унитаз sanita luxe best с микролифтом
Сыгней часто бросал работу на дворе и убегал к чеботарю. Работа тогда взваливалась на Тита и отца. А Тит злился и бросал лопату, грабли, когда чистил навоз, или топор, когда рубил дрова. Неуклюжий, с вогнутыми в коленках тяжелыми ногами, он ломал черенки у граблей и отбрасывал ногами лопаты и вилы. Отец деловито подходил к нему и раза два спокойно, рассчитанно давал ему кулаком по уху. Потом добродушно, с лаской старшего, приказывал ему:
- Титок, бери-ка проворнее вилы и накладывай навоз в сани... Отвезешь назем на усадьбу, заедешь на гумно - возьмешь колосу из половешки.
Тит не слушал. Он всегда приходил в бешенство от хозяйской степенности отца. Повадка и голос отца, его авторитетная строгость были непереносимы и для него и для Сыгнея. В борьбе с отцом они выступали вместе, хотя дрались между собою из-за того, что Сыгней старался взваливать свою долю работы на Тита.
Ярость Тита была опасной и зловещей: он хватал железные вилы и бросался на отца. Лицо его серело, глаза безумели, и он похож был на обозленную собаку.
- Хвост!.. - взвывал он плаксиво. - Хвост!
Отец как будто не видел и не слышал Тита. Он напевал про себя какую-то духовную стихиру и сгребал навоз поближе к саням.
- Ну-ка, Титок, попроворней... накладывай... Надо успеть все подчистить и убраться по двору... "Иже глубинами мудрости человеколюбие вся строя..."
- Хвост... у тебя и жененка-то порченая... Тебя еще тятенька за волосы таскает.
- Титок! - дружелюбно уговаривал его отец. - Ну-ка, поддевай-ка вилами-то...
Он как будто не замечал рядом с собою Тита с вилами, направленными на него. Заботливо, торопливо подгребал граблями навоз к саням, хлопотливо шагал обратно, уверенно раскачиваясь с боку на бок. Потом внезапно вырывал вилы из рук Тита и хватал его за грудки.
На крик выходил дед. Отец торопливо бормотал:
- Бери скорее вилы, Титок! Я скажу, что мы играли.
И громко кричал:
- Титок! Будя, поиграли... Иди-ка кончать с навозом-то.
- Бездельники! - кричал дед. - Дармоеды!
Тит покорно ковырялся вилами в навозе и всхлипывал, пряча лицо от деда.
Вместе с Сыгнеем они постоянно придумывали мстительные шутки над отцом. То набивали ему в шапку сажи, и она обсыпала ему лицо и шею, то прицепляли на поддевку обрывок рогожки в виде хвоста, и когда он шел по улице, они следили за ним издали и давились от хохота. Бывали и опасные проделки. Однажды, когда ездили с ним на гумно за соломой, они ухитрились свалить на него сучковатую слегу. Для того чтобы солому не разносило ветром, кругом омета ставили слеги - длинные, тяжелые жерди.
И вот когда он сполз с омета, слега упала на него и сшибла с ног. Он сильно ушибся и долго корчился на снегу, кряхтя от боли. А Сыгней и Тит как ни в чем не бывало с невинным видом поднимали слегу и притворно охали и ахали.
Отец с этого дня стал подозрительно следить за ними.
Они тоже охотились за ним, притворяясь кроткими и послушными меньшаками. И все-таки они перехитрили его.
Сыгней вертел Титом, как ему хотелось: он был всегда весел, расторопен, легок нравом, а Тит тяжкодум, нелюдимо скрытен. На всех он смотрел, как на врагов, озирался, прятал глаза и руки и сам прятался в каких-то потаенных углах.
Катя как-то шутливо крикнула ему:
- Ты, Титка, как бы косу у меня не отрезал. А то еще крест стащишь. Подковки-то у меня от котов кто отодрал?
Ах ты, скряга-коряга!
Как-то после сильного снегопада и вьюги дед велел сбросить с плоскуши снег в прореху - во двор, на сани - и вывозить его на улицу: снегу намело так много, что плоскуша погнулась и грозила обрушиться. Мы с Семой с лопатами в руках стояли около саней и опасливо смотрели на клочья соломы и выгнутые слеги. В дыре мутно сияло тусклое небо, и свет туманно и холодно мерцал на снежной кучке. С плоскуши просачивался сердитый голос отца, чтото гнусаво возражал Тит, и Сыгней визгливо смеялся.
- Сыгнейка-то с Титкой не хотят к дыре идти - боятся, как бы не провалиться, - злорадно сказал Сема и крикнул, задирая голову кверху: - Эй вы, хозявы - руки корявы!
Скорее проваливайтесь - сани-то под дыркой; сразу гнедко на улицу вынесет, - лихач.
Кто-то шел осторожно по плоскуше, слеги трещали и упруго гнулись. Снег глыбой шлепнулся в сани и разлетелся белыми брызгами. Потом начали падать комья, и снежная пыль посыпалась, как мука. Когда снег на санях нагромоздился горой, Сема крикнул:
- Довольно! Поехали... Н-но!
В это время из дыры вверх ногами полетел отец. Он ударился головой в снег, и его отбросило в сторону. Испуганный и бледный, с ободранным лицом, он вскочил на ноги и, прихрамывая, погрозил кулаком вверх:
- Ах вы, прохвосты!.. Я вам припомню...
С края дыры свешивалась голова Сыгнея. Он морщился от пискливого хохота.
- Чай, я, братка, не нарочно... Ты не убился? Нога, окаянная, подвернулась. А тут еще Титок толкнул меня сзади...
Когда отец проходил по улице быстрой, твердой походкой, переваливаясь с боку на бок, из окон или с завалин смотрели на него мужики и бабы и говорили:
- А вы поглядите, как Васянька идет. Ногами-то... словно строчку стегает.
- Ну да, чай, мужики-то у них умники. А Васянька-то словами обделяет, как двугривенными.
В глаза его звали уважительно - Василий Фомич.
- Ребята-то у вас какие, Василий Фомич, - не баловники... не бражники... подбористые.
Отец самодовольно, с тщеславной небрежностью усмехался и умственно смотрел в землю.
- А кто в нашем роду дураком был? Кто уродом родился?
Но себя он считал умнее и красивее всех и рисовался перед людьми.
- Уж больно ты, Василий Фомич, форсу задаешь... Мы вот все думаем: не без барского тут промысла... Тетка Анна-то ведь при дворе жила... Не ущипнул ли ее невзначай княжой домовой?
Отец не только не обижался на эти намеки, но таинственно ухмылялся.
- Нашу семью ц при дворе из всех отличали.
- А дядя-то Фома, говорят, скоморохом был.
- Да ведь при барах все скоморохами были, да не все короткие кнуты плели.
Эта загадочная фраза ставила всех в тупик. И мужики трудно почесывались.
Но когда дедушка обращался с ним, как с недоумком, и порывался его бить, он оскорблялся злопамятно и мрачно, уходил, как бирюк в берлогу, и был страшен в молчании своем и замкнутости.
V
Каждый день заходили к нам шабры - заходили как будто по нужде: то призанять ведро пшена или мучицы до помола, то взять гнедка, чтобы отвезти рожь на мельницу.
Они садились на лавку поодаль и калякали о своих невзгодах и деревенских делах. Мужики считали деда умным и знающим стариком: он не только прожил трудную жизнь, но и на стороне в разных местах бывал извозничал и наблюдал, как живут люди в других уездах и губерниях. Он старик хитрый, осмотрительный: сто раз обдумает, сто раз проверит да примерит. И о чем бы ни говорили мужики, все разговоры сводились к "земле", к "аренде", к тому, что "жить не при чем"... Приходили обычно шабры нашего порядка и родственники. Чаще всех вваливался краснобородый Серега Каляганов в рваном полушубке, в облезлой шапке, в растоптанных валенках. Он нехотя крестился и кланялся иконам и сразу же мычал простуженным голосом:
- А я с докукой к тебе, дядя Фома. Где тонко, там и рвется. Без молотила череном хлеба не намолотишь, а нужду не взнуздаешь. Без шабров и куска до рта не донесешь. За пилой пришел к тебе, дядя Фома: хочу прясло ломать да дров нарубить. Топить нечем. - И мрачно шутил: - Может, к весне и избу по венцу разберу да в печке пожгу. А на пасху приходите хоровод круг печки-то водить.
Он крутил красноволосой головой, и глаза у него наливались злостью.
- Эх, такая назола, шабры, такая нужда! И голы, и босы, и есть нечего... А наш-то настоятель, Митрий Стоднев, совсем жилы вымотал... Долг на копейку, а работаешь ему на целковый. День-деньской на него трубишь, а семейство с голоду дохнет. Хотел на барский двор на поденную наняться - не пускает. Отработай свой долг, бает, тогда иди на все четыре стороны. А как отработаешь, когда нужда-то в тенеты гонкт?..
И он нехорошо ругался, но бабушка совестила его:
- А ты постыдился бы, Сергей, дурные-то слова бросать. Гоже ли при девке да при малолетках-то!.. У нас сроду в избе-то черного слова не слыхали... Молиться надо, а ты с собой свору бесов приводишь. Вот бог-то тебя и наказывает!..
Серега угрюмо ухмылялся и злобно рычал:
- Мне, тетка Анна, молиться неколи: меня по бедности бог Митрию Стодневу в батраки загнал. Обо мне бог-то не помнит. Хоть лоб расшиби - не услышит. На мне только один грех - бабу свою колочу, больше мне не на ком горе срывать.
- Не богохульствуй, Сергей, - гневалась бабушка. - Не забывай, что сила твоя - в божьих руках. Гляди, Сергей, как бы казниться не стал всю жизнь...
- Я и так казнюсь, тетка Анна, - бунтовал Серега. - А за что? За какие грехи? За бедность свою? За бездолье?
А почему Митрий, мироед, не казнится? Кто ему довольство да счастье дарит? Бог аль дьявол? Вот над чем думать надо.
Бабушка сокрушенно бормотала:
- Господь терпенье любит... смириться надо...
- Я - терпи, а мироед да барин как сыр в масле катаются да на мне ездят. А мне вот терпенье-то кости ломает...
Дед лежал на печи или возился со сбруей, мудро усмехался и шутил:
- Ты бы, Серега, лучше в город подался да перед купцами силой своей похвастался: вызвал бы всех драчунов да кости им поломал. Страсть это купцы любят. Озолотили бы тебя.
Серега серьезно возражал:
- Там - мошенники: гирями дерутся. Миколай Подгорнов сколь годов по городам шляется: он все эти дела до тонкости знает. К тому идет: весной в город убегу. Здесь мне совсем урез, дядя Фома.
Уходя, он мрачно шутил:
- А может, мне, шабры, не прясло ломать надо, а шайку сбить - таких вот бедолаг, как я, да бар с мироедами громить?
Дед усмехался в бороду, а бабушка в страхе взмахивала руками и стонала:
- Не дай господи! Как бы на злодейство мужик-то не пошел. До чего бедность-то доводит!
Катя крутила веретено и, склонившись над мочкой кудели, смеялась:
- Сколько у мужика силы-то зря пропадает! С ним и трое не сладят. На кулачках за него весь наш порядок держится. Выйдет вперед, рукава засучит и шагает, как Еруслан.
Отец починял валенки и завистливо вспоминал:
- А работник-то был какой! Так все у него и горело в руках... На сенокосе аль на жнитве за ним никто, бывало, не угонится... Омет навивает - по копне на вилы подхватывает. И только смеется да кричит: "Подавай бог, а я не плох!.." А сейчас совсем запутался.
- А все винцо да бражка... - ворчал дед. При господах он знал бы свое место. За бражку-то на конюшне драли.
Отец пытался возражать деду:
- Аль от бражки он самосильство потерял? С прошлого-то неурожая не один мужик по миру пошел, а то на сторону голыми да босыми убегали. А мы-то, батюшка, разве лебеду не ели? Чай, только и спаслись тем, что всю скотину продали да бабьи холсты спустили. Так и не оклемались с тех пор: на барской десятине работа - исполу, а у Митрия из долгов не выходили.
- Говори... Без тебя не знают, - обрывал его дедушка. - Ишь умный какой! Такие, как ты, без отца-то нищими бродят.
Отец угрюмо замолкал и сопел над валенком.
Приходил дядя Ларивон с длинной бородой, заправленной в полушубок. Отец и дедушка казались рядом с ним парнишками. Это был красивый мужик: борода у него спускалась до пояса, густая, в искрах, цветом как свежий хлеб, а длинная борода считалась у нас единственным украшением мужика. Лицо у него продолговатое, нос - прямой, ,как у святого на иконе, глаза темные, горячие, тревожные:
то в них переливалась ласка и женская нежность, то они обжигали бешенством, то в них металась тоска. У нас его не любили и боялись. Иногда он приходил с ведром браги, ставил его на пол перед собою и пил жестяным ковшом.
Расстегнув полушубок, бережно вынимал бороду и разглаживал ее ладонью.
- К тебе, сват Фома, люди ходят ума-разума набираться, - говорил он с усмешкой в глазах. - И меня тоска погнала за советом. Вспомянешь сейчас тятеньку-покойника: он бы и на ум наставил, и пути-дороги указал. А барин Измайлов только глаза таращит да лается: "Всё вы дураки и оболтусы! У старика Фомы учитесь: он - как уж его не ущемишь ни за башку, ни за хвост - выскользнет, а клок урвет".
Дед хотя и хмурился, но был польщен: он чаще фыркал носом, и в белесых глазах его поблескивали искорки.
- Мы все живем на земле, сват Ларивон, - мудрствовал дед, уминая большими пальцами ремни шлеи. - И от нее не оторвешься. А с барином мы век провели. Барину поклониться - не на плаху голову положить. У барина Измайлова четыре десятины целины просил - у самого болота которая...
- Знаю... как не знать... - усмехнулся Ларивон. - Все дивились, как ты барина обдурил.
- Никогда она не пахалась. А Митрий Митрич за версту ее объезжал. Кланяюсь ему с этой докукой. А у него - глаза на лоб. "Зачем, бает, тебе эта гнилая земля, Фома?
Там и бурьян не растет". - "А я, бай, Митрий Митрич, не осилю пахотную-то: несходно мне - исполу да два дня тебе работать. А тут ты мне эту землицу-то из четвертого снова отдаешь без отработки". А он таращится на меня да бороденку дергает: "Дурак, бает, ты, а еще старик. Ни беса там у тебя не будет, только лошаденку надорвешь да с голоду сдохнешь. Гиблое, бает, место, - там и растенье ядовитое.
Бери! Только после ко мне с нуждой не являйся: собак натравлю". Я ему в ноги, а ему лестно. Поднял я эту целинуто, вспахал вдоль и поперек и засеял - Дед поднял голову, показал из бороды редкие зубы, и глаза его хитро заиграли. - Такого урожая сроду мы не видели. Прискакал баринто на дрожках, орет, лается. "Обманщик, бает, мошенник!"
Смеху что было!
Ларивон не смеялся, а тоскливо смотрел в сгорбленную спину отца, который подшивал стельку к валенку. Борода Ларивона лежала на полушубке, как конский хвост, и видно было, что он томится от избытка своей силы, что тесно ему и у себя дома, и здесь, и в деревне. Ему надо было ворочать большую работу, размахнуться бы вовсю, а он возится на своем дворишке, ковыряется на душевой полосе и из второго снопа работает на барский двор.
- Чего мне делать-то, свет Фома? - Он крутил волосатой головой и трудно вздыхал. - По моей бы силе мне лес рубить надо али в бурлаки идти. Пропаду я здесь... Поедем.
Вася, с тобой на Волгу.
Дед сурово хмурился и ворчал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
- Титок, бери-ка проворнее вилы и накладывай навоз в сани... Отвезешь назем на усадьбу, заедешь на гумно - возьмешь колосу из половешки.
Тит не слушал. Он всегда приходил в бешенство от хозяйской степенности отца. Повадка и голос отца, его авторитетная строгость были непереносимы и для него и для Сыгнея. В борьбе с отцом они выступали вместе, хотя дрались между собою из-за того, что Сыгней старался взваливать свою долю работы на Тита.
Ярость Тита была опасной и зловещей: он хватал железные вилы и бросался на отца. Лицо его серело, глаза безумели, и он похож был на обозленную собаку.
- Хвост!.. - взвывал он плаксиво. - Хвост!
Отец как будто не видел и не слышал Тита. Он напевал про себя какую-то духовную стихиру и сгребал навоз поближе к саням.
- Ну-ка, Титок, попроворней... накладывай... Надо успеть все подчистить и убраться по двору... "Иже глубинами мудрости человеколюбие вся строя..."
- Хвост... у тебя и жененка-то порченая... Тебя еще тятенька за волосы таскает.
- Титок! - дружелюбно уговаривал его отец. - Ну-ка, поддевай-ка вилами-то...
Он как будто не замечал рядом с собою Тита с вилами, направленными на него. Заботливо, торопливо подгребал граблями навоз к саням, хлопотливо шагал обратно, уверенно раскачиваясь с боку на бок. Потом внезапно вырывал вилы из рук Тита и хватал его за грудки.
На крик выходил дед. Отец торопливо бормотал:
- Бери скорее вилы, Титок! Я скажу, что мы играли.
И громко кричал:
- Титок! Будя, поиграли... Иди-ка кончать с навозом-то.
- Бездельники! - кричал дед. - Дармоеды!
Тит покорно ковырялся вилами в навозе и всхлипывал, пряча лицо от деда.
Вместе с Сыгнеем они постоянно придумывали мстительные шутки над отцом. То набивали ему в шапку сажи, и она обсыпала ему лицо и шею, то прицепляли на поддевку обрывок рогожки в виде хвоста, и когда он шел по улице, они следили за ним издали и давились от хохота. Бывали и опасные проделки. Однажды, когда ездили с ним на гумно за соломой, они ухитрились свалить на него сучковатую слегу. Для того чтобы солому не разносило ветром, кругом омета ставили слеги - длинные, тяжелые жерди.
И вот когда он сполз с омета, слега упала на него и сшибла с ног. Он сильно ушибся и долго корчился на снегу, кряхтя от боли. А Сыгней и Тит как ни в чем не бывало с невинным видом поднимали слегу и притворно охали и ахали.
Отец с этого дня стал подозрительно следить за ними.
Они тоже охотились за ним, притворяясь кроткими и послушными меньшаками. И все-таки они перехитрили его.
Сыгней вертел Титом, как ему хотелось: он был всегда весел, расторопен, легок нравом, а Тит тяжкодум, нелюдимо скрытен. На всех он смотрел, как на врагов, озирался, прятал глаза и руки и сам прятался в каких-то потаенных углах.
Катя как-то шутливо крикнула ему:
- Ты, Титка, как бы косу у меня не отрезал. А то еще крест стащишь. Подковки-то у меня от котов кто отодрал?
Ах ты, скряга-коряга!
Как-то после сильного снегопада и вьюги дед велел сбросить с плоскуши снег в прореху - во двор, на сани - и вывозить его на улицу: снегу намело так много, что плоскуша погнулась и грозила обрушиться. Мы с Семой с лопатами в руках стояли около саней и опасливо смотрели на клочья соломы и выгнутые слеги. В дыре мутно сияло тусклое небо, и свет туманно и холодно мерцал на снежной кучке. С плоскуши просачивался сердитый голос отца, чтото гнусаво возражал Тит, и Сыгней визгливо смеялся.
- Сыгнейка-то с Титкой не хотят к дыре идти - боятся, как бы не провалиться, - злорадно сказал Сема и крикнул, задирая голову кверху: - Эй вы, хозявы - руки корявы!
Скорее проваливайтесь - сани-то под дыркой; сразу гнедко на улицу вынесет, - лихач.
Кто-то шел осторожно по плоскуше, слеги трещали и упруго гнулись. Снег глыбой шлепнулся в сани и разлетелся белыми брызгами. Потом начали падать комья, и снежная пыль посыпалась, как мука. Когда снег на санях нагромоздился горой, Сема крикнул:
- Довольно! Поехали... Н-но!
В это время из дыры вверх ногами полетел отец. Он ударился головой в снег, и его отбросило в сторону. Испуганный и бледный, с ободранным лицом, он вскочил на ноги и, прихрамывая, погрозил кулаком вверх:
- Ах вы, прохвосты!.. Я вам припомню...
С края дыры свешивалась голова Сыгнея. Он морщился от пискливого хохота.
- Чай, я, братка, не нарочно... Ты не убился? Нога, окаянная, подвернулась. А тут еще Титок толкнул меня сзади...
Когда отец проходил по улице быстрой, твердой походкой, переваливаясь с боку на бок, из окон или с завалин смотрели на него мужики и бабы и говорили:
- А вы поглядите, как Васянька идет. Ногами-то... словно строчку стегает.
- Ну да, чай, мужики-то у них умники. А Васянька-то словами обделяет, как двугривенными.
В глаза его звали уважительно - Василий Фомич.
- Ребята-то у вас какие, Василий Фомич, - не баловники... не бражники... подбористые.
Отец самодовольно, с тщеславной небрежностью усмехался и умственно смотрел в землю.
- А кто в нашем роду дураком был? Кто уродом родился?
Но себя он считал умнее и красивее всех и рисовался перед людьми.
- Уж больно ты, Василий Фомич, форсу задаешь... Мы вот все думаем: не без барского тут промысла... Тетка Анна-то ведь при дворе жила... Не ущипнул ли ее невзначай княжой домовой?
Отец не только не обижался на эти намеки, но таинственно ухмылялся.
- Нашу семью ц при дворе из всех отличали.
- А дядя-то Фома, говорят, скоморохом был.
- Да ведь при барах все скоморохами были, да не все короткие кнуты плели.
Эта загадочная фраза ставила всех в тупик. И мужики трудно почесывались.
Но когда дедушка обращался с ним, как с недоумком, и порывался его бить, он оскорблялся злопамятно и мрачно, уходил, как бирюк в берлогу, и был страшен в молчании своем и замкнутости.
V
Каждый день заходили к нам шабры - заходили как будто по нужде: то призанять ведро пшена или мучицы до помола, то взять гнедка, чтобы отвезти рожь на мельницу.
Они садились на лавку поодаль и калякали о своих невзгодах и деревенских делах. Мужики считали деда умным и знающим стариком: он не только прожил трудную жизнь, но и на стороне в разных местах бывал извозничал и наблюдал, как живут люди в других уездах и губерниях. Он старик хитрый, осмотрительный: сто раз обдумает, сто раз проверит да примерит. И о чем бы ни говорили мужики, все разговоры сводились к "земле", к "аренде", к тому, что "жить не при чем"... Приходили обычно шабры нашего порядка и родственники. Чаще всех вваливался краснобородый Серега Каляганов в рваном полушубке, в облезлой шапке, в растоптанных валенках. Он нехотя крестился и кланялся иконам и сразу же мычал простуженным голосом:
- А я с докукой к тебе, дядя Фома. Где тонко, там и рвется. Без молотила череном хлеба не намолотишь, а нужду не взнуздаешь. Без шабров и куска до рта не донесешь. За пилой пришел к тебе, дядя Фома: хочу прясло ломать да дров нарубить. Топить нечем. - И мрачно шутил: - Может, к весне и избу по венцу разберу да в печке пожгу. А на пасху приходите хоровод круг печки-то водить.
Он крутил красноволосой головой, и глаза у него наливались злостью.
- Эх, такая назола, шабры, такая нужда! И голы, и босы, и есть нечего... А наш-то настоятель, Митрий Стоднев, совсем жилы вымотал... Долг на копейку, а работаешь ему на целковый. День-деньской на него трубишь, а семейство с голоду дохнет. Хотел на барский двор на поденную наняться - не пускает. Отработай свой долг, бает, тогда иди на все четыре стороны. А как отработаешь, когда нужда-то в тенеты гонкт?..
И он нехорошо ругался, но бабушка совестила его:
- А ты постыдился бы, Сергей, дурные-то слова бросать. Гоже ли при девке да при малолетках-то!.. У нас сроду в избе-то черного слова не слыхали... Молиться надо, а ты с собой свору бесов приводишь. Вот бог-то тебя и наказывает!..
Серега угрюмо ухмылялся и злобно рычал:
- Мне, тетка Анна, молиться неколи: меня по бедности бог Митрию Стодневу в батраки загнал. Обо мне бог-то не помнит. Хоть лоб расшиби - не услышит. На мне только один грех - бабу свою колочу, больше мне не на ком горе срывать.
- Не богохульствуй, Сергей, - гневалась бабушка. - Не забывай, что сила твоя - в божьих руках. Гляди, Сергей, как бы казниться не стал всю жизнь...
- Я и так казнюсь, тетка Анна, - бунтовал Серега. - А за что? За какие грехи? За бедность свою? За бездолье?
А почему Митрий, мироед, не казнится? Кто ему довольство да счастье дарит? Бог аль дьявол? Вот над чем думать надо.
Бабушка сокрушенно бормотала:
- Господь терпенье любит... смириться надо...
- Я - терпи, а мироед да барин как сыр в масле катаются да на мне ездят. А мне вот терпенье-то кости ломает...
Дед лежал на печи или возился со сбруей, мудро усмехался и шутил:
- Ты бы, Серега, лучше в город подался да перед купцами силой своей похвастался: вызвал бы всех драчунов да кости им поломал. Страсть это купцы любят. Озолотили бы тебя.
Серега серьезно возражал:
- Там - мошенники: гирями дерутся. Миколай Подгорнов сколь годов по городам шляется: он все эти дела до тонкости знает. К тому идет: весной в город убегу. Здесь мне совсем урез, дядя Фома.
Уходя, он мрачно шутил:
- А может, мне, шабры, не прясло ломать надо, а шайку сбить - таких вот бедолаг, как я, да бар с мироедами громить?
Дед усмехался в бороду, а бабушка в страхе взмахивала руками и стонала:
- Не дай господи! Как бы на злодейство мужик-то не пошел. До чего бедность-то доводит!
Катя крутила веретено и, склонившись над мочкой кудели, смеялась:
- Сколько у мужика силы-то зря пропадает! С ним и трое не сладят. На кулачках за него весь наш порядок держится. Выйдет вперед, рукава засучит и шагает, как Еруслан.
Отец починял валенки и завистливо вспоминал:
- А работник-то был какой! Так все у него и горело в руках... На сенокосе аль на жнитве за ним никто, бывало, не угонится... Омет навивает - по копне на вилы подхватывает. И только смеется да кричит: "Подавай бог, а я не плох!.." А сейчас совсем запутался.
- А все винцо да бражка... - ворчал дед. При господах он знал бы свое место. За бражку-то на конюшне драли.
Отец пытался возражать деду:
- Аль от бражки он самосильство потерял? С прошлого-то неурожая не один мужик по миру пошел, а то на сторону голыми да босыми убегали. А мы-то, батюшка, разве лебеду не ели? Чай, только и спаслись тем, что всю скотину продали да бабьи холсты спустили. Так и не оклемались с тех пор: на барской десятине работа - исполу, а у Митрия из долгов не выходили.
- Говори... Без тебя не знают, - обрывал его дедушка. - Ишь умный какой! Такие, как ты, без отца-то нищими бродят.
Отец угрюмо замолкал и сопел над валенком.
Приходил дядя Ларивон с длинной бородой, заправленной в полушубок. Отец и дедушка казались рядом с ним парнишками. Это был красивый мужик: борода у него спускалась до пояса, густая, в искрах, цветом как свежий хлеб, а длинная борода считалась у нас единственным украшением мужика. Лицо у него продолговатое, нос - прямой, ,как у святого на иконе, глаза темные, горячие, тревожные:
то в них переливалась ласка и женская нежность, то они обжигали бешенством, то в них металась тоска. У нас его не любили и боялись. Иногда он приходил с ведром браги, ставил его на пол перед собою и пил жестяным ковшом.
Расстегнув полушубок, бережно вынимал бороду и разглаживал ее ладонью.
- К тебе, сват Фома, люди ходят ума-разума набираться, - говорил он с усмешкой в глазах. - И меня тоска погнала за советом. Вспомянешь сейчас тятеньку-покойника: он бы и на ум наставил, и пути-дороги указал. А барин Измайлов только глаза таращит да лается: "Всё вы дураки и оболтусы! У старика Фомы учитесь: он - как уж его не ущемишь ни за башку, ни за хвост - выскользнет, а клок урвет".
Дед хотя и хмурился, но был польщен: он чаще фыркал носом, и в белесых глазах его поблескивали искорки.
- Мы все живем на земле, сват Ларивон, - мудрствовал дед, уминая большими пальцами ремни шлеи. - И от нее не оторвешься. А с барином мы век провели. Барину поклониться - не на плаху голову положить. У барина Измайлова четыре десятины целины просил - у самого болота которая...
- Знаю... как не знать... - усмехнулся Ларивон. - Все дивились, как ты барина обдурил.
- Никогда она не пахалась. А Митрий Митрич за версту ее объезжал. Кланяюсь ему с этой докукой. А у него - глаза на лоб. "Зачем, бает, тебе эта гнилая земля, Фома?
Там и бурьян не растет". - "А я, бай, Митрий Митрич, не осилю пахотную-то: несходно мне - исполу да два дня тебе работать. А тут ты мне эту землицу-то из четвертого снова отдаешь без отработки". А он таращится на меня да бороденку дергает: "Дурак, бает, ты, а еще старик. Ни беса там у тебя не будет, только лошаденку надорвешь да с голоду сдохнешь. Гиблое, бает, место, - там и растенье ядовитое.
Бери! Только после ко мне с нуждой не являйся: собак натравлю". Я ему в ноги, а ему лестно. Поднял я эту целинуто, вспахал вдоль и поперек и засеял - Дед поднял голову, показал из бороды редкие зубы, и глаза его хитро заиграли. - Такого урожая сроду мы не видели. Прискакал баринто на дрожках, орет, лается. "Обманщик, бает, мошенник!"
Смеху что было!
Ларивон не смеялся, а тоскливо смотрел в сгорбленную спину отца, который подшивал стельку к валенку. Борода Ларивона лежала на полушубке, как конский хвост, и видно было, что он томится от избытка своей силы, что тесно ему и у себя дома, и здесь, и в деревне. Ему надо было ворочать большую работу, размахнуться бы вовсю, а он возится на своем дворишке, ковыряется на душевой полосе и из второго снопа работает на барский двор.
- Чего мне делать-то, свет Фома? - Он крутил волосатой головой и трудно вздыхал. - По моей бы силе мне лес рубить надо али в бурлаки идти. Пропаду я здесь... Поедем.
Вася, с тобой на Волгу.
Дед сурово хмурился и ворчал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61