Скидки магазин Wodolei.ru
Двадцать пять...
Пролетело уже три часа, но я не заметил их. Мы сидели совсем одни в большой квартире, и мне казалось, что мы только что встретились и ни о чем еще не успели поговорить. Она старалась быть хозяйкой этой чужой для нее и непривычной для меня квартиры и угощала меня чем-то, и поила чаем, и опять бегала на кухню. А я все думал и думал об одном: идет время, время идет... и - уходит.
- Мне пора, пожалуй, - наконец сказал я, еще раз взглянув на часы: Без двадцати двенадцать...
- Ну что ж. - Она тоже встала. - Спасибо тебе большое, что ты приехал. Ты знаешь, как я рада...
Мы вышли из комнаты в прихожую и стояли у двери, вдруг она вспомнила что-то и смутилась:
- Ах, какая же я! Ведь у меня есть что-то... Специально берегла... И забыла. Может, на дорогу?
Не снимая шинели, я вернулся вместе с ней в комнату, подождал, пока она принесет из кухни это "что-то", и мы подняли стаканы:
- За встречу! Нашу... - сказала она. - И не сердись, что я - такая...
- За встречу! И... - Мне хотелось сказать ей еще какие-то слова. - И за то, чтоб мы встретились еще!
Мы опять попрощались у двери. Она вышла на лестницу проводить меня.
- Ты куришь? - Кажется, она удивилась, когда увидела, что я скручиваю самокрутку. - Да, а ты куда сейчас? Неужели обратно, так поздно?
Я остановился, не зная, что ответить.
Куда я?
Бродить по улицам до утра, но на улицах наверняка ночные патрули, и что я буду объяснять им, показывая свою увольнительную? Или шмыгнуть в какой-нибудь дом, где есть пустые квартиры? Квартир таких много, но как я найду сейчас такую? Ведь можно напороться?
- Так почему ты молчишь? - спросила она.
- А я не знаю куда, - признался я. - У меня до утра... До восьми ноль-ноль... Свободное время. Так мы договорились.
- Ты с ума сошел! - Она потащила меня обратно в квартиру. - Какой же ты, право. И я хороша. Ну как ты так можешь! Неужели мы не устроимся? Здесь пять комнат. И мне не так будет страшно... Ведь я трусиха!..
- Но ты же не одна, - сказал я, вспомнив ее слова о подругах, с которыми она квартирует.
- Девочки сегодня дежурят, я смерть как боюсь одна, да в такой квартире!
Она стянула с меня шинель, потащила в комнату.
- Вот здесь... Я постелю тебе. Одну минуточку. Тебе будет хорошо. Вот пепельница. Кури!
Пепельница была теперь у меня в руках. Я не знал, куда поставить ее, чтобы закурить. А курить хотелось безумно.
- Поставь, - сказала она, почувствовав мою растерянность, взяла у меня пепельницу и сама опустила ее на какую-то тумбочку.
Мне показалось или хотелось, чтоб это было так, что она как-то неестественно долго смотрела мне в глаза.
- Помнишь, я говорила тебе тогда, в Ярошевицах, на кухне... Не сердись, но я скажу тебе честно: ведь раньше я никогда не любила тебя... А сейчас не знаю... Я где-то читала, что вторая любовь бывает настоящей... Может, что так... Только молчи и ничего не говори сейчас... Хорошо?.. Подожди, я сейчас разберу...
Я молчал.
Она все сделала, оставив меня одного в соседней комнате и сказав "спокойной ночи". Я настолько был обескуражен, что все продолжал стоять возле широкой белоснежной постели, боясь пошевельнуться. Она постелила чистую простыню, надела свежие наволочки и прикрыла постель традиционной немецкой пуховой периной. А я не знал, что делать: неужели расстегнуть ремень, размотать обмотки, снять ботинки и забраться на этакую кровать как есть, в гимнастерке и галифе?
До этой ночи я ни разу не раздевался на ночь, с той поры как мы покинули Гороховецкие лагеря. А если и скатывал шинель, то это оказывалось нестерпимой вольностью, за которую я, да и мои друзья по взводу не раз расплачивались ко время ночных тревог и подъемов.
- Ты почему не ложишься? - крикнула она из соседней комнаты, щелкнув выключателем. Дверь между нами была открыта.
Я, не видевший Наташу, знал, что она уже нырнула в свою постель.
- Я ложусь, - проговорил я и начал стягивать гимнастерку. Будь что будет.
Все было непривычно. И то, что я лежу в обычной постели, и то, что постель эта домашняя, и то, что рядом, в соседней комнате, она, чье дыхание я слышу, и то...
Мне казалось, что я хочу спать, но уснуть не мог. Ворочался, перекладывая подушки, скидывая жаркую перину, и вновь ворочался.
Она уже, кажется, спала. Я чувствовал, что она дышит спокойно и размеренно. Я думал о ней и о превратностях судьбы, которая свела нас в далеком Лигнице в чужой квартире... И о лейтенанте Соколове, который наверняка не спит сейчас, мучимый своими, непонятными мне мыслями. И о Макаке - Вите Петрове, повзрослевшем больше нас всех. И о старшем лейтенанте Бунькове...
Как много добрых людей на свете, добрых и разных, и как мало мы думаем друг о друге и о том, чтобы каждому из этих людей стало чем-то лучше. Вот Буньков, тяжело раненный Буньков, старший лейтенант Буньков посылает смешные записки солдату Вите Петрову, чтоб не скис этот солдат, не хандрил, чтоб жилось ему и поправлялось в госпитале веселее. Вот Соколов, лейтенант Соколов, в душе которого черт знает что происходит, вспоминает о своем комбате и пишет ему письма, чтобы знал он, комбат, как помнят его и любят в дивизионе... А самому Соколову, я уже знаю, почему-то не верят... Боятся, что ли, его? Или у него есть какие-то минусы в биографии?.. Но ведь он - человек, и какой человек!..
Я думал об этом, вспоминая прошлое и настоящее, и ловил себя на мысли, что прислушивался к ее дыханию. Она спала. Хорошо, что она спала. Сколько ей лет - двадцать один? Да, в сороковом ей было шестнадцать, а мне тринадцать. Сейчас мне восемнадцать, а ей двадцать один. Нет! Ничего не говорят года! И нам столько же, сколько было прежде, когда мы шагали по Чистым прудам, и нам - много-много, потому что испытанное не меряется возрастом. Я знаю ее лицо - какое оно усталое! Сколько ею пережито! И пусть она спит сейчас, пусть спит, пусть спит, спит, спит!
- Ты не спишь?
Я вздрогнул от ее голоса.
- И я никак не могу... Подойди ко мне...
Ее ли это голос? Я не узнаю его, но повторяю:
- Сейчас... Сейчас...
Мне надо одеться, и я кляну себя (Идиот! Идиот!) и шарю в темноте по незнакомой комнате...
- Неужели ты меня любишь? Всерьез? - шепчет она, а я бормочу что-то и погружаюсь в неизведанное, тысячу раз желанное, и уже ничего не могу говорить, а только шепчу:
- Наташка! Наташенька! Наташка!..
Утром я проснулся и увидел, что она уже не спала.
Она сидела, обхватив колени, на каком-то пуфике рядом с кроватью дурацком, чужом пуфике. И сама вроде чужая. И вдруг я вспомнил - моя! Спросонья я смотрел на нее, наверно, совсем не так, как я хотел смотреть. А она смотрела на меня так, как никогда не смотрела прежде. И в ее глазах я чувствовал угрызение совести, и смущение, и страх...
- Отвернись, пожалуйста. Я оденусь, - попросила она.
Я отвернулся и теперь окончательно понял, как мне хорошо.
- Сейчас я накормлю тебя.
- А себя?
- Тебя, - повторила она. - Ведь скоро семь.
Она готовила на кухне, но я не видел, что она делала, а видел лишь ее, тысячу лет знакомую и совсем иную.
- Наташа!
- Ну что?
Она обернулась и посмотрела на меня непривычно пронзительно, и я уже начинал обижаться:
- Зачем ты так?
- А что теперь будет, ты подумал?
- Как - что? Кончится война, мы вернемся...
- Я не про это...
Теперь я все понимал. И то, что она, старшая, советовалась со мной, как с равным, а может, и со старшим.
- Наташенька! Ведь война кончится вот-вот. Ты сама знаешь...
- Хорошо, если...
- Кончится, кончится, кончится! И потом, я люблю тебя! Люблю, ты и сама не понимаешь, как люблю...
Мы вернулись из Лигница, и первым нам встретился Володя:
- Здравия желаю, товарищ лейтенант!
- Здравствуй, ефрейтор, - безучастно ответил Соколов.
Володя проводил комвзвода глазами.
И вдруг засиял:
- Слушай, ты ни черта не знаешь! Ведь та баба - Валя, помнишь, Валентина - женой его была! Представляешь, женой! А она эсэсовка! Ты понимаешь! Хорош офицер наш Соколов! Советский офицер, а жена эсэсовка! Вот и доверяй людям! А мы еще у таких в подчиненных ходим!..
Я ничего не понял. Кроме одного...
- А чему ты так радуешься? У человека беда, а ты радуешься?
- Я радуюсь? Да чему мне радоваться, когда у меня неприятность, сказал Володя с явной обидой. - Ты подумай, какое свинство! Получаю письмо от отца, а он пишет: пришла твоя посылка, открываем, а в ней два кирпича. Обычных кирпича! Представляешь! Мне бы этих почтовых сук увидать! Хорошо хоть, что вторую и третью в целости получили. Вот как наживаются за наш счет, гады!..
После Одера и Бреслау артиллерийскому корпусу, который мы обслуживали, дали отдых. И нам - отдых...
Странная штука - отдых на войне. Подворотнички пришили, форму, как могли, привели в порядок. Устроили из пустой бочки вошебойку - переморили насекомых. Посмотрели фильм "Серенада солнечной долины", протопав до места демонстрации этого фильма шесть километров и столько же обратно. Саша проявил инициативу - устроил три политинформации...
Наконец команда: "По машинам!"
К вечеру, после долгих скитаний по размытым и разбитым дорогам, мы выехали на автостраду и не поверили своим глазам. Перед нами был огромный указатель: "На Берлин. 331 км".
С наступлением календарных весенних дней погода в Германии испортилась. Март встретил нас снежком и морозами по ночам, которые уже никого не устраивали. Апрель начался с дождей. Всюду - слякоть, мерзопакостная, удручающая. И все же не она определяла настроение. Триста тридцать один километр до Берлина - это казалось чудом. А мы все двигались и двигались вперед. Второй день в пути.
В дни наступления мы превращались из отдельного разведывательного артиллерийского дивизиона (а теперь к этому длинному названию официально прибавились слова "прорыва РГК" - Резерва Главного Командования - и плюс полученное нами за бои на юге Германии название "Силезского") в обычную моторизованную пехотную часть. Артиллерия, которой мы приданы, била по противнику прямой наводкой, и потому наша работа никому не нужна. А все же, раз нас торопили вперед, мы были нужны!
Пока же мы отбивали атаки каких-то оголтелых вражеских частей, оставшихся глубоко в тылу наших войск, ловили пленных и сопровождали их на сборные пункты, вели политпросветработу среди цивильных немцев и, наконец, - самое скучное в условиях войны! - чертили кальки и карты в штабах артполков и дивизий, где не хватало своих топографов.
И все это в пути, в движении, когда события подгоняли на северо-запад, где уже вовсю, судя по сводкам, действовал 1-й Белорусский.
Каждый день мелькали названия городов и селений - Бунцлау, Рейзихт, Гайнау, Гроткау, Нейпштадт, Фридлянд, Эндерсдорф, Кальке. На карту лучше не глядеть: мы крутили то вперед, то назад и опять вперед. Пусть так. Был бы маршрут, а обсуждать его не наше дело. И опять названия - Форст, Госта, Дрешниц, Шефенберг, Котбус. Позади - Нейсе, впереди - маленькая, юркая Шпрее.
Цвели сады. Яблони, вишни. Лепестки их цветов осыпались - вздрагивали земля и небо. В небе наши "петляковы" и немецкие "мессеры". А на земле танки, самоходки, "катюши"... Трудно понять, где кончалась одна колонна, где начиналась новая. Дороги и поля гудели, и только у переправ колонны замирали, вливаясь в одну - на мост.
В воздухе перемешаны все запахи: весны, гари, зелени, бензина, крови, цветов, металла...
- Скоро с союзничками встретимся. Часа через три! - говорил младший лейтенант Заикин, когда мы миновали мост через Шпрее. - Они в Дессау.
Это он говорил утром двадцать второго апреля.
Через час наш маршрут изменился. Мы повернули чуть назад и направились строго на север.
- Идем к Первому Белорусскому, - пояснил майор Катонин.
Фронты существовали на картах, а на земле их определить было трудно.
Наш дивизион остановился в Барате. По улицам брели наши солдаты. Темнело. Начал моросить дождь.
Мы с Сашей отправились в штаб артбригады - чертить карты.
- Хлопцы, вы с какого - с Первого Белорусского? - спросил я проходящих мимо солдат.
- С Первого Украинского.
Пошли дальше.
- Славяне, с какого - с Первого Украинского? - поинтересовался Саша.
- С Первого Белорусского.
На улицах темень. В темноте двигались войска. В темноте сновали люди. А городок, кажется, красивый, тихий.
Навстречу нам шагала колонна. Слышалась немецкая речь.
Саша вскинул карабин, я - автомат.
Потом сообразил:
- Подожди ты! Это пленные...
Пленные немцы шли в строю. Впереди офицер. Другой, с фонарем, сбоку, подсчитывал ногу:
- Айн-цвай! Айн-цвай!
Мы смотрели на них, рассмеялись.
- Гитлер капут! Аллес капут! - кричали немцы, увидев наши лица.
И опять мы шли вперед, и опять:
- Славяне, с какого - с Первого Украинского?
- С Первого Белорусского.
- Хлопцы, с какого - с Первого Белорусского?
- С Первого Украинского.
У дверей двухэтажного дома - часовые. Толпились солдаты, офицеры.
- Здесь штаб Сто девяносто четвертой? - спросил я.
- Ты?
Из толпы выскочила Наташа.
Мы молчали и глупо улыбались.
- До Берлина сорок километров! - вдруг сказала она.
...Мы возвращались с Сашей поздно. Наших в городе не было. Дивизион перебрался в лес - по соседству с местечком Нейхоф.
Побрели туда, под дождем, по грязи.
В лесу уже все спали. Лишь мокли часовые. И Володя, видимо промерзший до костей, танцевал на посту у знамени.
- До Берлина-то сорок километров осталось, - сообщил ему Саша.
Володя преобразился:
- Хрен с ним, с Берлином. Здорово, что пришли. А я уже было совсем промок!
Боевой порядок опять менялся. Только что мы смотрели в стереотрубу: домики, сад и спокойно прогуливающиеся немцы с котелками, а один и с губной гармошкой, и даже плакаты на стенах домов, призывающие вступать в ряды фольксштурма, а когда перевели трубу влево - немецкая гаубичная батарея и опять обед: немцы питаются точно по расписанию... Возле рощицы, еще ближе к нам - звуки музыки. Звуки доносятся и до нас, трофейные для немцев, знакомые, родные - нам: "Полюшко-поле", "В далекий край товарищ улетает..." - Голос Бернеса, а затем Лемешев - "Сердце красавицы склонно к измене и к перемене..."
- Что они?
- А что?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Пролетело уже три часа, но я не заметил их. Мы сидели совсем одни в большой квартире, и мне казалось, что мы только что встретились и ни о чем еще не успели поговорить. Она старалась быть хозяйкой этой чужой для нее и непривычной для меня квартиры и угощала меня чем-то, и поила чаем, и опять бегала на кухню. А я все думал и думал об одном: идет время, время идет... и - уходит.
- Мне пора, пожалуй, - наконец сказал я, еще раз взглянув на часы: Без двадцати двенадцать...
- Ну что ж. - Она тоже встала. - Спасибо тебе большое, что ты приехал. Ты знаешь, как я рада...
Мы вышли из комнаты в прихожую и стояли у двери, вдруг она вспомнила что-то и смутилась:
- Ах, какая же я! Ведь у меня есть что-то... Специально берегла... И забыла. Может, на дорогу?
Не снимая шинели, я вернулся вместе с ней в комнату, подождал, пока она принесет из кухни это "что-то", и мы подняли стаканы:
- За встречу! Нашу... - сказала она. - И не сердись, что я - такая...
- За встречу! И... - Мне хотелось сказать ей еще какие-то слова. - И за то, чтоб мы встретились еще!
Мы опять попрощались у двери. Она вышла на лестницу проводить меня.
- Ты куришь? - Кажется, она удивилась, когда увидела, что я скручиваю самокрутку. - Да, а ты куда сейчас? Неужели обратно, так поздно?
Я остановился, не зная, что ответить.
Куда я?
Бродить по улицам до утра, но на улицах наверняка ночные патрули, и что я буду объяснять им, показывая свою увольнительную? Или шмыгнуть в какой-нибудь дом, где есть пустые квартиры? Квартир таких много, но как я найду сейчас такую? Ведь можно напороться?
- Так почему ты молчишь? - спросила она.
- А я не знаю куда, - признался я. - У меня до утра... До восьми ноль-ноль... Свободное время. Так мы договорились.
- Ты с ума сошел! - Она потащила меня обратно в квартиру. - Какой же ты, право. И я хороша. Ну как ты так можешь! Неужели мы не устроимся? Здесь пять комнат. И мне не так будет страшно... Ведь я трусиха!..
- Но ты же не одна, - сказал я, вспомнив ее слова о подругах, с которыми она квартирует.
- Девочки сегодня дежурят, я смерть как боюсь одна, да в такой квартире!
Она стянула с меня шинель, потащила в комнату.
- Вот здесь... Я постелю тебе. Одну минуточку. Тебе будет хорошо. Вот пепельница. Кури!
Пепельница была теперь у меня в руках. Я не знал, куда поставить ее, чтобы закурить. А курить хотелось безумно.
- Поставь, - сказала она, почувствовав мою растерянность, взяла у меня пепельницу и сама опустила ее на какую-то тумбочку.
Мне показалось или хотелось, чтоб это было так, что она как-то неестественно долго смотрела мне в глаза.
- Помнишь, я говорила тебе тогда, в Ярошевицах, на кухне... Не сердись, но я скажу тебе честно: ведь раньше я никогда не любила тебя... А сейчас не знаю... Я где-то читала, что вторая любовь бывает настоящей... Может, что так... Только молчи и ничего не говори сейчас... Хорошо?.. Подожди, я сейчас разберу...
Я молчал.
Она все сделала, оставив меня одного в соседней комнате и сказав "спокойной ночи". Я настолько был обескуражен, что все продолжал стоять возле широкой белоснежной постели, боясь пошевельнуться. Она постелила чистую простыню, надела свежие наволочки и прикрыла постель традиционной немецкой пуховой периной. А я не знал, что делать: неужели расстегнуть ремень, размотать обмотки, снять ботинки и забраться на этакую кровать как есть, в гимнастерке и галифе?
До этой ночи я ни разу не раздевался на ночь, с той поры как мы покинули Гороховецкие лагеря. А если и скатывал шинель, то это оказывалось нестерпимой вольностью, за которую я, да и мои друзья по взводу не раз расплачивались ко время ночных тревог и подъемов.
- Ты почему не ложишься? - крикнула она из соседней комнаты, щелкнув выключателем. Дверь между нами была открыта.
Я, не видевший Наташу, знал, что она уже нырнула в свою постель.
- Я ложусь, - проговорил я и начал стягивать гимнастерку. Будь что будет.
Все было непривычно. И то, что я лежу в обычной постели, и то, что постель эта домашняя, и то, что рядом, в соседней комнате, она, чье дыхание я слышу, и то...
Мне казалось, что я хочу спать, но уснуть не мог. Ворочался, перекладывая подушки, скидывая жаркую перину, и вновь ворочался.
Она уже, кажется, спала. Я чувствовал, что она дышит спокойно и размеренно. Я думал о ней и о превратностях судьбы, которая свела нас в далеком Лигнице в чужой квартире... И о лейтенанте Соколове, который наверняка не спит сейчас, мучимый своими, непонятными мне мыслями. И о Макаке - Вите Петрове, повзрослевшем больше нас всех. И о старшем лейтенанте Бунькове...
Как много добрых людей на свете, добрых и разных, и как мало мы думаем друг о друге и о том, чтобы каждому из этих людей стало чем-то лучше. Вот Буньков, тяжело раненный Буньков, старший лейтенант Буньков посылает смешные записки солдату Вите Петрову, чтоб не скис этот солдат, не хандрил, чтоб жилось ему и поправлялось в госпитале веселее. Вот Соколов, лейтенант Соколов, в душе которого черт знает что происходит, вспоминает о своем комбате и пишет ему письма, чтобы знал он, комбат, как помнят его и любят в дивизионе... А самому Соколову, я уже знаю, почему-то не верят... Боятся, что ли, его? Или у него есть какие-то минусы в биографии?.. Но ведь он - человек, и какой человек!..
Я думал об этом, вспоминая прошлое и настоящее, и ловил себя на мысли, что прислушивался к ее дыханию. Она спала. Хорошо, что она спала. Сколько ей лет - двадцать один? Да, в сороковом ей было шестнадцать, а мне тринадцать. Сейчас мне восемнадцать, а ей двадцать один. Нет! Ничего не говорят года! И нам столько же, сколько было прежде, когда мы шагали по Чистым прудам, и нам - много-много, потому что испытанное не меряется возрастом. Я знаю ее лицо - какое оно усталое! Сколько ею пережито! И пусть она спит сейчас, пусть спит, пусть спит, спит, спит!
- Ты не спишь?
Я вздрогнул от ее голоса.
- И я никак не могу... Подойди ко мне...
Ее ли это голос? Я не узнаю его, но повторяю:
- Сейчас... Сейчас...
Мне надо одеться, и я кляну себя (Идиот! Идиот!) и шарю в темноте по незнакомой комнате...
- Неужели ты меня любишь? Всерьез? - шепчет она, а я бормочу что-то и погружаюсь в неизведанное, тысячу раз желанное, и уже ничего не могу говорить, а только шепчу:
- Наташка! Наташенька! Наташка!..
Утром я проснулся и увидел, что она уже не спала.
Она сидела, обхватив колени, на каком-то пуфике рядом с кроватью дурацком, чужом пуфике. И сама вроде чужая. И вдруг я вспомнил - моя! Спросонья я смотрел на нее, наверно, совсем не так, как я хотел смотреть. А она смотрела на меня так, как никогда не смотрела прежде. И в ее глазах я чувствовал угрызение совести, и смущение, и страх...
- Отвернись, пожалуйста. Я оденусь, - попросила она.
Я отвернулся и теперь окончательно понял, как мне хорошо.
- Сейчас я накормлю тебя.
- А себя?
- Тебя, - повторила она. - Ведь скоро семь.
Она готовила на кухне, но я не видел, что она делала, а видел лишь ее, тысячу лет знакомую и совсем иную.
- Наташа!
- Ну что?
Она обернулась и посмотрела на меня непривычно пронзительно, и я уже начинал обижаться:
- Зачем ты так?
- А что теперь будет, ты подумал?
- Как - что? Кончится война, мы вернемся...
- Я не про это...
Теперь я все понимал. И то, что она, старшая, советовалась со мной, как с равным, а может, и со старшим.
- Наташенька! Ведь война кончится вот-вот. Ты сама знаешь...
- Хорошо, если...
- Кончится, кончится, кончится! И потом, я люблю тебя! Люблю, ты и сама не понимаешь, как люблю...
Мы вернулись из Лигница, и первым нам встретился Володя:
- Здравия желаю, товарищ лейтенант!
- Здравствуй, ефрейтор, - безучастно ответил Соколов.
Володя проводил комвзвода глазами.
И вдруг засиял:
- Слушай, ты ни черта не знаешь! Ведь та баба - Валя, помнишь, Валентина - женой его была! Представляешь, женой! А она эсэсовка! Ты понимаешь! Хорош офицер наш Соколов! Советский офицер, а жена эсэсовка! Вот и доверяй людям! А мы еще у таких в подчиненных ходим!..
Я ничего не понял. Кроме одного...
- А чему ты так радуешься? У человека беда, а ты радуешься?
- Я радуюсь? Да чему мне радоваться, когда у меня неприятность, сказал Володя с явной обидой. - Ты подумай, какое свинство! Получаю письмо от отца, а он пишет: пришла твоя посылка, открываем, а в ней два кирпича. Обычных кирпича! Представляешь! Мне бы этих почтовых сук увидать! Хорошо хоть, что вторую и третью в целости получили. Вот как наживаются за наш счет, гады!..
После Одера и Бреслау артиллерийскому корпусу, который мы обслуживали, дали отдых. И нам - отдых...
Странная штука - отдых на войне. Подворотнички пришили, форму, как могли, привели в порядок. Устроили из пустой бочки вошебойку - переморили насекомых. Посмотрели фильм "Серенада солнечной долины", протопав до места демонстрации этого фильма шесть километров и столько же обратно. Саша проявил инициативу - устроил три политинформации...
Наконец команда: "По машинам!"
К вечеру, после долгих скитаний по размытым и разбитым дорогам, мы выехали на автостраду и не поверили своим глазам. Перед нами был огромный указатель: "На Берлин. 331 км".
С наступлением календарных весенних дней погода в Германии испортилась. Март встретил нас снежком и морозами по ночам, которые уже никого не устраивали. Апрель начался с дождей. Всюду - слякоть, мерзопакостная, удручающая. И все же не она определяла настроение. Триста тридцать один километр до Берлина - это казалось чудом. А мы все двигались и двигались вперед. Второй день в пути.
В дни наступления мы превращались из отдельного разведывательного артиллерийского дивизиона (а теперь к этому длинному названию официально прибавились слова "прорыва РГК" - Резерва Главного Командования - и плюс полученное нами за бои на юге Германии название "Силезского") в обычную моторизованную пехотную часть. Артиллерия, которой мы приданы, била по противнику прямой наводкой, и потому наша работа никому не нужна. А все же, раз нас торопили вперед, мы были нужны!
Пока же мы отбивали атаки каких-то оголтелых вражеских частей, оставшихся глубоко в тылу наших войск, ловили пленных и сопровождали их на сборные пункты, вели политпросветработу среди цивильных немцев и, наконец, - самое скучное в условиях войны! - чертили кальки и карты в штабах артполков и дивизий, где не хватало своих топографов.
И все это в пути, в движении, когда события подгоняли на северо-запад, где уже вовсю, судя по сводкам, действовал 1-й Белорусский.
Каждый день мелькали названия городов и селений - Бунцлау, Рейзихт, Гайнау, Гроткау, Нейпштадт, Фридлянд, Эндерсдорф, Кальке. На карту лучше не глядеть: мы крутили то вперед, то назад и опять вперед. Пусть так. Был бы маршрут, а обсуждать его не наше дело. И опять названия - Форст, Госта, Дрешниц, Шефенберг, Котбус. Позади - Нейсе, впереди - маленькая, юркая Шпрее.
Цвели сады. Яблони, вишни. Лепестки их цветов осыпались - вздрагивали земля и небо. В небе наши "петляковы" и немецкие "мессеры". А на земле танки, самоходки, "катюши"... Трудно понять, где кончалась одна колонна, где начиналась новая. Дороги и поля гудели, и только у переправ колонны замирали, вливаясь в одну - на мост.
В воздухе перемешаны все запахи: весны, гари, зелени, бензина, крови, цветов, металла...
- Скоро с союзничками встретимся. Часа через три! - говорил младший лейтенант Заикин, когда мы миновали мост через Шпрее. - Они в Дессау.
Это он говорил утром двадцать второго апреля.
Через час наш маршрут изменился. Мы повернули чуть назад и направились строго на север.
- Идем к Первому Белорусскому, - пояснил майор Катонин.
Фронты существовали на картах, а на земле их определить было трудно.
Наш дивизион остановился в Барате. По улицам брели наши солдаты. Темнело. Начал моросить дождь.
Мы с Сашей отправились в штаб артбригады - чертить карты.
- Хлопцы, вы с какого - с Первого Белорусского? - спросил я проходящих мимо солдат.
- С Первого Украинского.
Пошли дальше.
- Славяне, с какого - с Первого Украинского? - поинтересовался Саша.
- С Первого Белорусского.
На улицах темень. В темноте двигались войска. В темноте сновали люди. А городок, кажется, красивый, тихий.
Навстречу нам шагала колонна. Слышалась немецкая речь.
Саша вскинул карабин, я - автомат.
Потом сообразил:
- Подожди ты! Это пленные...
Пленные немцы шли в строю. Впереди офицер. Другой, с фонарем, сбоку, подсчитывал ногу:
- Айн-цвай! Айн-цвай!
Мы смотрели на них, рассмеялись.
- Гитлер капут! Аллес капут! - кричали немцы, увидев наши лица.
И опять мы шли вперед, и опять:
- Славяне, с какого - с Первого Украинского?
- С Первого Белорусского.
- Хлопцы, с какого - с Первого Белорусского?
- С Первого Украинского.
У дверей двухэтажного дома - часовые. Толпились солдаты, офицеры.
- Здесь штаб Сто девяносто четвертой? - спросил я.
- Ты?
Из толпы выскочила Наташа.
Мы молчали и глупо улыбались.
- До Берлина сорок километров! - вдруг сказала она.
...Мы возвращались с Сашей поздно. Наших в городе не было. Дивизион перебрался в лес - по соседству с местечком Нейхоф.
Побрели туда, под дождем, по грязи.
В лесу уже все спали. Лишь мокли часовые. И Володя, видимо промерзший до костей, танцевал на посту у знамени.
- До Берлина-то сорок километров осталось, - сообщил ему Саша.
Володя преобразился:
- Хрен с ним, с Берлином. Здорово, что пришли. А я уже было совсем промок!
Боевой порядок опять менялся. Только что мы смотрели в стереотрубу: домики, сад и спокойно прогуливающиеся немцы с котелками, а один и с губной гармошкой, и даже плакаты на стенах домов, призывающие вступать в ряды фольксштурма, а когда перевели трубу влево - немецкая гаубичная батарея и опять обед: немцы питаются точно по расписанию... Возле рощицы, еще ближе к нам - звуки музыки. Звуки доносятся и до нас, трофейные для немцев, знакомые, родные - нам: "Полюшко-поле", "В далекий край товарищ улетает..." - Голос Бернеса, а затем Лемешев - "Сердце красавицы склонно к измене и к перемене..."
- Что они?
- А что?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34