https://wodolei.ru/brands/Grohe/lineare/
- Тружусь! - воскликнул отец. - Над устным словом работаю. Все мои тексты - магические. Слово нужно написать или сказать так, чтобы тебе, ни минуты не сомневаясь, поверили! Взяли на веру! Это особое искусство...
Беляев налил по рюмке, опять усмехнулся и сказал:
- Это я знаю... Наблюдал.
- Что наблюдал?
- Ну, как нужно пользоваться словом, чтобы тебе поверили.
- Хорошо. Правильно. Наблюдай. Это психологическая вещь. Все в мире на этой психологической вещи построено. Человек - радиоприемник. Что ему передашь, то он и воспроизведет! Понял? Нужно только на волну этого приемника выйти!
- Я думаю, у тебя какая-то болезненная неприязнь к евреям, - сказал Беляев, выпив стопку и закусив. - Мне кажется, на вещи нужно смотреть просто: по результатам деятельности. Болтовня, содрогание воздуха результата не дают. Ты вот праздничный человек. А чтобы вести такой образ жизни нужен приличный доход...
- Ерунда! - перебил отец.
Он закурил и вновь нервно заходил по кухне. Ему самому хотелось говорить, а не выслушивать сына. Если при нем говорили другие, то отец испытывал чувство, похожее на ревность. Он знал, что когда он пьет, ему нужен не собеседник, а слушатель, в уши которого он будет заталкивать свои сумасшедшие идеи.
- Ерунда! - повторил отец и продолжил: - Статика большинства не позволяет мне согласиться с этим. Истины нет. Истину ищут! Понял? Искать истину... Само слово "истина" - означает "искание". Искание, движение, сомнение, убегание, мелькание... Никакой остановки. Я это уяснил и нахожусь в вечном движении. Ни за что не цепляюсь. Цепляние - смерть! Смерть мысли, смерть чувства, смерть тела,- он остановился и заплакал. Слезы потекли по дряблым щекам. - Как я один буду жить? А? Где моя Анна Федосьевна? В морге лежит. Ты не бросай меня. Как я буду ее хоронить? Я ничего не знаю. Деньги нужны, у меня их нет. Может, у нее где были? Поищу...
Бутылка была пуста и при взгляде на нее у отца погрустнели глаза. Беляев поднялся из-за стола, сказал:
- Мне пора домой. Ты сейчас ложись. Отдохни. И не пей ты больше!
- Что пить? Откуда я возьму? Посиди еще. Не бросай, а то я с ума сойду. - И вдруг закричал пронзительно: - Что говорил Заратустра?
Беляев не мог уже этого выносить. Все эти безудержные, торопливые монологи отца, оторванные от жизни, ничего не привносящие в жизнь, не просто раздражали Беляева, а усиливали неприязнь к этому человеку. Хотелось бросить все и бежать.
- Что говорил Заратустра?! - вопил отец.
- На подъем пошел?
Отец качнулся к сыну, обхватил его костлявыми руками и поцеловал, затем всхлипнул и зарыдал на его груди. Состояние духа Беляева было угнетенное и томило такое чувство, словно на него вылили ведро помоев. Ему хотелось заступиться и за Христа, и за евреев, и за русских обломовцев, и за всех людей, потому что все они сейчас казались Беляеву необычайно хорошими, а этот человек, по названию отец, - отребьем. Ему стало ясно, что какие бы умные мысли ни высказывал пьяница, все они будут неприятны, все они будут пьяными истинами, которым грош цена. Ему было ясно, что отец неисправим, что он тяжело болен, и это еще сильнее угнетало его, потому что он понимал, что отец теперь не отстанет от него и превратится в обузу, в крест, который Беляеву нужно будет тащить. Никогда ранее он не смог бы подумать о том, что на его собственную внутреннюю свободу, на его собственный мир посягнет отец, как представитель враждебного внешнего мира.
Вдруг отец отстранился, посерьезнел и, положив руку на сердце, сел к столу.
- Недобор, - сказал он совершенно трезвым голосом. - Я знаю, у тебя есть еще выпивка. Дай. Мне сто пятьдесят не хватает до нормы.
- Да на! Пей! - вскричал Беляев, сбегал к вешалке и притащил вторую бутылку.
- Вот это сын!
Отец сам разлил водку, звякая бутылкой о стопки.
- Будем здоровы! - сказал он.
- Будем здоровы, - мрачно сказал Беляев, но выпил даже с удовольствием. Ему казалось странным, что все вокруг клянут вино и никто не выступает в его защиту. Лично Беляеву выпитое доставляло удовольствие и выхилы отца не представлялись уже такими вызывающими. И еще одну важную деталь он заметил в себе, от водки по всему телу пробегала какая-то сладострастная дрожь и ему хотелось женщину. Он даже втайне подумывал организовать эту женщину на ночь (выписать Валентину), но отец препятствовал. Беляев поглядывал на поблескивающий, как льдинка, циферблат часов и думал, что еще успеет позвонить ей. Шел девятый час вечера.
Заратустра неподвижно и долго смотрел в пустоту. Потом сказал:
- Продолжим о вечном.
Беляев рассмеялся.
- Ты посмотри, как это они хитро все придумали! А? Сами, ведь, знали тайну. Потянули на саму церковь: колокола - оземь, попов - в зону... А в те храмы, что остались, - своих поставили, чекистов. Почему? Да потому что знали, как разваливать Рим, но знали также, как Рим созидать!
Теперь по всему было видно, что отец пребывал на вершине блаженства. Хотя спуск с этой вершины был неминуем.
- ...пустили свой гипноз: коммунизм, равенство... Это они четко знали, что нужно пускать гипноз словесный. Партия передового отряда пролетариата... И стадо пошло! Двинулось, затопало копытами, затоптало по пути и честь, и совесть, и частный капитал... Так что Христа написали для своей власти. Заметь, не уничтожили совсем церкви, оставили, потому что смотрели далеко за горизонт. Мол, оставим на всякий случай нашего раскольника, может быть, еще пригодится! Умно, ничего не скажешь.
Тут Заратустра замолчал, закурил, не спеша заткнул бутылку пробкой, которую достал из ящика стола, и убрал бутылку в шкафчик. Он это проделал довольно-таки быстро и уверенно, видимо, почувствовав, что сейчас его развезет. И действительно, минут через пять он просто упал с табурета на пол и Беляев отволок его, как мешок с цементом, на кровать, где несколько часов назад лежала покойная. Раздевать он его не стал, только снял ботинки и повернул на правый бок, лицом к стене.
Глава Х
Сергей Николаевич делал свое дело: Беляева вызвал секретарь парткома Скребнев.
- Садитесь, - сказал он.
Беляев сел. Огромный стол, с полировкой, портрет Ленина за спиной секретаря, полки с трудами классиков марксизма-ленинизма, коричневый сейф. В углу - круглый столик на изогнутых ножках, на нем хрустальный графин на хрустальном подносе и хрустальные длинные стаканы.
Скребнев курил сигарету, щурился и некоторое время молча перебирал бумаги, затем, взглянув на Беляева, сказал:
- Через неделю - отчетно-выборное собрание. Будем рекомендовать вас в члены парткома, в сектор по работе с комсомолом. Требуется ваше согласие.
Скребнев был в спортивной куртке, без галстука, волосы торчали в разные стороны, хотя было заметно, что недавно эти волосы, какие-то непокорные, причесывались влажной расческой.
Никакой неожиданности для себя в этом предложении Беляев не услышал.
- Принимаю предложение! - сказал Беляев с улыбкой, а про себя подумал о прямо противоположном.
- Тем более, на вашем факультете нашли листовки против ввода наших войск в Чехословакию... Вы прекрасно знаете студенческую атмосферу. Надо поработать, разъяснить, выявить писак этих листовок...
- Выявим. Мои ребята уже занимаются.
- Отлично. Я вас включаю в список выступающих. Надо как следует поклеймить чехословацких изменников, недобитую буржуазию...
- Поклеймим, - сказал Беляев.
- Отлично. Тезисы выступления мне покажете.
- Обязательно!
Скребнев протянул руку Беляеву.
В комитете комсомола Беляев нашел завсектором печати Берельсона, единственного еврея на весь комитет.
- Надо осудить чехословацких империалистов,- сказал задумчиво Беляев.Скребнев дал указание.
- Понял! - сказал аккуратненький, с тонким горбатым носом Берельсон и поправил галстук на крахмальной сорочке.
- Текст дашь мне завтра.
Берельсон открыл блокнот и что-то записал в нем.
- Понял! - сказал он.
Беляев было пошел, но остановился, обернулся и сказал:
- Напишешь от первого лица. Я буду выступать.
Улыбка Берельсона была беспредельной и обнажала груду искривленных, росших один на одном зубов.
Беляев шел по длинному коридору и думал, что только так и нужно вести себя в этом "дружном коллективе". Под этим он понимал очень многое.
С кафедры он позвонил Пожарову на работу, в Академию народного хозяйства, куда тот распределился, и спросил, нашел ли он для него книжника.
- Коля, - кричал в трубке Пожаров, - я тебе такого гениального еврея нашел, у которого есть все!
- Прямо-таки все?
- Все!
На кафедру зашел Сергей Николаевич. Пиджак расстегнут, в карманчик голубого жилета, в тон костюму, тянется золотая цепочка к часам. Он обнял Беляева, когда тот положил трубку, отвел к окну и сказал:
- С тебя пузырь. Скребнева только что видел. Ты не подведи, Коля.
- За кого ты меня принимаешь. Выделено ему уже двадцать соток. В Жаворонках. Как встречусь с одним человеком, так Скребневу и объявим. Пока не болтай.
- Понял, - сказал Сергей Николаевич.
Беляев поймал такси и через десять минут, подхватив Пожарова у метро, был на Пятницкой. Болтая о дачных делах, дворами прошли к средневековым палатам. Во дворе снег был бел и чист, не то, что на улице. Несколько дней стояла оттепель, хотя шел декабрь. Под аркой располагалась железная, недавно выкрашенная зеленой краской дверь. Сбоку был звонок. Пожаров позвонил. Через некоторое время загремели какие-то замки и задвижки, и дверь открылась.
- Проходите, - деловым тоном сказал пожилой, грузный человек.
Он закрыл за вошедшими сначала железную дверь, затем вторую деревянную, белую с бронзовой ручкой.
Небольшая комната со сводчатыми высокими потолками была книжным складом. Книги стояли на стеллажах, лежали стопами на столах, под столами, на полу, в маленькой подсобке, где был пришпилен западный лаковый плакат с голой девицей. На торцах стояков и полок кнопками были прикреплены многочисленные фотографии.
- Это - Николай, - пробасил Пожаров, снимая с головы шапку.
- Иосиф Моисеевич Эйхтель, еврей, - представился хозяин. - Прошу располагаться. Итак? Книжки?
- Да, - сказал Беляев, вешая свое потертое драповое пальто и кроличью шапку на вешалку.
Пожаров стоял в дубленке.
- Нет времени. Борис Петрович ждет.
- Давай, гони! - сказал Беляев. - Вечером сообщишь. Чтобы бумаги были готовы.
- Они уже готовы, - сказал Пожаров и вынужден был беспокоить Иосифа Моисеевича, чтобы тот его выпустил.
Когда двери вновь были закрыты, Иосиф Моисеевич сел за невысокий столик в прорванное старое кресло, закурил и предложил Беляеву садиться напротив, в такое же видавшее виды кресло.
- Итак? Книжки? - повторил вопрос Иосиф Моисеевич.
- Да.
- Голые девочки, тысяча способов любви?
- Это я предпочитаю на практике, а не по картинкам, - сказал Беляев.
- Я, представьте, тоже, - сказал Иосиф Моисеевич. - Девочками располагаете?
- В каком смысле?
- В прямом.
- В институте хватает.
- Студенточки?
- Именно.
Глаза Иосифа Моисеевича вспыхнули.
- Люблю молоденьких. У меня тут все условия, - сказал Иосиф Моисеевич, встал и приоткрыл дверь в еще одну комнатку, где стояла кровать, над которой на полке располагалась батарея импортных напитков, разных там джинов, бренди, виски... Другая стена была заклеена плакатами со смачными голыми девочками.
- Хотите коньячку? - вдруг спросил Иосиф Моисеевич.
- Не откажусь.
- Это мне нравится.
- Что?
- Что не отказываешься. Ты заметил, что я перешел на "ты"?
- Заметил.
- Переходи и ты на "ты". Зови меня просто - Осип. Как Мандельштама.
- Хорошо, - согласился Беляев. - Ося, у тебя есть кофе?
- Вот так. Просто Ося! Прямее связь. Точнее. Без интеллигентского мазохизма.
Коньяк был налит в рюмки, кофе варился на плитке. Выпили.
- Ты заметил, Коля, что я не подал тебе руки, когда ты вошел?
- Заметил. Я сам не всем протягиваю.
- Правда? - глаза Иосифа Моисеевича блестели.
- Правда.
- Так вот, Коля, люди по большей части - свиньи. Это не значит, что ты свинья. Но не следует каждому подавать руку. Люди обожают, когда с ними обращаются грубо, но без хамства. И не надо называть их по отчеству. Попробуй того, кого ты величал полным именем, просто окликнуть, например, Ивана Петровича, который на тридцать лет тебя старше, - Ваней. Просто крикни ему - Ваня! И это сработает. Будут знать, с кем имеют дело. Со своим человеком!
Иосиф Моисеевич собрался налить по второй, но Беляев категорически отказался.
- Кофе, - сказал он.
- А второзаконие?
- Кофе! - настоял Беляев.
- Ты обаятельный парень, - сказал Иосиф Моисеевич. - Если есть обаяние, то оно неистребимо.
- Ты тоже, Ося, ничего! - с едва заметным оттенком надменности проговорил Беляев, принимая чашку кофе.
На столике появились "Мишки" и бисквиты. Вследствие скрытности Беляева и способности иметь внешний вид, не соответствующий тому, что было внутри него, о нем в большинстве случаев слагалось неверное мнение: и тогда, когда оно было благоприятным, и тогда, когда оно было отрицательным. Он всегда чувствовал мучительную дисгармонию между "я" и "не-я". Он был трудный тип, и переживал жизнь скорее мучительно, чем как везунчик. Он просто понял, что основная линия поведения среди людей, завистливых и любознательных, должна быть ориентирована на закрытость "я". Трудное переживание одиночества и тоски не делает человека счастливым. Таковыми его делает практическое отстаивание своей независимости, своей судьбы.
- Меня интересует все, что связано с христианством, - сказал Беляев.
- В богословие ударился?
- В коммунизм, - твердо, без иронии сказал Беляев.
Иосиф Моисеевич расхохотался так, что затрясся его жирный живот.
- Ося, зачем ты назвался евреем вначале?
- Это данность. Я - еврей. Об этом сразу и сказал, чтобы отбросить всякий нездоровый подтекст.
- Я же не назвался русским?
- Это по тебе, Коля, и так видно! - И вновь расхохотался.
- И что же ты увидел в русском лице? Иосиф Моисеевич щелкнул пальцами, причмокнул губами и сказал:
- Отсутствие легкости. Какая-то вечная забота на челе. А это признак не совсем верной ориентации в жизни. Впрочем, это - тема трудная... Итак, христианство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46