https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/
"Ты, бает, Пашуха, разоряешь нас". А дедушка хвалит: "Пущай, бает, ребятишек тешит. Доброй славой дом цветет". Ну, все со смеху и падают. Страсть я люблю, когда люди смеются.
Мы перелезли через прясло на опавший грязный снег.
Он был рыхлый, покрытый сверху тонкой Ледяной пленкой.
Под нашими сапогами ледок со звоном раскалывался, а снег оседал упруго, с хрустом. В низинках он был уже мокрый, зеленоватый, крупитчатый, а в ямках уже блестели лужицы. Мы стали разрывать канавку вдоль прясла к буераку, который подходил близко к огороже. Для меня не было припгкее работы, как разгребать мокрый, тяжелый снег и гнать воду по сахарной лунке. Вода вытекает из-под снега родничками, копится в ухабинках и просачивается в нерасчищенный снег. Играют соринки в ее студеной свежести, и снежная кашица плавает, как накипь. Эта первая вода ростепели вкусно пахнет солодом. Солнышко молодое и горячее: оно греет мне щеки и пронзительно играет искрами в зернах снега и в лужицах.
Нашу работу прервала мать. Она смеялась, любуясь нами, а глаза светились и были необычайно голубые.
- Ребятишки-и! - поющим голосом позвала она нас. - Ребятишки-и! Идите блины есть - горя-ачие, с маслом, со сметаной. Уж самовар на столе... Евлашенька, парнишка ненаглядный! Ты - как подсолнышек веселенький... а смеешься, как жавороночек...
Как ни увлекательно было копать канаву в снегу и наблюдать, как стекала чистая водичка на ее льдистое дно, еще скупая, несмелая, но горячие блины со сметаной и янтарный чай с сахаром за праздничным столом, за которым и дед и отец добреют и улыбаются, а гости - разговорчивые, веселые, и в избе пахнет дымком, блинами и нарядами, - это был желанный соблазн, это был пир, который случается только о дин-два раза в год. Должно быть, и Евлаша знал прелесть этого многолюдного, необыкновенного пира, похожего на торжественный обряд. Мы оба бросили работу и смущенно переглянулись, но он застенчиво засмеялся:
- Мы, тетя Настя, лунку-то хотели до яра довести. Ярто, чай, рядом, пять шагов.
Мать знающе улыбалась и смотрела на вырытую канавку, льдисто-зеленую, с сахарными стенками, с лужицами воды в яминах, словно ей самой хотелось перелезть через прясло и вместе с нами поработать лопаткой и погнать молодую водичку по канавке.
- Еще рано, Евлашенька, лунки-то копать. Водицу-то не возьмешь до время. Еще ударят морозцы. Не торопите ее, она сама напыжится да заговорит: "Пустите меня, не держите меня!"
Она сказала это так задушевно, что и в голосе, и в словах ее заиграла сказка. Мы смотрели друг на друга и смеялись.
- Скоро жавороночки прилетят, - мечтала мать, - прилетят жавороночки, на хвостиках весну принесут... Запоют, зальются, взовьются к солнышку, и солнышко все снега растопит... Тогда с гор - ручьи, а на луке - зеленые проталинки. Ведь вы еще не звали жавороночков, на плоскуши не залезали, горячими, из печки, птичками не манили их.
Да, бабушка еще не пекла жавороночков. Еще всюду сугробы, и на солнцепеках, на крутых спусках той стороны еще нет лроталик. Скоро я залезу на крышу с горячей птичкой в руке, помашу ею навстречу солнцу и запою:
Жаворонки, прилетите, Весну-красну принесите...
В избе все сидели за столом. Как принято, дедушка - в переднем углу, под образами, украшенными утиральником в красных выкладах. Рядом с ним, с краю, покоилась бабушка, разомлевшая, умиленная; по другую сторону, по длинному краю, красовался Агафон, уже хмельной, с осоловелыми глазами; за ним непоседливо вертелся Миколай Андреич, тоже навеселе. Он лукаво подмигивал всем и покрикивал:
- Горюй не горюй, а наш брат, рабочий, не пропадет - была бы работа, а силы хватит. Копить нам нечего, а теряем - не плачем. В артели - душа в теле. Рабочий класс прозываемся. Согласные ребятишки, нас и хозяева уважают.
Нас штрафовать стали за разную ерунду, а мы, как один, встали: долой штрафы, а то на работу не выйдем! Нам и студенты помогают.
- Студенты в бога не веруют... - строго оборвал его дед. - Спроть царя идут.
- А нам это ни к чему, родитель, - отмахнулся Миколай Андреич. - Абы с нами в руку шли.
Дальше, против самовара, сидел отец, с расчесанной бородкой, но по-хозяйски степенный, с улыбочкой. Он наливал водку в чайные чашки и брагу в жестяные кружки. Водку сам ставил перед Агафоном и Миколаем Андреичем, а деду подавал брагу, вставая с места. Себе уже наливал последнему, но Агафон и Миколай Андреич бунтовали и вместо кружки ставили ему чашку. Паша и Машуха сидели на скамье, ближе к бабушке, а Катя и мать - ближе к краю.
Тетю Пашу я любил еще за то, что она, как бы ни была занята разговором или осмотром нового тканья, всегда встречала меня приветливо и обязательно перекидывалась со мной словечком. Так и в этот раз она ласково сморщилась от улыбки и поманила меня к себе.
- Иди-ка сюда, Феденька! Дай-ка пощупать тебя да полюбоваться. Ты, чай, уж совсем грамотей стал. Ну-ка, чего я тебе дам-то...
Она лукаво подмигнула и сунула мне большой медовый пряник и глиняную свистульку. Она хотела обрадовать меня этим подарком, хотела увидеть, как вспыхнут мои глаза от детского счастья. Она и сама радовалась, когда детишки ликовали от ее гостинцев. Про нее Катя говорила с доброжелательной насмешкой:
- Пашуха всех готова оделить и плясать от радости.
А ежели нет при ней ничего, готова пуговицу у себя оторвать, чтобы ткнуть тебе в руку. Титка скаредный, норовит у другого стащить, а Пашуха свое последнее отдаст. И в кого они только такие уродились?
Паша не знала, как я вырос за этот год, и думала, что я запрыгаю от радости. Но я так смутился и покраснел от стыда, что и пряник и свистулька упали на пол. Она испуганно ахнула и шутливо упрекнула меня:
- Вот тебе раз! Секрет-то и выдал. Чего это у тебя руки-то с прорехами?
И она вместе с Катей и бабушкой засмеялась. А Машуха даже не обернулась; она сидела тяжело, молчаливо, равнодушно. Приученный к поклонному обряду, зная, что и дед и отец закричат на меня, если я не выполню этой тяжелой обязанности, я поднял пряник и свистульку и, протянув их тете Паше, проговорил по-нищенски:
- Спасет тебя Христос, тетя Паша. Дай тебе господи доброго здоровья...
Отец одобрительно поглядел на меня и, довольный, похвалился мною:
- Он у нас уже всю первую кафизму наизусть знает, в моленной поет.
А бабушка растроганно стонала:
- Так, так, милый внучек! Вишь, как ангель-то хранитель наставил тебя.
Дедушка ухмыльнулся в бороду и с притворной строгостью проворчал:
- Кнутом вот его - он еще понятливей станет.
Катя со смехом огрызнулась:
- У тятеньки и доброе слово ребенку в кнуте...
Я мучился от этого унизительного внимания к себе и готов был провалиться сквозь землю. Мне было обидно и горько, что никто из этих близких мне людей не понимал меня и не чувствовал, что творится в моей душе. Я рос у них на глазах, я больно переживал страдания матери, несправедливые жестокости деда и отца, хорошо знал характер каждого в семье и уже умел разбираться, что хорошо, что плохо: видел, как люди дурно живут между собою и стараются властвовать над другими, видел, как терз.ают и убивают самого близкого и покорного человека, знал уже и прекрасных, совестливых людей и привык оценивать поступки каждого. И как это тетя Паша, такая добрая и внимательная, не почувствовала во мне этой зрелости?
- Ты это чего, Феденька, суешь мне гостинец-то? Аль боишься? Чай, и дедушка тебя не осудит.
Я с дрожащей улыбкой пробормотал:
- Чай, я, тетя Паша, не маленький. Чай, смеяться надо мной будут, с дудочкой-то.
Отец сделал страшное лицо и зыкнул на меня:
- Чего болтаешь, свиненок!
Но Миколай Андреич пришел в восторг от моих слов и крикнул мне, повизгивая от смеха:
- Смотри, смотри, что отчубучил-то! Вот так молодец!
Не давай себя в обиду, Федя! Глиняной дудочкой тетя Паша ублажить хотела грамотного мужика. Ха-ха!..
Мать необычно смело вступилась за меня:
- Он уж больно все к сердцу берет. Все замечает да помнит.
Бабушка тоже сокрушенно проговорила:
- И не бай! Как большой, обо всем докучается.
Миколай Андреич поощрительно подмигивал мне и весело ободрял:
- Так и надо, дружок. Все замечай! Все помни... и докучайся. От этого люди умней да сильней делаются. На дураках воду возят.
Тетя Паша неожиданно схватила меня за плечи, обняла и поцеловала. Потом отодвинула меня от себя и вопросительно поглядела мне в глаза.
- Ведь вот как ты меня, племянничек, сконфузил!..
Евлашка бы в грудь мне уткнулся, как кутенок, и в дудочку бы засвистел, а ты меня в дурах оставил! Ну, да вперед мне наука.
Глаза у меня залились слезами, и я от любви к ней обхватил ее шею и прижался головой к ее плечу.
- Я тебя, тетя Паша, страсть как люблю.
- Милый ты мой!.. Да я тебя задарю, чем хошь.
Агафон вдруг захохотал на всю избу:
- Она, моя Пашуха-то, дай ей волю, все раздарит... От нищих да от детишек отбоя нет... Ну, а рачительница, хозяйка - нет таких на свете!
Евлашка все время пищал от смеха, а когда я бросился на шею к тете Паше, он подбежал к ней и тоже обнял ее.
Мать посадила нас на конце стола у самовара, а отец налил нам по стакану жидкого чаю и дал по куску сахару.
Перед нами стояла целая стопа горячих гречневых блинов, намазанных коровьим маслом, рядом - большая чашка сметаны.
Как всегда смелая, Катя вдруг крикнула, покрывая деловые разговоры мужиков:
- Ну-ка, Федя, прочитай-ка песню про царя Ивана Васильевича. Ведь это не сказка, а песня. Песня-то - быль.
Мать испугалась и побледнела, а отец опасливо насторожился. Бабушка растрогалась и заохала:
- Уж больно песня-то хороша. Такой песни у нас не пели... А ты не бойся, скажи ее. Гости-то послушают. Да и дедушка к сердцу ее принял.
Но я не боялся: я верил, что никто - ни дед, ни отец - не оборвет меня, потому что они уже почувствовали раньше неотразимую силу и красоту песни, а гости будут поражены и мной, и неслыханным ее очарованием. Эта песня была как будто моим талисманом: она окончательно обезоружит дедушку, покорит его, а в отце пробудит гордость за меня.
Я встал и сразу почувствовал, как внутри у меня все встрепенулось в горячем порыве. Должно быть, лицо у меня стало каким-то новым, невиданным. Все уставились на меня с удивлением. Даже дедушка высоко поднял брови и подозрительно насторожился. А я звонко, поющим голосом крикнул:
Ох, ты гой еси, царь Иван Васильевич!
Про тебя нашу песню сложили мы,
Про твово любимого опричника,
Да про смелого купца, про Калашникова,
Мы сложили ее на старинный лад,
Мы певали ее под гуслярный звон
И причитывали да присказывали.
Православный народ ею тешился
И всё слушали - не наслушались
Никто не проронил ни слова - все застыли, захваченные широкими, могучими словами.
Дед гладил бороду и тихо бормотал:
- Это про царя-то тоже.,. Песня-то, видно, старинная.
А отец потирал руки и, скосив голову к плечу, больше интересовался мною, чем песней, чтобы похвастаться.
Машуха сидела по-прежнему лениво, а тетя Паша ахала, качая головой, и всплескивала руками:
- Аи, батюшки! Аи, светыньки! И петь не пели, и слыхом не слыхали! Вот так дудочка. Размахнулась тетя Паша дудочкой...
Агафон, одурело нацелившись в бабушку, завыл:
Я вечор, млада, да во пиру была .. Эх!
Мамынька, давай- споем с тобой на радости...
- Чего те гнет, леший!.. - прикрикнула на него Паша, и доброе лицо ее стало жестким и острым. - Парнишку-то ошарашил. Не озоруй!
Евлашка залился звонким хохотом.
- Гулять хочу, Пашка! Я зачем к тестю приехал? Кто я тебе?
- Чучело на трубе, - отрезала Паша, а Катя схватила ее за локоть и со смехом уткнулась в ее плечо.
Я оборвал чтение и, действительно ошарашенный, сел с растерянной улыбкой.
Мать взяла мою руку и сжала ее, взволнованная, с лихорадочным блеском в глазах.
Миколай Андреич уже не смеялся, а смотрел на меня пытливо, поднимая то одну, то другую бровь. Он толкнул отца под бок и кивнул в мою сторону:
- Сын-то у тебя какой, Василий Фомич! Сразил всех.
Ты ученью его не перечь.
Отец совсем растаял и, откинувшись к стене, оправдывался :
- Я бесперечь к ученью его клоню. Поеду в извоз, рифметику и катретки куплю.
- Тут не рифметикой пахнет, голова. Тут "не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит". Федя, читай-ка еще, растревожил ты меня...
Я с радостью встал и звонко, напевно принялся читать:
Над Москвой великой, златоглавою,
Над стеной кремлевской белокаменной,
Из-за дальних лесов, из-за синих гор,
По тесовым кровелькам играючи,
Тулки серые разгоняючи,
Заря алая подымается.
Как сходилися, собиралися
Удалые бойцы московские
На Москву-реку, на кулачный бой,
Разгуляться для праздника, потешиться...
Я читал и смотрел только на Ми ко лая Андреича и чувствовал, как я расту все выше и выше, а со мной вместе растет и Миколай Андреич. Все же остальные стали маленькие и расплылись в тумане. Только ощущал я горячую, дрожащую руку матери на своей руке.
И опять заорал Агафон:
- Гулять хочу! Богоданный родитель, пьем-гуля-ам!
Уж мы пить будем
Да гулять будем,
Коли смерть придет,
Помирать будем...
Вася, наливай! А на Митьку Стоднева наплюй, родитель...
Слопает он тебя и не поморщится... К нам в долю входи...
Дедушка как будто ждал этих слов от Агафона: он оживился, засмеялся масленым лицом и хитренько пошутил:
- Не вемы, в онь же день и кто из вас лопать меня будет... Ты ведь тоже разных дураков слопать-то не прочь: не побрезгуешь ни удальцом, ни мертвецом, ни родным отцом.
- Хо-хо, тесть! Будешь брезговать - с голоду околеешь. Это вот Миколай Шурманов гол как сокол. Из него и масла не напахтаешь.
Миколай Андреич засмеялся, и морщинки на его лице потянулись к глазам.
- Сокол-то летает... свободный мальчик.
Дедушка пренебрежительно оборвал его:
- Летает бродяга по свету, и нет ему ни угла, ни привету. Шатущий бездельник!
- А мне, дорогой родитель, вся Россия - дом. Рабочему человеку все дороги открыты, и друзьев у него везде много. А тянуть лямку, как ваш Серега Каляганов, - благодарим покорно... Она вон дотянула его от сумы до тюрьмы...
Начался беспорядочный разговор и пьяная путаница.
XXVII
Пришел Сема и сел рядом со мною и Евлашей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Мы перелезли через прясло на опавший грязный снег.
Он был рыхлый, покрытый сверху тонкой Ледяной пленкой.
Под нашими сапогами ледок со звоном раскалывался, а снег оседал упруго, с хрустом. В низинках он был уже мокрый, зеленоватый, крупитчатый, а в ямках уже блестели лужицы. Мы стали разрывать канавку вдоль прясла к буераку, который подходил близко к огороже. Для меня не было припгкее работы, как разгребать мокрый, тяжелый снег и гнать воду по сахарной лунке. Вода вытекает из-под снега родничками, копится в ухабинках и просачивается в нерасчищенный снег. Играют соринки в ее студеной свежести, и снежная кашица плавает, как накипь. Эта первая вода ростепели вкусно пахнет солодом. Солнышко молодое и горячее: оно греет мне щеки и пронзительно играет искрами в зернах снега и в лужицах.
Нашу работу прервала мать. Она смеялась, любуясь нами, а глаза светились и были необычайно голубые.
- Ребятишки-и! - поющим голосом позвала она нас. - Ребятишки-и! Идите блины есть - горя-ачие, с маслом, со сметаной. Уж самовар на столе... Евлашенька, парнишка ненаглядный! Ты - как подсолнышек веселенький... а смеешься, как жавороночек...
Как ни увлекательно было копать канаву в снегу и наблюдать, как стекала чистая водичка на ее льдистое дно, еще скупая, несмелая, но горячие блины со сметаной и янтарный чай с сахаром за праздничным столом, за которым и дед и отец добреют и улыбаются, а гости - разговорчивые, веселые, и в избе пахнет дымком, блинами и нарядами, - это был желанный соблазн, это был пир, который случается только о дин-два раза в год. Должно быть, и Евлаша знал прелесть этого многолюдного, необыкновенного пира, похожего на торжественный обряд. Мы оба бросили работу и смущенно переглянулись, но он застенчиво засмеялся:
- Мы, тетя Настя, лунку-то хотели до яра довести. Ярто, чай, рядом, пять шагов.
Мать знающе улыбалась и смотрела на вырытую канавку, льдисто-зеленую, с сахарными стенками, с лужицами воды в яминах, словно ей самой хотелось перелезть через прясло и вместе с нами поработать лопаткой и погнать молодую водичку по канавке.
- Еще рано, Евлашенька, лунки-то копать. Водицу-то не возьмешь до время. Еще ударят морозцы. Не торопите ее, она сама напыжится да заговорит: "Пустите меня, не держите меня!"
Она сказала это так задушевно, что и в голосе, и в словах ее заиграла сказка. Мы смотрели друг на друга и смеялись.
- Скоро жавороночки прилетят, - мечтала мать, - прилетят жавороночки, на хвостиках весну принесут... Запоют, зальются, взовьются к солнышку, и солнышко все снега растопит... Тогда с гор - ручьи, а на луке - зеленые проталинки. Ведь вы еще не звали жавороночков, на плоскуши не залезали, горячими, из печки, птичками не манили их.
Да, бабушка еще не пекла жавороночков. Еще всюду сугробы, и на солнцепеках, на крутых спусках той стороны еще нет лроталик. Скоро я залезу на крышу с горячей птичкой в руке, помашу ею навстречу солнцу и запою:
Жаворонки, прилетите, Весну-красну принесите...
В избе все сидели за столом. Как принято, дедушка - в переднем углу, под образами, украшенными утиральником в красных выкладах. Рядом с ним, с краю, покоилась бабушка, разомлевшая, умиленная; по другую сторону, по длинному краю, красовался Агафон, уже хмельной, с осоловелыми глазами; за ним непоседливо вертелся Миколай Андреич, тоже навеселе. Он лукаво подмигивал всем и покрикивал:
- Горюй не горюй, а наш брат, рабочий, не пропадет - была бы работа, а силы хватит. Копить нам нечего, а теряем - не плачем. В артели - душа в теле. Рабочий класс прозываемся. Согласные ребятишки, нас и хозяева уважают.
Нас штрафовать стали за разную ерунду, а мы, как один, встали: долой штрафы, а то на работу не выйдем! Нам и студенты помогают.
- Студенты в бога не веруют... - строго оборвал его дед. - Спроть царя идут.
- А нам это ни к чему, родитель, - отмахнулся Миколай Андреич. - Абы с нами в руку шли.
Дальше, против самовара, сидел отец, с расчесанной бородкой, но по-хозяйски степенный, с улыбочкой. Он наливал водку в чайные чашки и брагу в жестяные кружки. Водку сам ставил перед Агафоном и Миколаем Андреичем, а деду подавал брагу, вставая с места. Себе уже наливал последнему, но Агафон и Миколай Андреич бунтовали и вместо кружки ставили ему чашку. Паша и Машуха сидели на скамье, ближе к бабушке, а Катя и мать - ближе к краю.
Тетю Пашу я любил еще за то, что она, как бы ни была занята разговором или осмотром нового тканья, всегда встречала меня приветливо и обязательно перекидывалась со мной словечком. Так и в этот раз она ласково сморщилась от улыбки и поманила меня к себе.
- Иди-ка сюда, Феденька! Дай-ка пощупать тебя да полюбоваться. Ты, чай, уж совсем грамотей стал. Ну-ка, чего я тебе дам-то...
Она лукаво подмигнула и сунула мне большой медовый пряник и глиняную свистульку. Она хотела обрадовать меня этим подарком, хотела увидеть, как вспыхнут мои глаза от детского счастья. Она и сама радовалась, когда детишки ликовали от ее гостинцев. Про нее Катя говорила с доброжелательной насмешкой:
- Пашуха всех готова оделить и плясать от радости.
А ежели нет при ней ничего, готова пуговицу у себя оторвать, чтобы ткнуть тебе в руку. Титка скаредный, норовит у другого стащить, а Пашуха свое последнее отдаст. И в кого они только такие уродились?
Паша не знала, как я вырос за этот год, и думала, что я запрыгаю от радости. Но я так смутился и покраснел от стыда, что и пряник и свистулька упали на пол. Она испуганно ахнула и шутливо упрекнула меня:
- Вот тебе раз! Секрет-то и выдал. Чего это у тебя руки-то с прорехами?
И она вместе с Катей и бабушкой засмеялась. А Машуха даже не обернулась; она сидела тяжело, молчаливо, равнодушно. Приученный к поклонному обряду, зная, что и дед и отец закричат на меня, если я не выполню этой тяжелой обязанности, я поднял пряник и свистульку и, протянув их тете Паше, проговорил по-нищенски:
- Спасет тебя Христос, тетя Паша. Дай тебе господи доброго здоровья...
Отец одобрительно поглядел на меня и, довольный, похвалился мною:
- Он у нас уже всю первую кафизму наизусть знает, в моленной поет.
А бабушка растроганно стонала:
- Так, так, милый внучек! Вишь, как ангель-то хранитель наставил тебя.
Дедушка ухмыльнулся в бороду и с притворной строгостью проворчал:
- Кнутом вот его - он еще понятливей станет.
Катя со смехом огрызнулась:
- У тятеньки и доброе слово ребенку в кнуте...
Я мучился от этого унизительного внимания к себе и готов был провалиться сквозь землю. Мне было обидно и горько, что никто из этих близких мне людей не понимал меня и не чувствовал, что творится в моей душе. Я рос у них на глазах, я больно переживал страдания матери, несправедливые жестокости деда и отца, хорошо знал характер каждого в семье и уже умел разбираться, что хорошо, что плохо: видел, как люди дурно живут между собою и стараются властвовать над другими, видел, как терз.ают и убивают самого близкого и покорного человека, знал уже и прекрасных, совестливых людей и привык оценивать поступки каждого. И как это тетя Паша, такая добрая и внимательная, не почувствовала во мне этой зрелости?
- Ты это чего, Феденька, суешь мне гостинец-то? Аль боишься? Чай, и дедушка тебя не осудит.
Я с дрожащей улыбкой пробормотал:
- Чай, я, тетя Паша, не маленький. Чай, смеяться надо мной будут, с дудочкой-то.
Отец сделал страшное лицо и зыкнул на меня:
- Чего болтаешь, свиненок!
Но Миколай Андреич пришел в восторг от моих слов и крикнул мне, повизгивая от смеха:
- Смотри, смотри, что отчубучил-то! Вот так молодец!
Не давай себя в обиду, Федя! Глиняной дудочкой тетя Паша ублажить хотела грамотного мужика. Ха-ха!..
Мать необычно смело вступилась за меня:
- Он уж больно все к сердцу берет. Все замечает да помнит.
Бабушка тоже сокрушенно проговорила:
- И не бай! Как большой, обо всем докучается.
Миколай Андреич поощрительно подмигивал мне и весело ободрял:
- Так и надо, дружок. Все замечай! Все помни... и докучайся. От этого люди умней да сильней делаются. На дураках воду возят.
Тетя Паша неожиданно схватила меня за плечи, обняла и поцеловала. Потом отодвинула меня от себя и вопросительно поглядела мне в глаза.
- Ведь вот как ты меня, племянничек, сконфузил!..
Евлашка бы в грудь мне уткнулся, как кутенок, и в дудочку бы засвистел, а ты меня в дурах оставил! Ну, да вперед мне наука.
Глаза у меня залились слезами, и я от любви к ней обхватил ее шею и прижался головой к ее плечу.
- Я тебя, тетя Паша, страсть как люблю.
- Милый ты мой!.. Да я тебя задарю, чем хошь.
Агафон вдруг захохотал на всю избу:
- Она, моя Пашуха-то, дай ей волю, все раздарит... От нищих да от детишек отбоя нет... Ну, а рачительница, хозяйка - нет таких на свете!
Евлашка все время пищал от смеха, а когда я бросился на шею к тете Паше, он подбежал к ней и тоже обнял ее.
Мать посадила нас на конце стола у самовара, а отец налил нам по стакану жидкого чаю и дал по куску сахару.
Перед нами стояла целая стопа горячих гречневых блинов, намазанных коровьим маслом, рядом - большая чашка сметаны.
Как всегда смелая, Катя вдруг крикнула, покрывая деловые разговоры мужиков:
- Ну-ка, Федя, прочитай-ка песню про царя Ивана Васильевича. Ведь это не сказка, а песня. Песня-то - быль.
Мать испугалась и побледнела, а отец опасливо насторожился. Бабушка растрогалась и заохала:
- Уж больно песня-то хороша. Такой песни у нас не пели... А ты не бойся, скажи ее. Гости-то послушают. Да и дедушка к сердцу ее принял.
Но я не боялся: я верил, что никто - ни дед, ни отец - не оборвет меня, потому что они уже почувствовали раньше неотразимую силу и красоту песни, а гости будут поражены и мной, и неслыханным ее очарованием. Эта песня была как будто моим талисманом: она окончательно обезоружит дедушку, покорит его, а в отце пробудит гордость за меня.
Я встал и сразу почувствовал, как внутри у меня все встрепенулось в горячем порыве. Должно быть, лицо у меня стало каким-то новым, невиданным. Все уставились на меня с удивлением. Даже дедушка высоко поднял брови и подозрительно насторожился. А я звонко, поющим голосом крикнул:
Ох, ты гой еси, царь Иван Васильевич!
Про тебя нашу песню сложили мы,
Про твово любимого опричника,
Да про смелого купца, про Калашникова,
Мы сложили ее на старинный лад,
Мы певали ее под гуслярный звон
И причитывали да присказывали.
Православный народ ею тешился
И всё слушали - не наслушались
Никто не проронил ни слова - все застыли, захваченные широкими, могучими словами.
Дед гладил бороду и тихо бормотал:
- Это про царя-то тоже.,. Песня-то, видно, старинная.
А отец потирал руки и, скосив голову к плечу, больше интересовался мною, чем песней, чтобы похвастаться.
Машуха сидела по-прежнему лениво, а тетя Паша ахала, качая головой, и всплескивала руками:
- Аи, батюшки! Аи, светыньки! И петь не пели, и слыхом не слыхали! Вот так дудочка. Размахнулась тетя Паша дудочкой...
Агафон, одурело нацелившись в бабушку, завыл:
Я вечор, млада, да во пиру была .. Эх!
Мамынька, давай- споем с тобой на радости...
- Чего те гнет, леший!.. - прикрикнула на него Паша, и доброе лицо ее стало жестким и острым. - Парнишку-то ошарашил. Не озоруй!
Евлашка залился звонким хохотом.
- Гулять хочу, Пашка! Я зачем к тестю приехал? Кто я тебе?
- Чучело на трубе, - отрезала Паша, а Катя схватила ее за локоть и со смехом уткнулась в ее плечо.
Я оборвал чтение и, действительно ошарашенный, сел с растерянной улыбкой.
Мать взяла мою руку и сжала ее, взволнованная, с лихорадочным блеском в глазах.
Миколай Андреич уже не смеялся, а смотрел на меня пытливо, поднимая то одну, то другую бровь. Он толкнул отца под бок и кивнул в мою сторону:
- Сын-то у тебя какой, Василий Фомич! Сразил всех.
Ты ученью его не перечь.
Отец совсем растаял и, откинувшись к стене, оправдывался :
- Я бесперечь к ученью его клоню. Поеду в извоз, рифметику и катретки куплю.
- Тут не рифметикой пахнет, голова. Тут "не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит". Федя, читай-ка еще, растревожил ты меня...
Я с радостью встал и звонко, напевно принялся читать:
Над Москвой великой, златоглавою,
Над стеной кремлевской белокаменной,
Из-за дальних лесов, из-за синих гор,
По тесовым кровелькам играючи,
Тулки серые разгоняючи,
Заря алая подымается.
Как сходилися, собиралися
Удалые бойцы московские
На Москву-реку, на кулачный бой,
Разгуляться для праздника, потешиться...
Я читал и смотрел только на Ми ко лая Андреича и чувствовал, как я расту все выше и выше, а со мной вместе растет и Миколай Андреич. Все же остальные стали маленькие и расплылись в тумане. Только ощущал я горячую, дрожащую руку матери на своей руке.
И опять заорал Агафон:
- Гулять хочу! Богоданный родитель, пьем-гуля-ам!
Уж мы пить будем
Да гулять будем,
Коли смерть придет,
Помирать будем...
Вася, наливай! А на Митьку Стоднева наплюй, родитель...
Слопает он тебя и не поморщится... К нам в долю входи...
Дедушка как будто ждал этих слов от Агафона: он оживился, засмеялся масленым лицом и хитренько пошутил:
- Не вемы, в онь же день и кто из вас лопать меня будет... Ты ведь тоже разных дураков слопать-то не прочь: не побрезгуешь ни удальцом, ни мертвецом, ни родным отцом.
- Хо-хо, тесть! Будешь брезговать - с голоду околеешь. Это вот Миколай Шурманов гол как сокол. Из него и масла не напахтаешь.
Миколай Андреич засмеялся, и морщинки на его лице потянулись к глазам.
- Сокол-то летает... свободный мальчик.
Дедушка пренебрежительно оборвал его:
- Летает бродяга по свету, и нет ему ни угла, ни привету. Шатущий бездельник!
- А мне, дорогой родитель, вся Россия - дом. Рабочему человеку все дороги открыты, и друзьев у него везде много. А тянуть лямку, как ваш Серега Каляганов, - благодарим покорно... Она вон дотянула его от сумы до тюрьмы...
Начался беспорядочный разговор и пьяная путаница.
XXVII
Пришел Сема и сел рядом со мною и Евлашей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61