навесные шкафы для ванной комнаты без зеркала
Мы встретились с ним взглядом, и в его черных глазах блеснули слезы.
- За что его обижают?.. - прошептал он. - Да лучше его для меня и человека нет... Тяжко жить хорошему человеку...
- Хороший был парень Фейзулла, - рассказывал Володимирыч, щелкая наперстком, - силач, а сердцем мягкий.
Веселый был солдат. Бывало, в стужу около костра, в шинелишках, худо приходилось: мерзли, душа застывала, люди слабели, некие обмирали. А он плясать начнет, а то растормошит ребят и бороться примется. Ну, народ и оживет маленько. А то о своих башкирах начнет рассказывать и в гости зовет: вот, говорит, побьем турок, приезжайте гурьбой - баранов варить будем, гулять будем... Ну и растревожит всех. Магометанин, а лучше другого христианина.
- Татары да разные башкиры конину жрут, - враждебно перебил его отец, сгорбившись над валенком. - Они поганы, басурманы.
- И вот пробирались мы по деревням, а деревеньки в горах, только одни крыши видны. А крыши - из каменных плит. Дворишки с вашу избу. Везде пусто, люди словно вымерли. И верно, пробираешься ночком в домишко - ни живой души, а в нос смрад бьет. Вглядишься - мертвецы лежат: старики, бабы, детишки... Так в каждой деревушке мертвецы нас и встречали. У кого горло перерезано, а у кого и руки и ноги отрублены. У детишек головки, как горшочки, разбиты. На заборах торчат отрубленные головы. И такая на нас тоска нашла, что ноги подламывались, сердце холодело. Уж какой был Фейзулла силач да выносливый, а упал на коленки, качается и плачет: "Аи, какой шайтан турок! Детишки резал, баб резал... Аи, шайтан, аи, шайтан!" И вот ночью, в ненастье, подходим к большому селу. Тьма - глаз выколи. Навстречу бегут люди. Мы в кустах притаились. Вглядываемся - не турки, а болгары бегут. Плач, стоны... А в селе - как свиней режут: жуть берет. И рев, свист, собачья свалка. Фейзулла стонет: "Аи, шайтан! Турки народ режут... Аида, друг, спасать..."
И - зверем вперед, насилу поспеваю за ним. Говорю ему:
"Фейзулла, оружия у нас нет: одни штыки на поясе. Ничего не сделаешь, укокошат нас. А у них ятаганы да берданки".
Ничего не слышит, бежит да стонет: "Аи, ш-шайтан, аи, ш-шайтан!.." - и совсем забыл, что мы лазутчики.
Володимирыч замолчал и щелкнул зубами, перегрызая нитку. Сыгней забыл о работе и даже повернулся к столу, не сводя оживленных глаз с Володимирыча. Тит елозил пальцами в чеботарской мелочи и украдкой прятал что-то в карман. Только отец и дед были заняты своей работой и как будто совсем не слушали Володимирыча. Мать сидела бледная, с ужасом в широко открытых глазах, а Катя с лихорадочной быстротой крутила пузатое веретено и по-прежнему казалась тупо-равнодушной ко всему.
Я не утерпел и крикнул:
- Ну, а дальше-то что, Володимирыч?
Но отец цыкнул на меня:
- Убирайся отсюда. Спать пора. Нечего тебе побасенки слушать!
- Не любо - не слушай, а врать не мешай... - дурашливо съязвил Тит и нарочно громко застучал молотком.
Егорушка вздрогнул и с тревогой поглядел на согнутую спину отца. Потом повернулся к Володимирычу и глухо сказал:
- Не надо, папаша.. Давай нынче кончим работу, а завтра - в другую избу..
Дед равнодушно говорил, не поднимая седой головы от сбруи:
- Турки - тоже поганые: они Мухамеду поклоняются и человечью кровь пьют. Неверные убивают за грехи. Значит, болгары-то прогневали господа... Тоже и нас за грехи татары заполонили... Когда вера до Никона укрепилась, мы и татар прогнали... А после Никона-то опять турки да французы...
Володимирыч внимательно выслушал его и с насмешливым сожалением в глазах покачал головой. Он ничего ему не ответил, но мягко утешил Егорушку:
- Нет, Егорушка, нам еще в этом доме денька два придется потрудиться. Не торопись: на нашу жизнь мытарств хватит. Живая душа правдой питается, а правда - как золото: ее трудно добывать. Жив человек - жива и правда.
Она - не на небе, как звезда, а на земле, в человеке. А человек правдой велик.
- Ты у Митрия Стоднева да у старосты Пантелея спроси, кто велик: ты или они... - съязвил отец. - У каждого своя правда. Велик человек не горбом да добро-;, а умом да рублем.
Дед неожиданно для всех прикрикнул на отца:
- Поговори у меня! Ишь язык развязал... молокосос!
Ты подмегки Володимирыча не стоишь и перед ним дурак.
Хоть он ерегик и табашник, а человек справедливый. За него в каждом селе бога молят.
А Володимирыч, как человек, уверенный в силе своего слова, ровным голосом продолжал рассказывать:
- Ну, так вот, люди мои милые... Эту повесть не вредно и детишкам послушать, чтобы помнили... чтобы пример держали про хороших людей... чтобы не боялись страхов ради правды... Знали бы, что подвиги на войне и в нашей жизни - великое дело...
Он вздохнул и опять поднял голову, лицо его совсем помолодело и засветилось, а в глазах заискрились слезы.
- Давно это было, а сейчас еще сердце голубем бьется.
С той ночи я другим человеком стал. Вот Егорушка, мой истинный сын, до гроба будет в душе моей гореть...
- Не надо, папаша... - с гневной мольбой в глазах сказал Егорушка и отодвинулся от меня в волнении.
- Нет, Егорушка, надо! Плохо знают люди, чем человгк хорош. Много среди нас зверей, они каждый день, как турки, устраивают резню душ наших. На устах - "помилуй мя, боже", а в делах - вилами в бок Ну, а конец моей были такой. Прибежали в местечко, видном - факелы везде пляшут. Народ табуном несется по улице, крик, вой, плач, дети визжат... А на толпу эту со всех сторон турки в фесках, в широченных штанах, как в юбках, нагрянули и ятаганами - шашками кривыми - рубят, а морды оскаленные. Рубят направо, налево, и люди совсем обезумели. А на улице уже целая свалка убитых и раненых - стоны, плач... А Фейзулла как заорет: "За мной, друг, в атаку! Отнимай ятаганы и пистолеты, руби и стреляй! Не давай народ туркам резать!.." Да со штычишком-то своим и бросился в эту суматоху. Я - за ним: сразу меня как-то подхватило, и страх пропал. И не думалось, что мы двое-то против целой оравы турок - как две собаки на свору волков. Вижу, Фейзулла сшиб с ног одного здоровилу, вырвал у него, саблю и рассек его. Налетел на другого - и давай, и давай крошить. Залетел я на одного турка, который женщину с младенцем на моих глазах зарубил и уже на другую замахнулся, всадил ему в спину штык, вырвал ятаган и начал крошить их того по башке, того по плечу, а сам "ура" реву. Опамятовались турки, завизжали - и многие наутек. "Рус, рус!" - кричат.
И в эту минуту вижу: тащит турок с кинжалом во рту ребятенка за ноги. Крутит его округ себя и прыгает через трупы к каменной стенке. Вижу, хочет размахнуться и ударить мальчонку головенкой об эту стенку. Я - к этому турку, а на меня другой турок - верзила такой - с саблей. Вижу одни зубы и глаза - как у волка горят. Тут бы мне и капут, да откуда ни возьмись Фейзулла. Махнул шашкой, - и гурка пополам. А мой-то турок уже от стенки в двух-трех шагах. Рубанул я его по феске, он и грохнулся. Подхватил я мальчонку на руки, а он пищит: "Майка, майка!.." Мать, значит, зовет. Маленький еще такой, как Федяшка.
- Майку мою тогда зарубили... - вдруг сдавленно, с надломом в голосе прервал его Егорушка. - А меня турок за ноги схватил... а потом ничего уж не помню...
Мне почудилось, что мать болезненно вскрикнула... Она вцепилась в гребень и уткнулась лицом в мочку кудели.
Катя молчала и не двигалась. Веретено лежало у нее под ногами. Бабушка плаксиво стонала на печи. У меня больно билось сердце и обрывалось дыхание.
- Бегу я с мальчонкой в руках и зову Фейзуллу. А он то за одним турком припустит, то за другим. Уж не знаю, почудилось ли им, что нас много, все кричали: "Рус, рус!" - и стали разбегаться. Кричу, зову Фейзуллу, а он и не слышит. Но увидел, что с кинжалом летит сбоку турок.
бросился со всех ног к нему и сразил его одним махом: "Беги, друг, кричит, спасай парнишку, а я тут рубить их буду..." Отбежал я это за уголок, вижу - яма какая-то и куча камней. Посадил мальчонку в эту яму и приказываю ему:
"Сиди и молчи, я приду сейчас". А сам побежал на выручку Фейзуллы. Смотрю - Фейзуллы и нет. На улице - пусто.
Люди разбежались, турки все пропали, как дым. И слышу - середь стонов и хрипов Фейзулла зовет: "Друг, сюда иди! Зарезал меня ш-шайтан..." Лежит мой Фейзулла, а изо рта кровь пеной клокочет. "Шабаш, друг!.. Все кончал... Народ убежал - ладно... Парнишку спасал - добро... Живой ты рад я... Тур ков мы разбил - такой русский солдат храбрый... ладно делал... Прощай, друг!.." И умер Фейзулла. Оттащил я его к яме. Парнишка скорчился там, ни живой ни мертвый... Вынул я его, посадил на землю, а Фейзуллу в яме похоронил под камнями. Так наша битва и кончилась. А я с парнишкой назад подался горами и лесами. Вот вам и неверный, вот и Мухамед!.. А для меня он - святой человек, в сто раз лучше иного христианина. Для спасения людей и меня и этого вот паренька - жизни не пожалел...
Мать вся тряслась, уткнувши лицо в мочку кудели, а бабушка плакала и стонала на печи. Дед не рассердился ни на мать, ни на бабушку. Должно быть, и на него рассказ Володимирыча подействовал своей трогательной силой. Он только поучительно произнес:
- Жертва вечерняя... Мир живет одним праведником.
Блаженны праведницы, ибо они наследят землю.
И вдруг хозяйственно распорядился:
- Ну, нечего тут... тары да растабары... Ужинать надо.
Бабы, собирайте на стол!
X
Как старший в семье, отец подражал деду в обращении с братьями, с мамой, со мною. Он делал вид, что не замечает матери, как и меня, но кричал на нее, как на скотину:
- Настасья, принеси квасу! Проворней! Кому говорят?
А она хлопотала в чулане с бабушкой, или валила охапками солому на пол для топки на завтрашний день, или, прозябшая, подурневшая от мороза, приносила не одну пару ведер из колодца.
- Сейчас, Фомич... Матушка велит муки принести...
Он свирепо орал:
- Кому говорят!..
И когда она кротко и безгласно ставила кувшин на стол и рядом с ним жестяной ковш, он угрюмо командовал:
- Аль не знаешь, что налить надо?
Она дрожащими руками наливала в ковш квасу и от страха выплескивала его на стол.
А иногда, в часы обид и озлобления против деда или братьев, отец бил ее походя.
И ночью не раз слышал я, как он шептал ей виновато:
- Разве это я бью? Обида бьет. Моготы нет... Убежал бы на край света... Я - как батрак у отца-то! Хуже работника: слова не скажи. Скоро к барину в кабалу пошлет. Володимирыч-то правду говорит...
Мать всхлипывала и молчала.
- Разделиться бы, что ли... - тосковал он. - Аль на сторону... Отец раздела не даст. Поеду в извоз. Может, бог даст, перехвачу деньжонок... приторгую по дороге, как батюшка...
- Умру я, Фомич, - шептала мать, глотая слезы. - Всю себя до капли истратила. Всем угоди, всем поклонись, всем покорись... Чай, сердце-то у меня, как уголь, почернело.
- Терпи. Дай срок, весной на Волгу уйдем.
- Господи, помоги! Не оставь, пресвятая владычица, в лихой печали... Пожалей ты меня, Христа ради...
А утром я видел в ее глазах и в глазах отца затаенную надежду.
Отец любил читать вслух и поражал своим чтением Цветника, Пролога, Псалтыря, но читал с запинками и, пользуясь тем, что славянской речи не понимали, а слушали ее как что-то таинственно-мистическое, уродовал слова, пропускал трудные титлы. Как-то Володимирыч долго слушал его чтение, крякал, гмыкал, сердито шевелил усами и бачками и вдруг спросил:
- Погоди-ка, Вася. Ты чего это читаешь-то?
Отец опасливо взглянул на него исподлобья.
- Как это чего? Правило, яко не подобает к еретикам приобщение имети в молитвословии и ядении, в питии и любви.
- Не пойму я как-то ничего у тебя...
- Значит, не дано тебе.
- Эх, Вася, Вася! Всякое слово, ежели оно сказано от ума, должно быть понятно и бородачу и ребенку. В слове, Вася, - весь человек. А ведь ты читаешь слово-то божье в поучение людям. Как же я могу принять это поучение, ежели оно для меня - тарабара?
- Не дадено тебе, - упрямо и строго повторил отец. - Ты другого ветра.
- Верно, Вася: другого я ветра. Мой ветер меня встретил, погонял и приветил. И лжу я скоро примечаю. Лжу ты прочитал. А лжа твоя - от норова.
Отец почему-то закатывал глаза и говорил одно и то же с злой настойчивостью и упорством. А Володимирыч добродушно усмехался и, не отрываясь от овчины, легко, ласково журил отца:
- А норовишься ты потому, что мозги у тебя промозгли. Упрямство, Вася, от лени и слепоты. Чего ты на своем веку видал? Двор свой да поле. Чего ты испытал, какие края, каких людей встречал? Никаких! Какие муки принимал? А Расея большая, людей в ней всяких - не пересчитать, а городов - как гороху на току... Походишь по разным сторонам, поглядишь и ахнешь: господи, сколько задано человеку работы, чтобы устроить свою жизнь по-человечьи! А вот глохнет человек-то... как ты вот...
- Нам, Володимирыч, дан от бога один закон, выполняй его и не умствуй, - упрямился отец, раздражаясь.
- Какой же это закон? Закон, сказано, как дышло, куда сунь, туда и вышло. Вот слова свои ты прочитал, а они без мысли. Ну-ка прочитай-ка еще хоть одно твое правило.
Дай-ка я послушаю.
Отец самоуверенно читал, спотыкаясь на трудных словах:
- "Елико же есть от иже к согрешающим приобщения пакость... Мал квас все смешение квасит. Аще же от иже вобыченных согрешающих такова есть пакость, что подобает глаголати от иже о бозе злословящих..."
- Ну, поясни мне, Вася... Вложи мне в понятие сии квасные словеса. Что это, такое? Слово за словом поясни.
Ну, к примеру, какая мудрость в этом месте: "от иже вобыченных согрешающих пакость..."?
Слушая этот спор, все относились к Володимирычу недружелюбно. Как он, мирской человек, табашник, может оспаривать у отца привычную для всех его привилегию быть истовым храмотеем в семье? Как ои может, чужой для правой веры, постигнуть священную мудрость древнего Писания? И все ожидали, что отец опрокинет Володимирыча, поразит его непререкаемой истиной начертанных в книге слов. И отец чувствовал на себе ожидающие глаза домашних и усмехался в бороду. Он поискал пальцами нужные слова, вдумчиво поднимая брови и шепча что-то непонятное.
- А вот это и есть о таких еретиках, как ты: в обычае ты имеешь пакость - слово божие устами злословящих пакостишь.
Володимирыч не обиделся, а настойчиво привязывался к отцу и, не спуская с него глаз, требовал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
- За что его обижают?.. - прошептал он. - Да лучше его для меня и человека нет... Тяжко жить хорошему человеку...
- Хороший был парень Фейзулла, - рассказывал Володимирыч, щелкая наперстком, - силач, а сердцем мягкий.
Веселый был солдат. Бывало, в стужу около костра, в шинелишках, худо приходилось: мерзли, душа застывала, люди слабели, некие обмирали. А он плясать начнет, а то растормошит ребят и бороться примется. Ну, народ и оживет маленько. А то о своих башкирах начнет рассказывать и в гости зовет: вот, говорит, побьем турок, приезжайте гурьбой - баранов варить будем, гулять будем... Ну и растревожит всех. Магометанин, а лучше другого христианина.
- Татары да разные башкиры конину жрут, - враждебно перебил его отец, сгорбившись над валенком. - Они поганы, басурманы.
- И вот пробирались мы по деревням, а деревеньки в горах, только одни крыши видны. А крыши - из каменных плит. Дворишки с вашу избу. Везде пусто, люди словно вымерли. И верно, пробираешься ночком в домишко - ни живой души, а в нос смрад бьет. Вглядишься - мертвецы лежат: старики, бабы, детишки... Так в каждой деревушке мертвецы нас и встречали. У кого горло перерезано, а у кого и руки и ноги отрублены. У детишек головки, как горшочки, разбиты. На заборах торчат отрубленные головы. И такая на нас тоска нашла, что ноги подламывались, сердце холодело. Уж какой был Фейзулла силач да выносливый, а упал на коленки, качается и плачет: "Аи, какой шайтан турок! Детишки резал, баб резал... Аи, шайтан, аи, шайтан!" И вот ночью, в ненастье, подходим к большому селу. Тьма - глаз выколи. Навстречу бегут люди. Мы в кустах притаились. Вглядываемся - не турки, а болгары бегут. Плач, стоны... А в селе - как свиней режут: жуть берет. И рев, свист, собачья свалка. Фейзулла стонет: "Аи, шайтан! Турки народ режут... Аида, друг, спасать..."
И - зверем вперед, насилу поспеваю за ним. Говорю ему:
"Фейзулла, оружия у нас нет: одни штыки на поясе. Ничего не сделаешь, укокошат нас. А у них ятаганы да берданки".
Ничего не слышит, бежит да стонет: "Аи, ш-шайтан, аи, ш-шайтан!.." - и совсем забыл, что мы лазутчики.
Володимирыч замолчал и щелкнул зубами, перегрызая нитку. Сыгней забыл о работе и даже повернулся к столу, не сводя оживленных глаз с Володимирыча. Тит елозил пальцами в чеботарской мелочи и украдкой прятал что-то в карман. Только отец и дед были заняты своей работой и как будто совсем не слушали Володимирыча. Мать сидела бледная, с ужасом в широко открытых глазах, а Катя с лихорадочной быстротой крутила пузатое веретено и по-прежнему казалась тупо-равнодушной ко всему.
Я не утерпел и крикнул:
- Ну, а дальше-то что, Володимирыч?
Но отец цыкнул на меня:
- Убирайся отсюда. Спать пора. Нечего тебе побасенки слушать!
- Не любо - не слушай, а врать не мешай... - дурашливо съязвил Тит и нарочно громко застучал молотком.
Егорушка вздрогнул и с тревогой поглядел на согнутую спину отца. Потом повернулся к Володимирычу и глухо сказал:
- Не надо, папаша.. Давай нынче кончим работу, а завтра - в другую избу..
Дед равнодушно говорил, не поднимая седой головы от сбруи:
- Турки - тоже поганые: они Мухамеду поклоняются и человечью кровь пьют. Неверные убивают за грехи. Значит, болгары-то прогневали господа... Тоже и нас за грехи татары заполонили... Когда вера до Никона укрепилась, мы и татар прогнали... А после Никона-то опять турки да французы...
Володимирыч внимательно выслушал его и с насмешливым сожалением в глазах покачал головой. Он ничего ему не ответил, но мягко утешил Егорушку:
- Нет, Егорушка, нам еще в этом доме денька два придется потрудиться. Не торопись: на нашу жизнь мытарств хватит. Живая душа правдой питается, а правда - как золото: ее трудно добывать. Жив человек - жива и правда.
Она - не на небе, как звезда, а на земле, в человеке. А человек правдой велик.
- Ты у Митрия Стоднева да у старосты Пантелея спроси, кто велик: ты или они... - съязвил отец. - У каждого своя правда. Велик человек не горбом да добро-;, а умом да рублем.
Дед неожиданно для всех прикрикнул на отца:
- Поговори у меня! Ишь язык развязал... молокосос!
Ты подмегки Володимирыча не стоишь и перед ним дурак.
Хоть он ерегик и табашник, а человек справедливый. За него в каждом селе бога молят.
А Володимирыч, как человек, уверенный в силе своего слова, ровным голосом продолжал рассказывать:
- Ну, так вот, люди мои милые... Эту повесть не вредно и детишкам послушать, чтобы помнили... чтобы пример держали про хороших людей... чтобы не боялись страхов ради правды... Знали бы, что подвиги на войне и в нашей жизни - великое дело...
Он вздохнул и опять поднял голову, лицо его совсем помолодело и засветилось, а в глазах заискрились слезы.
- Давно это было, а сейчас еще сердце голубем бьется.
С той ночи я другим человеком стал. Вот Егорушка, мой истинный сын, до гроба будет в душе моей гореть...
- Не надо, папаша... - с гневной мольбой в глазах сказал Егорушка и отодвинулся от меня в волнении.
- Нет, Егорушка, надо! Плохо знают люди, чем человгк хорош. Много среди нас зверей, они каждый день, как турки, устраивают резню душ наших. На устах - "помилуй мя, боже", а в делах - вилами в бок Ну, а конец моей были такой. Прибежали в местечко, видном - факелы везде пляшут. Народ табуном несется по улице, крик, вой, плач, дети визжат... А на толпу эту со всех сторон турки в фесках, в широченных штанах, как в юбках, нагрянули и ятаганами - шашками кривыми - рубят, а морды оскаленные. Рубят направо, налево, и люди совсем обезумели. А на улице уже целая свалка убитых и раненых - стоны, плач... А Фейзулла как заорет: "За мной, друг, в атаку! Отнимай ятаганы и пистолеты, руби и стреляй! Не давай народ туркам резать!.." Да со штычишком-то своим и бросился в эту суматоху. Я - за ним: сразу меня как-то подхватило, и страх пропал. И не думалось, что мы двое-то против целой оравы турок - как две собаки на свору волков. Вижу, Фейзулла сшиб с ног одного здоровилу, вырвал у него, саблю и рассек его. Налетел на другого - и давай, и давай крошить. Залетел я на одного турка, который женщину с младенцем на моих глазах зарубил и уже на другую замахнулся, всадил ему в спину штык, вырвал ятаган и начал крошить их того по башке, того по плечу, а сам "ура" реву. Опамятовались турки, завизжали - и многие наутек. "Рус, рус!" - кричат.
И в эту минуту вижу: тащит турок с кинжалом во рту ребятенка за ноги. Крутит его округ себя и прыгает через трупы к каменной стенке. Вижу, хочет размахнуться и ударить мальчонку головенкой об эту стенку. Я - к этому турку, а на меня другой турок - верзила такой - с саблей. Вижу одни зубы и глаза - как у волка горят. Тут бы мне и капут, да откуда ни возьмись Фейзулла. Махнул шашкой, - и гурка пополам. А мой-то турок уже от стенки в двух-трех шагах. Рубанул я его по феске, он и грохнулся. Подхватил я мальчонку на руки, а он пищит: "Майка, майка!.." Мать, значит, зовет. Маленький еще такой, как Федяшка.
- Майку мою тогда зарубили... - вдруг сдавленно, с надломом в голосе прервал его Егорушка. - А меня турок за ноги схватил... а потом ничего уж не помню...
Мне почудилось, что мать болезненно вскрикнула... Она вцепилась в гребень и уткнулась лицом в мочку кудели.
Катя молчала и не двигалась. Веретено лежало у нее под ногами. Бабушка плаксиво стонала на печи. У меня больно билось сердце и обрывалось дыхание.
- Бегу я с мальчонкой в руках и зову Фейзуллу. А он то за одним турком припустит, то за другим. Уж не знаю, почудилось ли им, что нас много, все кричали: "Рус, рус!" - и стали разбегаться. Кричу, зову Фейзуллу, а он и не слышит. Но увидел, что с кинжалом летит сбоку турок.
бросился со всех ног к нему и сразил его одним махом: "Беги, друг, кричит, спасай парнишку, а я тут рубить их буду..." Отбежал я это за уголок, вижу - яма какая-то и куча камней. Посадил мальчонку в эту яму и приказываю ему:
"Сиди и молчи, я приду сейчас". А сам побежал на выручку Фейзуллы. Смотрю - Фейзуллы и нет. На улице - пусто.
Люди разбежались, турки все пропали, как дым. И слышу - середь стонов и хрипов Фейзулла зовет: "Друг, сюда иди! Зарезал меня ш-шайтан..." Лежит мой Фейзулла, а изо рта кровь пеной клокочет. "Шабаш, друг!.. Все кончал... Народ убежал - ладно... Парнишку спасал - добро... Живой ты рад я... Тур ков мы разбил - такой русский солдат храбрый... ладно делал... Прощай, друг!.." И умер Фейзулла. Оттащил я его к яме. Парнишка скорчился там, ни живой ни мертвый... Вынул я его, посадил на землю, а Фейзуллу в яме похоронил под камнями. Так наша битва и кончилась. А я с парнишкой назад подался горами и лесами. Вот вам и неверный, вот и Мухамед!.. А для меня он - святой человек, в сто раз лучше иного христианина. Для спасения людей и меня и этого вот паренька - жизни не пожалел...
Мать вся тряслась, уткнувши лицо в мочку кудели, а бабушка плакала и стонала на печи. Дед не рассердился ни на мать, ни на бабушку. Должно быть, и на него рассказ Володимирыча подействовал своей трогательной силой. Он только поучительно произнес:
- Жертва вечерняя... Мир живет одним праведником.
Блаженны праведницы, ибо они наследят землю.
И вдруг хозяйственно распорядился:
- Ну, нечего тут... тары да растабары... Ужинать надо.
Бабы, собирайте на стол!
X
Как старший в семье, отец подражал деду в обращении с братьями, с мамой, со мною. Он делал вид, что не замечает матери, как и меня, но кричал на нее, как на скотину:
- Настасья, принеси квасу! Проворней! Кому говорят?
А она хлопотала в чулане с бабушкой, или валила охапками солому на пол для топки на завтрашний день, или, прозябшая, подурневшая от мороза, приносила не одну пару ведер из колодца.
- Сейчас, Фомич... Матушка велит муки принести...
Он свирепо орал:
- Кому говорят!..
И когда она кротко и безгласно ставила кувшин на стол и рядом с ним жестяной ковш, он угрюмо командовал:
- Аль не знаешь, что налить надо?
Она дрожащими руками наливала в ковш квасу и от страха выплескивала его на стол.
А иногда, в часы обид и озлобления против деда или братьев, отец бил ее походя.
И ночью не раз слышал я, как он шептал ей виновато:
- Разве это я бью? Обида бьет. Моготы нет... Убежал бы на край света... Я - как батрак у отца-то! Хуже работника: слова не скажи. Скоро к барину в кабалу пошлет. Володимирыч-то правду говорит...
Мать всхлипывала и молчала.
- Разделиться бы, что ли... - тосковал он. - Аль на сторону... Отец раздела не даст. Поеду в извоз. Может, бог даст, перехвачу деньжонок... приторгую по дороге, как батюшка...
- Умру я, Фомич, - шептала мать, глотая слезы. - Всю себя до капли истратила. Всем угоди, всем поклонись, всем покорись... Чай, сердце-то у меня, как уголь, почернело.
- Терпи. Дай срок, весной на Волгу уйдем.
- Господи, помоги! Не оставь, пресвятая владычица, в лихой печали... Пожалей ты меня, Христа ради...
А утром я видел в ее глазах и в глазах отца затаенную надежду.
Отец любил читать вслух и поражал своим чтением Цветника, Пролога, Псалтыря, но читал с запинками и, пользуясь тем, что славянской речи не понимали, а слушали ее как что-то таинственно-мистическое, уродовал слова, пропускал трудные титлы. Как-то Володимирыч долго слушал его чтение, крякал, гмыкал, сердито шевелил усами и бачками и вдруг спросил:
- Погоди-ка, Вася. Ты чего это читаешь-то?
Отец опасливо взглянул на него исподлобья.
- Как это чего? Правило, яко не подобает к еретикам приобщение имети в молитвословии и ядении, в питии и любви.
- Не пойму я как-то ничего у тебя...
- Значит, не дано тебе.
- Эх, Вася, Вася! Всякое слово, ежели оно сказано от ума, должно быть понятно и бородачу и ребенку. В слове, Вася, - весь человек. А ведь ты читаешь слово-то божье в поучение людям. Как же я могу принять это поучение, ежели оно для меня - тарабара?
- Не дадено тебе, - упрямо и строго повторил отец. - Ты другого ветра.
- Верно, Вася: другого я ветра. Мой ветер меня встретил, погонял и приветил. И лжу я скоро примечаю. Лжу ты прочитал. А лжа твоя - от норова.
Отец почему-то закатывал глаза и говорил одно и то же с злой настойчивостью и упорством. А Володимирыч добродушно усмехался и, не отрываясь от овчины, легко, ласково журил отца:
- А норовишься ты потому, что мозги у тебя промозгли. Упрямство, Вася, от лени и слепоты. Чего ты на своем веку видал? Двор свой да поле. Чего ты испытал, какие края, каких людей встречал? Никаких! Какие муки принимал? А Расея большая, людей в ней всяких - не пересчитать, а городов - как гороху на току... Походишь по разным сторонам, поглядишь и ахнешь: господи, сколько задано человеку работы, чтобы устроить свою жизнь по-человечьи! А вот глохнет человек-то... как ты вот...
- Нам, Володимирыч, дан от бога один закон, выполняй его и не умствуй, - упрямился отец, раздражаясь.
- Какой же это закон? Закон, сказано, как дышло, куда сунь, туда и вышло. Вот слова свои ты прочитал, а они без мысли. Ну-ка прочитай-ка еще хоть одно твое правило.
Дай-ка я послушаю.
Отец самоуверенно читал, спотыкаясь на трудных словах:
- "Елико же есть от иже к согрешающим приобщения пакость... Мал квас все смешение квасит. Аще же от иже вобыченных согрешающих такова есть пакость, что подобает глаголати от иже о бозе злословящих..."
- Ну, поясни мне, Вася... Вложи мне в понятие сии квасные словеса. Что это, такое? Слово за словом поясни.
Ну, к примеру, какая мудрость в этом месте: "от иже вобыченных согрешающих пакость..."?
Слушая этот спор, все относились к Володимирычу недружелюбно. Как он, мирской человек, табашник, может оспаривать у отца привычную для всех его привилегию быть истовым храмотеем в семье? Как ои может, чужой для правой веры, постигнуть священную мудрость древнего Писания? И все ожидали, что отец опрокинет Володимирыча, поразит его непререкаемой истиной начертанных в книге слов. И отец чувствовал на себе ожидающие глаза домашних и усмехался в бороду. Он поискал пальцами нужные слова, вдумчиво поднимая брови и шепча что-то непонятное.
- А вот это и есть о таких еретиках, как ты: в обычае ты имеешь пакость - слово божие устами злословящих пакостишь.
Володимирыч не обиделся, а настойчиво привязывался к отцу и, не спуская с него глаз, требовал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61