https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-50/
- Ты хочешь сказать, что у китайцев и японцев есть свои евреи?
- Я хочу сказать, что у них есть маньяки.
- Нет, ты выражайся точнее, - настаивал Беляев. - Либо у китайцев и японцев есть евреи, либо их нет.
- Евреи есть в каждом народе! - вдруг сделал всемирно-историческое открытие отец.
- И у нас, у русских?
- А чем русские лучше других? В семье не без еврея! Не в смысле еврея как еврея, а в смысле русского как еврея. Смысл - все погибнут, но мы останемся. Как иеговисты, почитающие Бога-Отца, своего Саваофа-Яхве-Иегову, не верят ни в Бога, ни в черта, ни в бессмертие души, предрекают уничтожение всего человечества в битве Христа с Сатаной, кроме самих себя. А я не верю ни в концы, ни в начала, ни в народы, ни в царства... Я верю в жизнь с пояснением - эгоизм.
- А в эбеновое дерево ты веришь?
- Это черное дерево, что ли?
- Черное.
- В черное дерево верю. Оно живое.
- В оперу Вагнера "Гибель Богов" веришь?
- Только в увертюру, - сказал отец, принимаясь драить тряпкой стену кухни, крашеную в бежевый цвет.
- Почему же ты не веришь, что мы с тобой будем хорошо жить в одной большой квартире? - спросил Беляев.
- Потому что я эгоист, - сказал в ответ Заратустра.
- Я тоже эгоист и даже, может быть, больше, чем ты.
- Нет, такого эгоиста, как я, надо еще поискать!
- Не думаю, что я...
- А я думаю. Ты еще не совершенный эгоист. Тебе нужно еще поучиться, пожить. У тебя жена, трое детей! Какой же ты эгоист? Так, заменитель. Не кожа, а дерматин!
- Ну, а я у тебя есть. Значит, и ты не эгоист.
- Ты у меня есть чисто умозрительно. Я тебя год не видел, три не видел, пять не видел, а детского тебя совсем не видел!
Это он хорошо сказал, "детского", Беляеву очень понравилось это выражение.
- Зато взрослого меня зришь.
- Не очень-то приятное зрелище, - вдруг сказал отец.
- Почему?
- Потому что ты - себе на уме. Неужели я этого не чувствую. Знаю, чувствую и понимаю, что ты себе на уме.
- То есть - эгоист?
- Нет. Эгоист - это святое. Не трогай. Ты - коммунист!
- Я - коммунист? - воскликнул удивленный Беляев. - Никогда я не был коммунистом. Да, я член партии, член парткома института, но я не коммунист.
- Да я не о том, что ты там член парткома. Кто об этом говорит. Что делать, если такие правила у этих волчар. Правильно вступил. Жми-дави! Будь хоть секретарем райкома. Но не будь ты коммунистом. Это же маниакальная идея. Раскрашенный словесный маниакализм. Вывернутый идиотизм от маньяков Матфея-Марка-Луки и Ивана-пьяницы.
- Иоанна?
- Ваньки!
- Почему пьяницы? - спросил, пожимая плечами, Беляев.
- У него руки дрожали! Посмотри его Евангелие? Так и видно, что руки после перепития дрожали. Смотри, буквы так и пляшут, и линии дерганые, волнистые. Я однажды так перепил, а нужно было деньги в кассе получать. Руки дрожат зверски. Кассирша мне ведомость сует, а я попасть в свою графу не могу. Так и засадил корявую подпись в другую графу. Как говорится, после сего пришел я в Капернаум! Ну и пишет Ваня-писарь! Что за фразы! Он пришел для свидетельства, чтобы свидетельствовать... С бодуна еще не то напишешь. Руки трясутся. Все мысли о похмелке. Вот сразу и пишет во второй главе про вино, про шесть каменных водоносов, сам Ванька махнул стакан, повеселел и давай гнать штампами: мол, из цистерны воды цистерну вина Христос сделал. Этого бы Христа сейчас все алкаши приютили, ручным сделали, чтобы он только похмелял русский народ. В такого Христа уверуют все. Вот о чем думал после перепою Иван-кустарь-самоучка-евангелист. Гомеров разных не читали, академиев не кончали!
Трудно было понять, говорит ли Заратустра с юмором или серьезно. Да и лицо он лишь изредка к сыну поворачивал, а так все в стенку смотрел, любовался, какая она чистая от мытья тряпкой. С этой тряпкой он то приседал и тер нижнюю часть стены, то поднимался, тянулся вверх, даже вставал на цыпочки, чтобы протереть верх.
- Это интересный миф, - сказал Беляев. - Но вопрос в том, сумеет ли твой миф о Иване-пьянице перебить по силе миф самого Иоанна о Христе? Вот в чем дело. Выводя свой миф ты уже и веришь в него. Он внедрен в твое сознание, а раз так, то он - реальность, такая же, как холодильник "Север". Но через двести лет, положим, когда от этого холодильника и следа не останется, сгниет на какой-нибудь свалке, никто не вспомнит о его существовании, потому что он не попадет в сознание тех, кто будет жить через двести лет. Стало быть, твоя задача, чтобы твой миф попал в сознание людей. Для этого нужно, грубо говоря, письменно наследить. Чтобы следы этого мифа отыскались.
- Я слежу, - сказал спокойно отец.
- Серьезно?
- Да. Кропаю нечто вроде лагерного евангелия... И вошед к надзирателю, свидетельствовал... Шучу, конечно. Не так. Но пишу.
- И как, получается?
- Пустяк... Но иначе нельзя. Нельзя к вещам сложным, запутанным подходить с видом академика. Будет полный провал. На серьезное дело нужно идти с юмором, с шуткой. Самый чопорный трактат развалится от пробы юмором. Христианство к чертям собачьим летит, как только начинаешь без предубеждения и с юмором ковырять его. К любой вещи такой подход применим. С обмирающим сердцем к церкви подходишь, боготворишь ее, а с юморком, как комсомольцы, так и колокола летят, главы рушатся и священники самым подлым образом из чека не вылезают, не в смысле там - мученики, а в самом прямом смысле стукач на стукаче. Вот тебе и вся вера. То ты боготворишь березку, положим, а то ты на нее смотришь как на кол березовый. То ты цветики любимой собираешь, то ты этот же букетик корове суешь в пасть, и она с удовольствием жует отборную сочную травку...
- Это все известно, - лениво сказал Беляев.
- Тебе-то да известно? Ничего тебе пока неизвестно. Книжки одни, книжки только, через книжки... Побывал бы в лагере!
- Это совет, Заратустра?
- Избави Бог.
- Что же ты говоришь?
- Это я так, к слову. Бывают в жизни моменты, когда кажется, весь смысл жизни разгадал. Со мной это частенько бывало, в молодости. Бил себя по лбу от удовольствия, что решил все проблемы бытия и вселенной. Но через какое-то время схемка моя ломалась. Не получалось теоретической стройности. Смотришь на зэка, рожа вроде нормальная, глаза голубые, с улыбочкой так что-то говорит, а потом как врежет сапогом по щиколотке, так и валишься с ног. По теории он этого не должен был бы делать, - медленно проговорил отец, подходя к раковине и включая воду.
На сей раз он принялся намыливать тряпку куском простого мыла и намыливал так долго, что вместо тряпки у него в руках была воздушная пена. С этой пеной он вернулся к стене и плюхнул ее прямо перед собой со смачным шлепком, а затем уж стал водить рукою по стене дугообразно, как работают щетки на стекле автомобиля, и сначала приседал, не прекращая движений рукой, а затем поднимался. Стена от влаги блестела, как лед.
- И что же? - спросил Беляев, закуривая новую сигарету.
- Отказался я от теорий и промежуточных смыслов жизни. Все эти смыслы такие неуверенные, такие скучные. Когда читаешь Канта или Шопенгауэра, еще ничего, вроде бы интересно, а как только подходишь к концу, захлопываешь крышку и, представь, ничего не остается в душе.
- Совсем ничего?
- Кое-что, какой-то туманный комок... А так - ничего. Вот в чем дело. Это я уяснил себе. Раньше, если хватался за книгу, то все искал в ней какие-то смыслы, а теперь беру только ради процесса. И ты знаешь, только теперь стал получать удовольствие от книг. Открываешь и наслаждаешься только в момент прочтения. Уже не думаешь скорее проглотить книгу, чтобы что-то там такое великое из нее почерпнуть. Потому что уже ученый, знаешь, что ничего великого из нее не почерпнешь. А вот в процессе делается очень даже занятно. Уходишь в понятие или в жизнь за словом, это смотря что читаешь. Ты представляешь, раньше, в молодости, до ареста, как раз тогда, когда влюбился в твою мать, память у меня была превосходная. Ну все запоминал. А теперь, как решето, черт знает что. Вываливается все из головы. Какие-то контуры лишь остаются. И уже не могу разобрать, что реально, а что миф, как ты говоришь. И уже из лагерной жизни многое мифом кажется. Сажусь писать в свою тетрадь и уже не знаю, что пишу: то ли то было на самом деле, то ли мне это уже представляется. Так много сидел и так мало высидел! - усмехнулся отец. Время как-то спрессовалось. Прессуется время, понимаешь, и хронология событий нарушается. Не могу отчетливо вспомнить, когда мне этот голубоглазый тип щиколотку перебил - до разговора с евреем, или после. Вот в чем дело.
От стены отец вновь перешел к плите, потому что заметил какие-то пятнышки на узкой панели под черными ручками управления.
- В этом и объяснение всей второй реальности, - сказал Беляев, с долей приятности ощущая легкое головокружение от выкуриваемой сигареты.
- Какой реальности?
- Второй. Ну, всего того, о чем и ты говоришь. Если она не застолблена письменно или еще каким другим способом, то она пропадает, исчезает вместе с ее носителем, человеком.
- Да, да, именно так. Исчезает. Иногда подумаешь, что исчезнешь, то холодок по телу пробегает. Даже не то, что сам исчезнешь, как материя, а живая жизнь твоя исчезнет, вот что обидно.
- Значит, хочется, чтобы вторая реальность жила?
Заратустра на мгновение оторвался от плиты, взглянул на сына и сказал с хрипотцой в голосе:
- Хочется.
- А ты говоришь, Бога нет.
- Конечно, нет. Я же уже сказал, что Бог - это я. Бог-для-себя! Понимаешь. Все думают о Боге-для-всех, а я Бог-для-себя, - еще раз повторил отец.
- Ну и хорошо, - сказал Беляев. - Так вот в моей квартире не хватает именно такого Бога, как ты...
- Не пройдет! - оживленно сказал отец. - Это я никогда не забуду и не разучусь повторять о своем эгоизме. Понимаешь, эгоизм и свобода - почти что одно и то же. Но свобода - абстракция, а эгоизм - конкретика. Посягать на мой эгоизм - это посягать на мою жизнь.
Беляев погасил окурок в пепельнице.
- Ты поможешь мне быстро превратить коммуналку в собственную квартиру!
- Никому не помогаю. Это свято.
- Зря. Я бы тебе помог.
- Чем?
- Не знаю, но помог бы... А в чем ты нуждаешься?
- Ни в чем.
- Это слова. Каждый человек в чем-то нуждается. Может быть, тебе цветной телевизор нужен.
- Избави Бог!
- Новый холодильник?
- Этот неплохо работает... Морозит двести грамм масла, триста колбасы и четвертинку к субботе...
- Чем бы тебя искусить? - отчасти шутливо, отчасти серьезно спросил Беляев. - Ведь есть что-нибудь такое, что тебя искусит и заставит принять правильное решение? А?
- Не знаю. Может быть, что-нибудь такое и есть, но я не знаю об этом. И это хорошо, что я не знаю о том, что мне в жизни хочется. Это как та же книга, которую бросался читать ради смысла...
- Слушай, пап! А что, если тебе снять загородный дом, чтобы ты там писал свои лагерные записки, а прописан был у меня?
- Нет, нет и нет!
- Не понимаю, почему?
- Потому, что кончается на "у"! - крикнул отец. Теперь Беляев испытывал хотя и смутное, но вполне определенное отвращение к отцу, к его судорожной протирке всего, на что падал глаз, к его испитой физиономии и манере держаться. Он вдруг представил себе, как отец будет так же нервно бегать с тряпкой по кухне, как будет ночью бродить, а днем спать и злиться, когда дети своими голосами ему не будут давать это делать, и Беляеву стало не по себе. Хотя еще какая-то нить связывала его с отцом, но он чувствовал, что скоро эта нить оборвется. Слишком капризен был отец, чтобы с ним можно было жить в одной квартире, слишком не от мира сего, чтобы его подпускать к детям. И как только Беляеву могла прийти в голову мысль - просить отца об обмене с соседками! Глупая, невыполнимая идея.
- О чем задумался? - спросил отец.
- Да так, - ответил Беляев.
- Люблю чистоту, - сказал отец, отжимая тряпку под краном. - И с тобой беседую и чистоту навожу. Всегда нужно стараться делать что-то, когда с кем-нибудь разговариваешь. Лучше всего наводить чистоту, как я это делаю. Ты замечал, что когда говоришь с каким-нибудь человеком, у которого под рукой бумага и карандаш, то он во время этого разговора начинает что-нибудь машинально рисовать?
- Замечал.
- Так вот, я из практических соображений решил не переводить бумагу и карандаши, а наводить порядок на кухне. Нельзя запускать кухню. Она быстро зарастает грязью. Только что-нибудь приготовил, сразу же нужно брать тряпку и протирать. Это и успокаивает, и делает жизнь полнее! - с иронией закончил отец.
Беляев продолжал думать о квартирном вопросе. Он понимал, что несколько в лоб пошел на этот вопрос, сразу ринулся на него, как только умерла соседка и ему удалось отхлопотать себе ее комнату. Теперь Беляев поставил вопрос иначе: что нужно сделать, чтобы оставшиеся соседки из четвертой комнаты не дергались и ждали часа, когда им нужно будет выписаться, чтобы Беляев с семейством занял их комнату и, таким образом, всю квартиру. Для этого нужно было переговорить с этими сестрами-соседками и условиться о взаимоприемлемом варианте. И он стал мечтать о том, как он завтра же встретится с каждой и пообещает хорошее вознаграждение. Все это было похоже на вдохновение уже потому, что тут же в голову пришли другие соображения. Например, через Скребнева выйти на исполком, чтобы этим сестрам дали площадь, а за Беляевым оставили эту. Но главная загвоздка была в Лизе, у нее недавно случился выкидыш, и беременеть месяцев пять она не собиралась.
Теперь Беляеву было досадно, что он пришел с этой проблемой к Заратустре, что он как бы раскрылся перед отцом в своих меркантильных интересах. Он по-прежнему хотел смотреть на отца несколько свысока, как преуспевающий молодой доцент, ученый, кандидат технических наук, член парткома института. И когда он вышел на улицу и увидел над переулком луну, то подумал о предложении отцу. как о дурной случайности, которых больше не должно с ним случаться.
Было холодно, и луна как бы подчеркивала своим светом этот холод. В самом лунном свете, без всякого мороза, есть что-то холодное, металлическое. И при этом есть еще что-то в этом свете магическое, завораживающее, как будто на тебя смотрит огромный, живой глаз существа, знающего о тебе все, даже то, что ты сам о себе не знаешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46