https://wodolei.ru/catalog/filters/
Елена искоса взглянула на него, поклонилась и исчезла. Брат Бланшфор проводил ее озабоченным взглядом.
– Саади, я оскорбил ее! – шепнул мне вконец расстроенный Джем. – Нам их обычаи неизвестны. Как быть, Саади?
– Поднеси ей свои стихи, – сказал я. – Или какую-нибудь драгоценность… Откуда мне знать? Не знаю, что более подходит даме, у нас они просто женщины.
– Да… – протянул Джем, и весь остаток вечера я чувствовал, что он обдумывает свое завтрашнее поведение.
Утром я разодел его так, слоено мы отправлялись не на охоту, а для встречи с какой-либо владетельной особой. Джем перемерил несколько нарядов, отвергая один за другим как неподобающие, – никогда не проявлял он такой озабоченности тем, как выглядит. Когда же одевание закончилось, он был невообразимо прекрасен – так, наверно, выглядел Харун аль-Рашид на своей первой свадьбе…
Должно быть, моя мысль проявилась в улыбке, потому что Джем разгневался, скинул с себя все эти тряпки (по его собственному выражению) и надел обычное свое охотничье платье. Оно было не по-нашему облегающим – постепенно мы и в одежде стали соображаться со здешними обычаями, – так что красноречиво подчеркивало стройные ноги Джема, его узкие бедра, втянутый живот и не сдавливало плеч – плечи у Джема были прекрасно развиты, как у пловца.
Кто из наших людей – давно иль недавно почивших, заточенных в узилища Баязида или на Родосе – узнал бы своего повелителя в этом светловолосом франке? Да и был ли, в сущности, нашим Джем, этот трагический сплав Востока и Запада, кровосмешение между христианством и исламом, смесь эпикурейства и стоицизма, красивое сочетание русых волос и смуглой кожи? Не была ли вся его жизнь доказательством, что помесь всегда остается ничьей – ей не удается сгладить шов на стыке двух ее половинок; зачем наши или чужие хотят воспринимать его целостно?
Джем, перепрыгивая через две ступени, спускался по лестнице, все его существо выражало снисходительную устремленность, какую позволяют себе лишь очень молодые и очень красивые мужчины.
Мы застали нашу даму во дворе, но она еще не успела сесть в седло. Полы ее юбок были заткнуты за пояс, сплетенный из золотых колец; нижние юбки – белые, жесткие, расшитые – были чуть короче и выставляли напоказ стянутые мягкими сапожками икры. Она была хороша собой, несмотря на худобу. Именно худоба и делала Елену словно бы не плотской и потому сильно действующей на воображение. Джем помог ей сесть на лошадь, она оперлась о его плечо только пальцами, словно в ладони ей виделось слишком много близости и наготы. Джем неотступно искал ее взгляда, но она нарочно отводила глаза.
Мы поскакали через весенние луга. Стража на расстоянии следовала за нами. Каким неприветливым ни казалось мне Дофине, весна украсила и его: пестрым ковром цвели травы, издавая слабый терпкий аромат, по небу вереницей плыли прозрачные облака.
Джем и Елена ехали впереди. Я старался держаться поодаль, чтобы не мешать их безмолвной беседе, но Джему все же понадобились слова.
– Сзади, – позвал он меня. – Отчего ты оставляешь нас? Спроси мадам, хорошо ли она спала.
Я спросил. Как и накануне, Елена не ответила на его вопрос. Женщины и впрямь обладают чисто материнским состраданием: они по доброй воле берут на себя первые трудности в решающем разговоре.
– Всю минувшую зиму я часто думала о вас, принц… – Она сказала «принц», а не «ваше высочество».
– Я, вероятно, еще чаще, мадам, – ответил он и добавил: – В моем страшном одиночестве.
Принято считать, что мужчина в стремлении произвести впечатление на предмет своей любви совершает подвиги на том поприще, к какому чувствует призвание: демонстрирует силу икр и плеч, если он атлет; расстилает ковер красивых слов, если он поэт; рассыпает толстым слоем алмазы и жемчуга, если он властитель. Все это позже, уверяю вас, – этим мы стараемся не завоевать женщину, а удержать. А первый удар, какой мы наносим ей – удар надежный, безотказный, это пробуждение в ней сочувствия; ничто так не сбивает женщину с ног, как жалость.
На это и нацелился Джем; с первых же слов он сказал ей о своем одиночестве, хотя как раз в ту пору я бы не назвал его одиноким.
Елена повернулась, она уже не прятала глаз. В ее глазах было понимание.
– Как переносите вы одиночество, принц?
– Вы можете вообразить себе это. – И тут Джем опять послушался своего чутья – не стал описывать всего того, что без его описаний могло представиться Елене гораздо более страшным, чем было в действительности. – Случалось ли вам сгорать в одиночестве, брошенной, забытой, оскорбленной?
Девица молчала, словно борясь сама с собой. Я чувствовал, как замкнутость, позволявшая ей переносить именно одиночество и обиду, боролась с извечной потребностью человека открыться, чтобы встретить сочувствие к себе. Я знал, что победит последнее, Джем ставил наверняка.
– Случалось, – ответила Елена голосом, исходившим из самых глубин ее существа; я впервые слышал ее истинный голос. – Мне кажется, все, что испытываете вы, давно уже мне знакомо… Быть может, в еще более жестоком и безнадежном виде.
– Елена!.. – Джем остановил коня и по-юношески порывистым движением положил ладонь на ее пальцы. Я смотрел на их руки, две руки – мужская и женская – на влажной шее лошади. Джем еле заметно ласкал ее руку, рука Елены не шевелилась, но она была не мертвой, а застывшей. Я не раз замечал, что очень порывистые, страстные люди – стоит им скинуть с себя путы – уже не могут остановиться на полдороге.
– Верьте мне!.. – начал Джем избитым заклинанием влюбленных, явно не зная, как продолжать.
Но Елена вдруг резко отдернула свою руку, вскинула голову и посмотрела на Джема с отчаянной решимостью:
– А вы мне не верьте, принц, не верьте!
И оглянулась исподтишка, словно за ней гнались а могли услышать.
Джем был потрясен.
– Елена, – сказал он, – не требуйте от меня невозможного! Вы для меня – мое второе «я», только лучшее и, наверно, больше страдавшее. Ни один ваш поступок не может быть дурным, иначе нарушилась бы гармония в мире. Я верю вам, как самому себе, Елена.
Девица де Сасенаж расплетала поводья своего коня, между бровями у нее пролегла сердитая складка, как у ребенка, когда ему в чем-то отказано.
– Я вас предупредила, принц, – проговорила она.
Я отлично помню этот их разговор, в котором был посредником. И рад тому, что помню, ибо он оправдывает Елену.
Знаете, часто говорят, будто в любви кто-то один всегда бывает коварно и холодно обманут. Чистейшая ложь! В любви человек упрямо, невзирая на правду – не только на ее намеки, даже на открытые признания, – всегда сам обманывает себя. И это, вероятно, лучшее, что есть в любви: она позволяет тебе полностью забыть об истине!
Дальнейший разговор между обоими я вам не передаю – он в точности повторял все подобные объяснения, в которых любовь лишь повод подробно поведать о себе желанному слушателю. Приходилось вам замечать? Люди редко слышат тебя, когда ты им говоришь о себе; слышат друг друга только влюбленные.
Я перебрасывал их речи от одного к другому. Оба они не воспринимали меня как нечто от них отдельное, я был их живым эхом. Забавно было видеть, как Елена или Джем на мгновение застывали с улыбкой па устах: пока один из них произносил свои пылкие слова, второй еще не понимал их значения. Лишь после моего вмешательства лицо его вспыхивало, слова достигали сознания. Истинным чудом был этот сокровенный любовный разговор втроем!
На обратном пути они мчались так, что я едва поспевал, но они, пожалуй, уже не нуждались во мне. Я видел их впереди себя: молодые, легкие, подгоняемые одним и тем же ветром – предчувствием счастья и страдания, надеждой, довернем и страхом. Я следовал за ними, размышляя о том, что надо быть очень неискушенным, чтобы завидовать влюбленным; мне они внушали жалость.
Последующие дни Джем леденел от ужаса при мысли, что ее у него отнимут.
Нет, на этот раз бдительность братьев дремала, покуда Джем на глазах у них завоевывал близкого себе человека. Это было подозрительно.
– Не удивляет ли тебя, мой султан, что братья внезапно превратились в сводников?
– Не смей произносить таких слов в связи с нею! – прикрикнул на меня Джем, доказывая тем, что очертя голову продолжает убегать от истины
– Не слов страшись, а того, что за ними! – упорствовал я. – За шесть лет не припомню, чтобы братья оставили в живых хоть одного из тех, кто к тебе приблизился.
– Ты утверждаешь, что ей грозит опасность?
– Нет, – резко бросил я. – Разве стали бы они да рить тебе Елену, если бы это не входило в их расчеты? О Джем! – Я тоже перешел на крик. Мы были вне стен замка, так что я мог на это решиться. – Ты не слабоумен, рассуди сам! Кому позволили братья хотя бы сочувствие проявить к нам, остаться с тобой без свидетелей? Здесь что-то кроется, Джем!
– Кроется, кроется!.. – нетерпеливо мотнул он головой. – и пускай! Слышишь? Ты друг мне, Саади. – Джем заговорил тоном избалованного ребенка, памятным мне со времен Карамании. – Как же мой друг не понимает, что я спасаюсь бегством, что эти несколько недель – единственное, что принадлежит мне после многих лет недоверия, отчужденности и страха? Зачем ты пробуждаешь меня, Саади?
Странно… Следуя рассудку, Джем почти всегда ошибался, но почти всегда оказывался прав, когда ему противился. В самом деле, разве есть ответ на вопросы вроде этого: «Зачем ты пробуждаешь меня?»
Итак, мои сомнения смолкли, не умерев. Я перестал предостерегать Джема. Перед самим собой я имел оправдание: единственное, что мы уносим из этого мира, – несколько сладостных недель самообольщения.
В качестве третьего, но неизбежного лица я участвовал во всех дальнейших беседах влюбленных. И с каждым минувшим днем все больше сознавал, что оба приближаются к тому мгновению, когда им уже не потребуется переводчик. Я сам нетерпеливо ожидал этого мгновения, словно их страсть, проходя через меня, завладела и мной. А Джем и Елена неумолчно говорили, сломав темницу молчания и притворства, в которой долгие годы томились каждый в отдельности. Теперь они наверстывали упущенное.
Джем излил перед Еленой свои страдания последних шести лет, рассказал о том, как из кумира войска и надежды народа превратился в собственность Ордена иоаннитов; Джем выплакал перед Еленой свое отчаяние и бессильный гнев, свои сомнения в людях. Ни прежде, ни потом Джем ни с кем не говорил так много.
Не думайте, что это произошло благодаря каким-то небывалым достоинствам Елены. В любви важен (в том, что касается ее степени, ее проявлений) не сам предмет любви. Важен лишь час, твое собственное состояние – взлета или упадка, упования или безнадежности. Словом, важно лишь твое собственное «я». В те дни Джем находился на пределе того, что мажет вынести человеческое сердце. Шесть лет противился он неизбежному – превращению своему из человека в ничто. Джем боролся отважно, но все в этой борьбе было против него. Борьба эта завершится в тот миг, когда Джем сдастся бесчисленным внешним силам, бесконечно более могущественным, чем он. Но между тем и другим – между борьбой Джема и его поражением – должен был пролечь рубеж, он не мог спокойно отказаться от своего шестилетнего сопротивления.
Надо всем этим я размышлял не тогда – это стало умозаключением гораздо позже. Гораздо позже осознал я, что Джем очертя голову бросился в эту любовь не из-за прелестей Елены и не из-за доверия, которое она внушила ему (Елена с первых же слов не оставила места взаимному доверию между ними). Просто в ту пору Джем, вероятно, чувствовал, что силы оставляют его, и сам стремился к сильной встряске, которая позволит ему либо выплыть, либо пойти ко дну. Джем искал оправдания тому, что окажется побежденным. А есть ли оправдание более сильное, чем обманутая, поруганная любовь?
Я не говорю, – упаси боже! – будто Джем заранее рассчитал, что эта любовь будет несчастной. Он чувствовал это подсознательно. Я всегда дивился тому, как тонко вел Джем свою вторую, невидимую для других и не имеющую значения для мировых событий жизнь. В этой жизни все находило искуснейшее разрешение, а я ведь свидетель тому, что Джем не обдумывал даже ближайшего своего шага, о последующих уж и говорить нечего. Он обладал тем, что даруется только женщинам и поэтам: интуицией.
В те дни, о которых я сейчас веду рассказ, нам не на что было жаловаться. Братья были терпимыми, сговорчивыми, и стража их, сопровождавшая нас во время прогулок с Еленой, словно имела целью лишь уравновесить другую – королевскую. Я знал, что они с превеликой охотой схватились бы между собой, хотя я и не представлял себе, кто одержит верх. Лично я считал рыцарские перья, ленты и окованное золотом оружие менее сильным выражением мужественности, чем тяжелая, грозная чернота родосских воителей.
Итак, мы катались верхом под майским небом Дофине, северное солнце позолотило кожу Джема, и, глядя на него, я вспоминал наши дни в Карамании с их беспричинной веселостью, то чисто плотское наслаждение, с которым, засыпая, я думал о завтрашнем дне.
А Елена словно оставалась в стороне от нашего счастья. Каждое утро она спускалась во двор замка, где мы ожидали ее, чтобы отправиться на охоту или прогулку, всегда с тем же выражением замкнутости и затаенной обиды: по-видимому, это выражение никогда не покидало ее. Лишь час спустя она становилась другой – Джем заражал ее своим весельем. Меня донимали остатки ревности, когда я смотрел, как они мчатся галопом, оба охваченные неистовым желанием – нас приводит к нему кровь, разгоряченная каким-либо телесным усилием, в данном случае – бешеной скачкой. Мне казалось, что сразу после такой езды, задыхающиеся, ослабевшие, они достигнут того мгновения, о котором я упоминал.
Я испытывал и некоторую зависть. Знаете, при дворе Джема мы не только не находили предосудительными наши мужские связи – мы гордились ими, они поднимали нас над плебейской зависимостью от женщины. А теперь я видел, что Джем наиболее полно выражает себя именно в этом, непривычном для нас чувстве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59