https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/
- У-у-у! - выл отец и, вибрируя всем телом, блевал желчью в таз.
Беляев вооружился полотенцем, вытирал рот отца. Затем принес граненый стакан и налил сразу в него две третьих объема. Взял тарелку с капустой и слил из нее рассол в рюмку. Вооружившись стаканом и рюмкой, подошел к отцу, локтем прижал его голову, чтобы не трепыхалась, и приставил стакан к его губам. Отец жадно и с омерзением выцедил все до донышка. Беляев быстро влил в рот рассол, от остроты которого отец даже всхлипнул.
Как бы вальсируя, Беляев пошел к столу, напевая:
Свиданье забыто, над книгой раскрытой...
Обратно, вальсируя, Беляев подошел к отцу с великолепным огурчиком. Отец с чувством, молча, принялся закусывать, а минут через десять подтягивал сыну:
Ой, летние ночки, буксиров гудочки...
Ровно через полчаса после прибытия Беляева Заратустра был одет, обут, руки не дрожали, глаза сияли, в зубах была сигаретка. Напевая, отец с сыном спускались к машине.
У самой машины дружно, на весь переулок, допели:
На Волге широкой, на стрелке далекой Гудками кого-то зовет пароход. Под городом Горьким, где ясные зорьки, В рабочем поселке подруга живет...
Комаров ошалело смотрел на парочку, затем догадался выскочить из машины, открыть двери и усадить певцов на заднее сидение.
- Куда, шеф? - спросил Комаров, усевшись за руль.
- Рублевское шоссе!
Отец резко повернулся к сыну и застыл с широко открытыми глазами в позе непонимания. Еще мгновение до этого лицо отца было оживленно, с улыбкой на губах, а теперь эта улыбка, пойманная за хвостик, затвердела на вопрошающей ноте. Только пошло все в гору и вдруг - торможение! Затем отец пошевелился, улыбка спрятала хвостик, взгляд потух, и он сказал:
- Понял. Швартуемся в порту равноапостольных истин. Буду слабым и нищим, пусть мне подают и сострадают сильные.
Отец откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Поза эта словно говорила о том, что он не хочет возвращаться из сферы веселья в сферу томления духа.
Почесав затылок, Комаров включил приемник и стал крутить ручку настройки. Беляев вдруг услышал обрывок голоса диктора: "...рил Заратустра", но Комаров крутил дальше.
- Верни Заратустру! - сказал Беляев с тревогой в голосе, как будто кто-то специально подсмотрел за ним и отцом и дал в эфир что-то такое про Заратустру.
Комаров послушно восстановил низкий мужской голос в приемнике.
- ...лько слов о симфонической поэме Рихарда Штрауса "Так говорил Заратустра", - говорил диктор. - Это единственное в своем роде произведение не только в творчестве Рихарда Штрауса, но и во всей истории музыки. Впервые философское сочинение стало объектом музыкальной интерпретации...
- О! Что говорил Заратустра?! - вдруг закричал отец.
- Да подожди ты! - осадил его Беляев.
- Обращение к "Заратустре" было, вероятно, притягательным для композитора в силу новизны и оригинальности музыкальных задач. Подобный замысел способен был отразить и характерные тенденции в настроениях немецкой интеллигенции. Интерпретируя Ницше на свой лад, Штраус постарался придать ряду отвлеченных и иносказательных образов вполне реальный, земной характер, что послужило только на пользу музыке...
Комаров проскочил мимо ресторана "Прага" и помчался по Калининскому проспекту.
Пошел снег.
Нью-йоркский симфонический оркестр заиграл.
Из тишины вдруг вырвались пронзительные, предупреждающие о конце вечности трубы. Их дикий, какой-то звериный выкрик так потряс Беляева, что он похолодел и дыхание перехватило. Призывные голоса труб завораживали на фоне гулкого баса.
Дикие нью-йоркские небоскребы, шагнувшие в Москву, на Калининский проспект, глядели сквозь снеговую завесу звериными светящимися очами. И казалось, что вопли труб идут изо всех окон и дверей, придавая какую-то немыслимую торжественность искусственным сооружениям города посреди доисторической темной природы, оклик которой проклевывался сквозь нарастающий гром барабана в минорном аккорде всего оркестра.
Беляев взглянул на отца. Отец смотрел, не мигая, в потолок машины, и на глазах его от дивной музыки показались слезы, поблескивающие в полумраке, как росинки в лунном холодном свете.
После паузы вступили скрипки и виолончели.
Умиленный великой музыкой, Заратустра тихо, чтобы музыка была слышнее его пьяного голоса, сказал:
- Я спустился с горы я увидел в лесу отшельника. Я спросил у него, что он делает, и он ответил мне, что возносит молитву Богу. Я был поражен. Этот старик не знает, что Бог мертв.
- Бог "мертв"? - спросил Беляев.
- Бог не просто мертв, Бог - разложившийся труп, - вторя скрипкам и виолончелям, в которые уже вмешивались потихоньку духовые, медные и деревянные, сказал мелодично Заратустра. - И я тому свидетель. Ни помощи, ни поддержки, ни утешения я не получал от него. Поэтому я плюю всем богам в лицо, особенно тем, которых придумали евреи, эти тараканы цивилизации, которые ползут только туда, где есть чем поживиться.
Тема отца звучала тихо, робко - у виолончелей и контрабасов пиццикато. Засурдиненные валторны как бы напоминали о людском помрачении в религии.
- Я говорю вам, не верьте презирающим жизнь на словах, а на деле хватающим из нее все, что попадется под руку. Не верьте им с Христами и Буддами, они придумали их, чтобы сделать вас слабыми, чтобы вы поверили в то, что к вам кто-то придет и подаст. На словах вам это скажут, а на деле подойдут и ткнут еще ногой, чтобы вы поскорее свалились в пропасть!
Пронзительные скрипки славили человека, плюнувшего в лицо Богу. Бог умер сразу же, как только появился отец-хулитель, бесстрашный человек, лишенный предрассудков. - Бог есть у того, кто хочет иметь Бога. Бога хочет иметь неудачник. Имеющий Бога - слаб. Место Богу - на кладбище, в больнице и в инвалидном доме. Когда-то душа была шестеркой у намалеванного на стенах храмов Бога, душа - гонительница тела, - говорил отец умиленно и уверенно, укладывая свою речь в такт музыке, овладев кантиленой, - душа - это жалкое ничто, смотрела на тело с презрением, так я, пьяный, бессильный, смотрю на работающего человека с презрением, о, будь проклята душа, которая умерла вместе с Богом и хулителями Бога. Сама душа была кровожадной, истязала тело, хотела, чтобы оно было тощим и постоянно голодным. Но на самом деле она, несуществующая, хотела сделать несуществующим тело. Миллионы тел должны были по замыслу Бога подохнуть, чтобы расчистить, - говорил Заратустра, - земные просторы для евреев, не имеющих ничего против сильного тела... своего и прелюбодеяний с обрезанием...
Комаров сидел весь внимание, пытаясь под симфоническую, нелюбимую, музыку постичь бред отца Беляева.
- Что говорил Заратустра?! - вдруг дико завизжал отец, так что не подготовленный для этого Комаров, втянул голову в плечи, но как профессиональный шофер не изменил параметров работы машины.
- Альзо шпрах? (Так говорил? /нем./) - откликнулся Беляев.
- Их бин хойте Заратустра! (Я сегодня Заратустра! /нем./) - вопил отец. Но вдруг контрапунктально тихо прошептал: - Срочно налей!
Беляев тут же извлек из портфеля джентльменский набор богоборца и богохульника: стакан, бутылку и огурец.
Лишь только легкий звон горлышка о граненый стакан нарушил девственную красоту скрипичной темы.
- Нох айн маль!(Еще один раз! /нем./) - прошептал отец и выпил.
Глава XXIV
Пожаров, Комаров и Беляев закрылись в комнате на ключ. Беляев просил Лизу не беспокоить их, потому что у них очень важное дело. У Комарова за плечами был рюкзак, принявший квадратную форму от коробки, помещенной в него.
Пожаров бросил шапку на диван, туда же полетели шарф и дубленка. Он потер руки и стянул с плеч Комарова рюкзак. Пока Беляев и Комаров раздевались и столь же небрежно бросали одежду на диван, хотя вполне могли бы раздеться в прихожей, как положено, но излишняя поспешность не позволила им это сделать, Пожаров расстегивал кожаные ремешки рюкзака и развязывал узел веревки.
Беляев подошел к окнам и плотно задвинул занавески, словно кто-то мог заглядывать в эти окна с соседней крыши, белой от снега, обильно валившего весь божий день.
Пожаров осторожно вытащил коробку из рюкзака и бережно передал ее Беляеву, который поставил коробку на стол и раскрыл клапаны, которые были закрыты лепесток под лепесток. Комаров дышал ему в затылок, Пожаров нависал над столом с другой стороны. Коробка была набита деньгами, но не теми, которые любил Беляев, а сплошь трояками и пятерками, даже рубли желтели в море зелени и голубизны, как первые одуванчики на траве при голубом небосводе.
- Ну и Шарц! - прогудел Пожаров. - Наверно, на вокзалах побирался. Где он столько набрал этой рвани!
- Все затертые какие-то бумажки, - сказал Комаров, хватая трешку и глядя через нее на свет.
- Итак, - сказал Беляев и, мрачновато взглянув на Комарова, выхватил у него трояк и бросил в коробку. - Комаров считает... рубли, Пожаров - трояки, а я - пятерки.
Беляев стал быстро раскидывать деньги на большом столе в три кучи: рубли к рублям, трешки к трешкам, пятерки к пятеркам. Комаров сгребал порученные ему рубли в охапку и переносил их в кресло, где решил разместиться для счета. Пожаров сдвинул одежду на край дивана и бросал трешки на него. Руки Беляева сновали как у опытного картежника, глаза горели, как, впрочем, они горели у Пожарова и Комарова.
Беляев ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, Комаров стянул через голову свитер, Пожаров сбросил с плеч потертый замшевый пиджак.
- Целый год собирал! - воскликнул Пожаров.
- Пятый пункт и не то заставит делать! - сказал бодро Беляев, не давая себе передышки - мятые деньги так и разлетались по кучам из коробки.
Вдруг Комаров прямо на лету поймал трешку, планировавшую в его рублевую кучу.
- Этого нам не надо! - крикнул он, переправляя ее Пожарову.
- Ас виду - жалкий профессоришка, - сказал Пожаров, бегая глазами от коробки к своей куче и обратно.
- Скребнев меня чуть не повесил, когда я ему сказал, что нашел Шарца. Сказал, что нам своих жидов неизвестно куда девать, а я ему еще одного тащу. Говорю, если хочешь русского бесплатно, пожалуйста. Нет, говорит, бесплатно даже мухи не летают.
Комаров на мгновение оторвал глаза от своей кучи, поправил очки в позолоченной оправе и спросил:
- А кто мухам платит?
- Мухам платит бляха! - захохотал Беляев. Пожаров достал расческу, причесал свои темные, поредевшие, с проседью волосы, главным образом он это сделал по привычке, чем по необходимости. Время от времени Пожаров бросал взгляд на книжные полки и стеллажи, прочитывая названия и авторов по корешкам, а затем вновь с выражением особого, напряженного внимания следил за сортировкой.
- Профессор, а сидел на полставке. Понятно, докторской не было, дали профессора по совокупности...
- Или заплатил, - вставил Комаров, равнодушно уже взирая на деньги, и чувство первоначальной алчности испарилось из его глаз начисто.
- Скорее всего, - сказал Пожаров.
- Как же ты его все же расколол? - спросил Комаров.
- Я и не колол. Чего тут колоть! Спрашивал у всех, не хочет ли кто занять должность завкафедрой. Ну, какой дурак откажется. Все соглашались. А я им говорю, что, мол, одно условие есть. А условие, ясно, не выдавал. В общем, элементарно, как в букваре.
Комаров сгреб очередную кучу и перенес ее в кресло, после чего несколько размялся, помахав руками, нагибаясь к полу, отчего выбилась сзади из брюк рубашка.
- Три бутылки выдул на Новый год, - сказал вдруг Комаров.- Светка сначала к соседке вышла после двенадцати, ну я махнул стакан сразу. А под гуся, сами знаете, как слону дробинка. Пришла, я с ней тост маханул еще раз за ушедший семьдесят шестой, год тридцатилетия. Светка уткнулась в телик да и заснула. Ну я по-тихому выдул еще пару бутылок...
- Врешь! - засмеялся басом Пожаров. - Чтоб махом столько выпивахом? Смерть починаху быти!
- Слушай, Толя, гадом буду, чтоб я скурвился, три пузыря засадил. Сам себе не верю. И утром не похмелялся. Закусывал, как Александр Македонский. Так голова поболела утром немножко - и все! Пошел со своими в лесочек погулял, потом пришел, Светка обедом накормила, я книгу в зубы и на диван. Десять строчек прочитал и захрапел! Блаженство!
- Это он, - кивнул Беляев на Комарова, - характер выковывает!
- Да таких, как я, раз, два и обчелся!
- Это точно! - пробасил Пожаров. - Я больше трехсот грамм перестал употреблять. Я со своей махнул бутылку шампанского и бутылку коньяка. Я себя изучил, как больше трехсот граммов засажу, так наутро башка раскалывается.
- Вот уж липа! - воскликнул Беляев. - Не может у тебя после трехсот граммов болеть голова!
- Коля, я тебе говорю!
- Значит, у тебя давление, - сказал Беляев, беспрестанно раскидывая из коробки бумажки: синие, зеленые и желтые.
-Слушай, откуда у тебя "Шарп"? - вдруг спросил Пожаров, разглядев на одной из средних полок между книгами двухкассетник.
- Взял по случаю, - неопределенно ответил Беляев, не собираясь рассказывать, что это мать прислала из Парижа.
- В комке? - спросил Пожаров.
- В комке, - чтобы отвязаться, кивнул Беляев.
- Ты же был убежденный противник всякой радиотехники, - сказал Пожаров, перенося очередную кучу трешек на диван.
- Ты тоже был противником женитьбы, однако повесил себе хомут на шею и дочку родил! - проговорил Беляев и собственный голос, как иногда бывало с ним, показался ему ехидным и придирчивым.
На Беляева вдруг накатила мрачная волна, он с тревогой посмотрел сначала на Пожарова, потом на Комарова и подумал о том, что наверняка они ему подложат какие-нибудь гадости в дальнейшем, потому что нельзя было с ними сближаться в этом деле, а он сблизился. Может, он уже свихнулся на доверии к ним? Конечно, с виду было все как надо: и Комаров, и Пожаров были с ним заодно, но... Очевидно, он уже начал терять бдительность, когда погнался за этими пятьюдесятью тысячами Шарца за должность заведующего кафедрой. Конечно, и Скребнев хорош, позарился на двадцать тысяч! За эту двадцатку готов был не только Шарца, но и саму Голду Мейер посадить на кафедру. И черт дернул Беляева пообещать Скребневу двадцать тысяч!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46