https://wodolei.ru/catalog/vanny/small/
- Маша, встань и иди с братом, - строгим басом приказала она. Скандала здесь не устраивай. Семья Максима Сусина - хорошая, крепкая. Чего еще тебе нужно? Я тебе свое старое платье подарю в приданое. Димитрий, Володя!
Идите сюда!
Маша вскочила, раскосмаченная, разъяренная, страшная.
Горячие от ненависти глаза испугали всех, даже Ларпвон отшагнул назад. Высокая, сильная, опасная, она отмахивалась, словно отшвыривала каждого от себя. Повернувшись к крыльцу, она пронзительно закричала:
- Будьте вы прокляты!.. Я спину гнула на вас, ночей не спала, ублажала... Просила, молила... Бросили вы меня аолкам... Благородные, а звери... Не лучше мужиков... Хорошо, я сама за себя постою. Не подходи, Ларька! Я сама пойду.
И она с высоко поднятой головой, простоволосая, в одной легкой курточке, пошла к воротам. Ларивон уже отошел, обмяк и смущенно бормотал:
- Машенька! Сестрица! Господь не оставит... Озолочу тебя...
- Сказал нищий богачу: я тебя озолочу, - огрызнулась Маша, не оборачиваясь.
За ней шагали Ларивон и Максим, поодаль друг от друга.
Измайлов хлестал нагайкой снег и свирепо бормотал:
- Прохвосты!.. Зверье!..
Володька, недовольный, капризно негодовал:
- Напрасно отпустили, папа. Нужно было отпороть их и выгнать вон. Какое они имеют право врываться сюда? Теперь Маше капут. Это мамаша все дело испортила. С какой стати она вмешалась в эту историю?
Измайлов окрысился на него:
- Молчать! С кем разговариваешь? Ты не понимаешь ничего, щенок! От мужиков всего можно ожидать. А этот Максим - негодяй из негодяев.
Маша вдруг остановилась и протянула ко мне руки.
Лицо ее было жесткое и острое.
- Один у меня защитник - Феденька. Иди со мной, милый. А то они, эти благородные, собаками тебя затравят.
Я подбежал к Маше и пошел с ней за руку.
XVI
Володимирыч с Егорушкой остались навсегда в моей памяти. Они были той моральной силой, которая поддерживала меня в тяжелые дни. Володимирыч был малограмотен, Егорушка тоже читал по складам, но старый швец мудрость свою и знание людей заработал несладкой жизнью солдата и многолетней борьбой за кусок хлеба. У него не было своего хозяйства, жил он у брата холостяком и промышлял своим ремеслом на чужой стороне: большую долю заработанных денег он приносил весною брату, а летом помогал ему по хозяйству. Отец и дедушка смеялись над ним, что он батрачит у брата, называли его дураком, а брата костили жуликом и выжигой. Но Володимирыч никогда не говорил плохого слова о брате, о его семье и вообще ни о ком не отзывался худо. Даже Митрия Степаныча не ругал грубо, как другие. Он только усмехался, умненько и скупо замечал:
- На то и щука в море, чтоб карась не дремал. На всякую муху есть свой паук. Нет мужика без мироеда-кулака.
Митрий Степаныч к вам и с крестом, и с пестом, и с божьим словом, а домой - с уловом. Это - присказка, а дело упирается в скудное житьишко с безземельем, с голодом, с податями да с розгами. С одной стороны - помещик с подлесчиком, сенаторы да губернаторы, а с другого бока - сосед ы-мироеды, старшина с урядником. Недаром поется:
Как в село Голочисто
Скачет становой пристав...
Ой, горюшко, горе!..
Говорил Володимирыч как будто готовыми словами - пословицами и прибаутками, но в них звучала свежесть и острота. Эти слова били, как палкой, по головам и деда, и отца, и шабров, которые приходили к нам каждый день Многие из мужиков кряхтели от цепкой руки Стоднева.
Каждый был в долгу и у барина и у Стоднева, за каждым были недоимки, и все ожидали налета полиции, которая уводила последнюю скотину со двора и загребала всякое барахло. Вспоминая те годы, я до сих пор слышу стук палки о наличники окон и крик десятского:
- Хозявы! На сход идите!.. О податях, о недоимках!., Все шалели, дед ворчал, а отец ухмылялся: речи Володимирыча были ему по душе. Он только и думал, как бы уехать из деревни, и долбил мужикам и старикам, что в деревне сейчас жить не при чем, что дальше кабалы не уйдешь, что последнюю скотину со двора сведут, а от розги царь никого еще не освободил.
Когда Володимирыч ушел от нас к Паруше шить шубы, в избе стало грустно, скучно и как будто потемнело. Но отец повеселел и в отсутствие деда держал себя строгим хо. зяином, поучал всех и умничал. Когда вспоминали Володимирыча, зло усмехался и отрубал:
- Старый дурак! До седых волос дожил и скоморохом остался. Суется бродяга в чужую корчагу!
Злопамятный и мстительный, он не мог забыть насмешек Володимирыча над его богословскими рассуждениями, а особенно то, что Володимирыч молча, спокойно, без драки укротил его. Володимирыч подавлял его своим умом, уверенным спокойствием и добродушием, а на язвительные щипки отвечал или умным, укоряющим взглядом, или глухим равнодушием. Я не раз слышал на дворе, как отец издевался над Володимирычем и под смех Сыгнея и Тита передразнивал его жесты, прихрамывание, акающий выговор. Он не стеснялся охаивать его, выдумывать небылицы о нем. Боязливо озираясь, он подговаривал Сыгнея и Тита собрать ребят, подзудить Фильку Сусина и дать выволочку Володимирычу ночью. Но Сыгней, хитрый парень, только ухмыльнулся, подмигнул Титу и сказал с ужимками льстеца:
- Мы не прочь поиграть, кому только спину подставлять? А в грязь лицом тебе ударить негоже: ведь Василию Фомичу на все село почет. Про тебя все бают, что ты уж ловок больно, а на ногах стоишь, словно подкованный. Порази его при всем народе. Давай-ка тебя с ним на "поодиначки" спарим. И душу отведешь, и себя покажешь. Эх, и потеха будет!
Отец самодовольно посмеивался и многозначительно помалкивал. Он любил похвастаться, порисоваться, хотя и не отличался никакими дарами. Он умничал и форсил в своей суконной бекешке и принимал за чистую монету насмешки лукавых шабров. Не понимал он и коварства Сыгнея, которому хотелось сыграть злую шутку над ним. А Сыгней и Тит не любили отца за его постоянное самохвальство, за его потуги показать свою власть над ними, за зуботычины, за подражание деду в суровости и самодурстве. Сыгней гнул свою линию: во всех стычках с отцом всегда оставался в стороне и подставлял под его удары Тита. Жил он весело, беззаботно, подлизывался к деду и отцу, в семье держал себя поодаль, часто пропадал из дому, всегда отшучивался, отсмеивался. И эта его легкость и отчужденность всем нравилась. К нему ни в чем нельзя было придраться, и даже дед относился к нему мягче и снисходительнее, чем к другим. Сыгнею завидовали и Тит и отец, ругались с ним, называли лодырем, забулдыгой, а он смеялся им в лицо и нарочно надевал сапоги со скрипом и с тонким набором. Отца он обезоруживал лукавством, притворной покорностью и нахальной лестью.
Мне было жаль и Володимирыча и Егорушку, и я возненавидел и отца, и Сыгнея, и Тита. За обедом я сидел молчаливо и хмуро, и есть мне не хотелось. Бабушка и мать забеспокоились, обе прикладывали ладони к моему лбу.
- Что это ты? Не заболел ли? Не ешь и не пьешь. Не побили ли тебя?
А я заплакал от их участия и ласковых слов. Но дед, как обычно, взглянул на меня серыми ледяными глазами из-под седых бровей.
- Ну-ка, где у меня кнут-то? В девять-то годов я у барина стадо пас, воду возил... Я вот пошлю его с навозом на поле...
И больно щелкнул меня ложкой по лбу.
А отец вытащил меня за волосы из-за стола.
- Пошел вон, свиненок! Виски выдеру...
Но бабушка рыхло встала из-за стола и с быстротой, несвойственной ее тяжелому телу, вырвала меня из рук отца.
Мать пришибленно молчала. А Катя с возмущением крикнула:
- Чего вам парнишка-то сделал? Сидел, никому не мешал. Братка-то ведь, кроме как виски драть, никогда робенка-то не приветит.
- Молчи, дура! - вскипел дедушка и стукнул кулаком по столу. - Учили мало...
В этот же день я пошел к Паруше. В избе у ней было просторно и светло. Эта огромная старуха с мужским голосом и седыми усами встретила меня раскатистым басом:
- Вот он, дорогой мой гостенёчек! Вспомнил обо мне.
Иди-ка, иди-ка, милок! А я как раз пряженцы испекла. Садись, с молочком поешь.
Молодая и стройная для своих лет, властная, с высоко поднятой головой, повязанной черным платком в виде кокошника, она встречала мгмя приветливо, радостно и каждый раз вынимала из-за пазухи то лепешку, то пряженец, то крендель. А маму прижимала к бугристой груди и гладила по голове. Я любил эту старуху больше, чем бабушку, и терся о ее толстые и мягкие колени, как котенок.
Редко кого из детей в наших семьях баловали лаской, и эту ласку я принимал от Паруши как дорогой подарок. Эта милая и строгая старуха осталась в моей памяти как женщина большой души.
Семья у нее была работящая, веселая. Сыновья - Терентий и Алексей ходили чисто, во всем фабричном, как зажиточные. На самом деле жили они не богаче нас. Но Паруша, всегда опрятная, чистоплотная, и дома одевалась приглядно, а в избе грязи не допускала. Ни телят, ни ягнят зимой в избе не держала, а помещала их в предбаннике, баня же у нее была белая, не курная. Сыновья женились по любви, и Паруша приняла невесток ласково, с ободряющей шуткой.
Терентий и Алексей были погодки и выбрали невест одновременно. Это было целое событие в деревне: ни у кого в памяти не было, чтобы сразу обоих сыновей женить да еще без всяких кладок, словно невест на улице подобрали.
Обе девки были дочери бобылок и работали на барщине поденно. Одна Лёсынка - была маленькая, прыткая, разудалая, с задорным курносым личиком, певунья на все село и работница расторопная. Другая - Малаша - смирная, молчаливая, послушная, похожая на скитницу. Лёсынку выбрал Алексей, а Малашу - Терентий. Однажды вечером, после ужина, они оба поклонились матери в ноги и наперебой попросили у нее благословения на брак.
Паруша положила руки на их густые волосы и по обряду строго сказала:
- Бог благословит. Девок знаю. По сердцу и уму выбрали. Хоть любовь-то своевольная, стариков не признает, а журю вас: надо бы раньше сказать мне. Не осудила бы, не препятствовала, а бабий совет дала. Самой пережито-переплакано: на немилой жениться - сердцем озлобиться, за немилого идти - горя не снести. Встаньте, женихи! Уж на старости поплачу от радости. Не обидела меня богородица.
Ребята встали, и она поцеловалась с каждым троекратно, заливаясь слезами. А Терентий и Алексей, оба - кровь с молоком, похожие друг на друга, сильные, плечистые, тоже плакали.
С невестками Паруша жила ладно, хотя они и боялись ее в первые дни и статились, - покорно опускали глаза, говорили тихо и кротко, - но, когда свекровь озорно кричала на них с притворной сварливостью и грозно сдвигала мужичьи брови, они видели веселый смех в ее умных глазах, фыркали и переглядывались, а потом бросались к ней на шею.
- Матушка, милая, дай тебе господи доброго здоровья!.. Ты лучше родной матери. На руках носить тебя будем... Чего хошь делай с нами - всю душеньку отдадим, с песней, с радостью.
Паруша отбивалась от них, топала ногой и басила громоподобно:
- Ну, вы, охальницы... своевольницы! Согну в бараний рог! Высушу, вытравлю вашу красу. Я - свекровь, я - дому голова.
И, обнимая их, смеялась и дышала утомленно.
- Ух, устала я с вами, как после пляски! - И нежно ворковала: Расхорошие вы мои, молоденькие мои!.. Ведь и я когда-то была молодая да пригожая. Дай нам, владычица, мир да любовь! - И опять кричала с притворной строгостью: - Внучат скорей родите! Мне чтобы вовремя ребятишки-то были! А то ухватом колотить буду, а мужьев - поленом.
Когда рассказывали об этом Катя и бабушка за прядевом, в бабьи часы, мать грустно улыбалась и думала о чемто, вздыхая, а Катя озорничала:
- А мамка вот и голос и красу свою тятеньке под ноги бросила. Тятенька-то ей и под мышки мал, она его одним щелчком к порогу швырнула бы. А всю жизнь под окриком да под угрозой жила - и пикнуть не смела.
- Ка-атька! Бесстыдница!.. Аль об отце-то так тоже баять?
- Я не об отце баю, - открикивалась Катя. - Мне тебя жалко. А баушку Парушу я бы тоже на руках носила.
Мать с задумчивой улыбкой говорила, будто сама с собой:
- Паруша-то такая одна, а девок много. У всех нас одна судьба. А вот такая бывает тоска - умереть хочется...
а то обернулась бы птицей и улетела на край света...
Катя, посмеиваясь, заканчивала словами запевки:
Не обута, не одета, Только миленьким согрета .
И я видел, что мать и Катя завидуют невесткам Паруши.
И вот когда я у Паруши сидел и ел горячие пряженцы с молоком, она ворковала:
- Ешь, золотой колосочек, кудрявая головка. А потом споешь мне стихиру, грамотей дорогой. Голосочек-то у тебя как колокольчик.
И успевала приласкать и маленьких внучат, которые подбегали к ней постоянно. Обращаясь к швецам, говорила с насмешливым осуждением:
- Семья-то у них какая-то несуразная... Дедушка-то Фома как-то в стороны расползается. Никогда ни в чем не было у него удачи. Сыновья какие-то петушишки: форсуны и безалаберные, как тараканы. Попала им хорошая бабенка Настя - испортили бессчастную... и парнишку-то изуродуют...
Володимирыч посматривал на меня добрыми глазами и посмеивался:
- Да, семейка несмышленая. На словах густо, а в голове пусто. Настеньку-то больно жалко - золотое сердечко.
Забили.
Егорушка весело говорил со мною глазами и подмигивал мне, как мой ровесник.
- Ну, чего пришел-то? - участливо спросил он. - Аль скучно без нас?
- Скучно.
- А ты почаще приходи сюда. Бабушка-то Паруша, вишь, как тебя привечает.
Я подошел к нему и прошептал ему на ухо:
- Пойдем со мной: я чего-то тебе скажу.
Он быстро вышел из-за стола и сделал какой-то знак Володимирычу.
- Мы, бабушка Паруша, по секрету с ним поговорим.
Я подбежал к Паруше и стыдливо потянулся к ее лицу.
Она наклонилась ко мне, и я крепко поцеловал ее. Это было не в нравах наших парнишек и вышло неожиданно для меня самого, и я совсем растерялся. Но в глазах Паруши я заметил слезы.
- Милый-то ты какой! Сердце-то у тебя какое счастливое. Дай тебе господи жизню радошную...
Мы вышли с Егорушкой на крыльцо, и я рассказал ему, о чем говорили отец с Сыгнеем и Титом. Он засмеялся.
- Ничего. Ты не унывай. Я никому не скажу. Володимирыч-то знает, что его бить отец твой собирается.
А я ведь полюбил тебя, и Володимирыч тоже, и ты нас любишь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61