, тут они глухи, немы, невидящи. Когда Иван Савич, воротясь из столичной поездки, высказал графу мысль об офенях, о книжной торговле в деревне, тот в ужасе замахал руками: «Избави бог, что вы еще там придумали! Мужик и так вконец избаловался, у него в голове и без того бредни, а вы со своими книгами!» – «Но, ваше сиятельство, офени понесут в деревню лишь самое полезное – жития святых, буквари…» – «Буквари! – раздраженно воскликнул граф. – Да это-то, почтеннейший, и есть корень зла! А жития для того мужику не надобны, что он ходит в храм и там слушает святое писание!»Итак – роман, но…«Послушай, голубчик, – спросил себя Никитин, – да ты справишься ли с этакой махиной?» – «Справлюсь, справлюсь! – засмеялся Иван Савич. – Во мне сейчас такая сила, о какой я и мечтать не смел!»Он оглянулся на все, что сделал, начиная с опубликованного в «Ведомостях» первого стихотворения «Русь». Боже ты мой! Какое школярство, какие метания! От Кольцова к Майкову, от Майкова к Некрасову… А что же, собственно, был Никитин? Два-три ландшафта, история хромого Тюрина, «Кулак», до некоторой степени. Собственно же Никитин только-только начинался. Он начинался поэмой «Хозяин» и отличной прозой о семинаристе. «На старом кургане в широкой степи прикованный сокол сидит на цепи» – вот Никитин! Страшная в своей правде история Яблочкина – Ардальона, «Вырыта заступом яма глубокая» – вот Никитин!Теперь – роман…– Вас какой-то человек спрашивает, – входя с самоваром, сказала Анюта. – Не то из больницы ай из богадельни, чевой-то я в толк не взяла…
У ворот дожидался дюжий небритый детина в засаленном архалуке, в рыжих стоптанных валенках.– Вот вам записку велели передать, – сказал он и, порывшись за пазухой, вытащил крохотную грязную бумажку и протянул ее Никитину.«Дор. Ив. Сав.! – прочитал Никитин кое-как нацарапанные карандашом строки. – Пишет Ваш знакомый Ард. Д-й. Дорогой И. С! Ради бога, приходите хотя бы на мин. Тоска, голова бол. хочу сообщ. нечто, в запис. нельзя, секр. Подат. сего Вас проводит.Ард. Д. Пожалуйста, не откажите».– Какой уж день пристают, – хмуро сказал посыльный, – все сходи да сходи.. Желают вас повидать. Да вы не опасайтесь, они тихие. Правда, иной раз, – он как-то странно усмехнулся, – иной раз находит на них, так мы их тогда в особую камору…– Постой, постой, – сказал Никитин, – не пойму я, голубчик, объясните, где он?– Как где? В умалишенном доме-с, – ухмыльнулся детина. – Где же им еще быть?
Свидание было ужасно.Провожатый ввел Никитина в большую грязную комнату больницы и, бесшумно ступая валенками, удалился.– Погодите тут, – сказал, – я мигом-с.С далекого детства само название – сумасшедший дом – вселяло в Ивана Савича чувство непостижимого отвращения, смешанного со страхом. Запомнились рассказы маменьки о каком-то беглом сумасшедшем солдате, который, скрываясь за кладбищем, в Кругленьком лесу, нападал на одиноких прохожих и душил их. Это куда страшней было нянькиных сказок о привидениях и мертвецах. Жутко становилось при мысли о том таинственном, мрачном мире, в который вдруг погружалось человеческое сознание. Населенный безобразными химерами, мир этот, в отличие от сказок, страшен был тем, что не выдуман, что существует. Наконец, смутные слухи о жестоком обращении с умалишенными, о зверских побоях, цепях, смирительных балахонах…Иван Савич огляделся не без робости. Комната, в которой больничный служитель покинул его, была самой обыкновенной грязной и скучной комнатой, какие не раз случалось видывать в любом казенном заведении; она ничем не отличалась от подобных комнат в воинском присутствии, в полиции, в той же семинарии. Но какая-то особенность все-таки чувствовалась, и Иван Савич никак не мог уразуметь, в чем же, собственно, заключалась эта особенность, пока наконец не сообразил: решетки! Ржавые, толстые железные прутья на окнах, мутные, пыльные стекла, сквозь которые скудный свет яркого дня сочился сонно, мертво, как потухающие глаза, – вот что было особенностью.Иван Савич ждал, напряженно вслушиваясь: не идут ли? Но была тишина; лишь откуда-то, вероятно со двора, доносился жиденький тенорок, старательно выводящий слова песни: Твой взор не выпускаюИз мыслей никогда,И в мыслях лобызаюТвой образ завсегда.. Скрипнула дверь, и, обернувшись, Иван Савич увидел знакомого служителя, сопровождаемого странным человеком в изорванном сером халате, из-под которого виднелось грубое, заношенное белье и босые, покрасневшие, видимо, озябшие ноги. Полой халата он прикрывал лицо, словно защищаясь от сильного ветра.– Ну, будя, брат, хорониться-то, – сказал ему служитель, – пришли… Вот господин Микитин.– А ты не врешь, наемник? – не открывая лица, недоверчиво спросил человек в халате.– Какая ж мне прибыль вам врать? – усмехнулся служитель. – Говорю – привел, значит, привел. Да коли так-то станете хорониться, то и не увидите…– Ардальон Петрович! – дрогнувшим голосом сказал Никитин.– А! – коротко вскрикнул человек в халате, робко выглянув из-за своего укрытия. – Да, да… кажется, это, точно, вы. Оставь нас! – повелительно обернулся он к служителю. – Мне всего два слова надо сказать вам… два слова! Но этот злодей… Однажды он уже подвигнул меня на поступок неслыханный… и вот, с тех пор… да, именно с тех пор я здесь!Он оглянулся, приложил палец к губам, на цыпочках подошел к Никитину и, касаясь горячими губами его уха, прошептал:– Берегитесь! Нас окружают палачи и убийцы! И вы сего не минуете…И тотчас отпрянул, в изысканнейшем театральном поклоне согнулся и, снова закрыв лицо полою халата, сказал:– Пойдем, наемник… Я готов.– Экая незадача! – искренне огорчился служитель. – Все, кубыть, в рассудке были, и записку писали, и все… а вот поди ж ты!
К вечеру Иван Савич слег и уже более не поднимался.
Первого сентября он послал Анюту за Михаилом Федорычем. «Приезжайте ко мне сегодня в свободные для вас часы, нужно написать духовное завещание».Де-Пуле приехал немедленно, привез с собой монаха.Несколько дней производились скучные расчеты – кому сколько. Бумажные листы исчерчивались колонками цифр. Наконец завещание было составлено и, запечатанное в конверт, передано Анюте.– Напрасно, право, напрасно-с! – говорил Михаил Федорыч. – Так, только сами себя расстраиваете…И что-то монах говорил, какие-то сладкие, певучие слова.Иван Савич не спросил, молча лежал на диване, как бы не слыша вкрадчивых голосов де-Пуле и Арсения, с тоской думая об одном: когда? Сколько еще бессонных ночей предстоит? Окаянных ночей, с мрачной вереницей длинных минут?С опостылевшим хриплым кукованьем?С тягостным ожиданием хмурого, ненастного рассвета?Когда?Мельчайшие клочки порванной бумаги все ярче, резче выступали из рассветного мрака. Часы пробили шесть раз. Кукушка перестала быть невидимкой. За стеной заворочался, забормотал отец. На кухне самоварной трубой загремели. С визгом открылась, хлопнула дверь на крыльце. Телега прогрохотала за окном, заскрипели ворота, бухнул и длинной волною поплыл прекрасный, низкий звук монастырского колокола.Жизнь сократилась еще на одну бессонную ночь.
Иван Савич забылся, медленно пошел ко дну глубокого безмолвного омута. Спящий, он сохранял все ту же позу – сидел, привалясь к подушкам, с взлохмаченной, безжизненно поникшей к плечу головой.Осторожно, воровски озираясь, вошел отец. Остановился в двери; насупив брови, внимательно оглядел комнату, спящего сына; покачал головой, увидев раскиданные на полу возле дивана клочки бумаги. «Завещание пишет, – подумал хмуро, – никак не распланует… все рвет, все рвет…»Не раз видя, как Анюта выметала из комнаты на мелкие клочки изорванную бумагу, старик догадывался, что Иван Савич составляет завещание, и очень беспокоился – не будет ли обделен. С откровенной неприязнью поглядывал на де-Пуле, подозревая его в том, что он что-то нашептывает сыну против него, против отца, родившего Ивана Савича, вскормившего, давшего ему образование. «Хлюст, хлюст! – бормотал Савва вслед Михаилу Федорычу. – Мамзель-стрекозель! Откуда тебя, черта жидконогого, принесло? Каким ветром надуло? Мысленно ли дело! Припрется, рассядется с Иван Савичем – шу-шу-шу… А кой взойдешь послушать – „Батенька, оставьте нас с Михаилом Федорычем, нам надо поговорить!“ Ну, ладно, говорите, шушукайтеся… Но ежели, Иван Савич, подлец, обойдешь в завещании…»И разобидясь, чуть не плача от жалости к себе и от воображаемой сыновней несправедливости, уходил, заливал обиду; провонявший сивухой и кабацким дымом, вечером кой-как приволакивался ко двору, скандалил, выкладывал Ивану Савичу начистоту, как он судит о его неблагодарности, грозился проклятием…А наутро, проспавшись, вспоминал и сокрушался, что ни за что, ни про что обидел сына, спьяну наговорил лишнего. Но тут же и ожесточался: «Верно, знаю – нехорош во хмелю, драчлив, буянлив, а нешто не обидно? Намедни так-то, аккурат двадцать шестого числа, на Иван Савичевы именины, с утра не пил, проклятую, соблюдал себя, приоделся, припарадился, зашел поздравить, посидеть вечерок по-семейному, – а что в концы концах вышло? Обратно этот шут гороховый, мамзель-стрекозель, так обернул дело, что страм слухать было! Да и обидо же, на кого не доведись… А с чего началось? Он, потаскун этот, прости господи, Бараньи ножки, зачал насчет чего заводить: вам-де, Иван Савич, дорогой, любезной, спокой надобен, тишина… вы-де сами себя убиваете. А того чисто муха какая укусила – вскочил, трясется: „Я, шумит, сам себя убиваю?! Я? Не-ет, вон мой убивец!“ Это на меня-то, мати пречистая богородица! Ну, не обидно ль от свово дитю такая поношение? Эх, Иван Савич, Иван Савич! Грех тебе этак-то на родителя… право, грех!»
Утерев грязным скомканным платочком выступившую слезу, Савва поближе подкрался к спящему сыну, вгляделся, прислушался: спит. Кряхтя, опустился на колени, собрал клочки бумаги, потихоньку вышел из комнаты и, запершись у себя, долго складывал обрывки – один к одному, пытался постигнуть тайну написанного. Немыслимо трудно было, конечно, составить все клочки воедино, но кое-какие все-таки сложить удалось, и в порванной бумаге такая оказалась чепуха, что и говорить совестно, например: «…не yстану повторять, что в жизлюбил одну лишь женщи эта женщина естьношу с собой в могиветный обра…»
Или «прошу, забудьте обо мне ивеки знайте, я не хочтобы темь печали омрачарекрасное лицо»
«Умный же человек, – сердито подумал Савва, – а гляди, какими глупостями займается!»И, обувшись, пошел во двор браниться с работником, с Маланьей, с постояльцами, встревать во все дела, всем указывать, всех наставлять, твердо уверенный в том, что все дураки и невежи, один он – умный. Набранившись всласть, наконец хлопнул калиткой и ушел. В доме и на дворе сделалось тихо.И, странное дело, пока рокотал батенькин хриплый бас, пока со двора неслись крики и посоромщина, Иван Савич спал; но стоило наступить тишине – и сна как не бывало.Он лежал, прислушиваясь к дневной жизни – к шагам за окном, к далекому дребезгу колес, к скрипу ворот, к ржанью лошади. «Что это – день? Вечер?» – подумал Никитин. Он помнил, что на рассвете голубели, розовели верхние стекла окон, а сейчас они были серые, мутные.И вдруг глухо зашумело по крыше, дождевые капли застучали, зашлепали. Кончилась погожая осень, октябрь поворачивал на ненастье, на холода.
Перед обедом пришли де-Пуле и монах.– Что там на улице? – спросил Никитин. – Льет?– Разверзлись хляби небесные, – пропел Арсений.Анюта принесла из аптеки новую микстуру. Налив из синего флакона в тяжелую, со стершейся амальгамой ложку, подала питье. Иван Савич поморщился, но выпил послушно.– Ах, как надоело! – прошептал он. – Ведь все равно ни к чему. Много, коли два-три дня осталось…– Не говорите так, – сказал Арсений, – ибо таковое самовластное предопределение судьбы есть грех великий…– Ну, что там – грех! – слабо отмахнулся Иван Савич. – Если б я не чувствовал…– А я вам поклоны принес, – перебил его де-Пуле, – от Николая Иваныча, от Надежды Аполлоновны, от Сонечки…– Да? – равнодушно отозвался Иван Савич. – Ну, как он? Какие новости в Питере?Михаил Федорыч пустился в рассказы о новостях литературных, об университетских беспорядках, об арестах питерских студентов, среди которых есть и воронежцы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50