Обращался в магазин
На вытоптанном пятачке вокруг позорного столба, увенчанного грязной шкурой шакала, плотной толпой стояли начальники войска. Лицом к столбу в массивном дубовом кресле, похожий на черного филина, восседал начальник четвертой тысячи, старый сивоусый наян. Не было тут ни муллы, ни судейских исправников – только воины да войсковой писец; по сути, это был военно-полевой суд, осуществляемый по приказу правителя. Перед судьей на коленях со связанными руками стояло несколько человек – торговцы и чиновники, заведовавшие снабжением войска. Их схватили накануне вечером и, судя по разорванным пестрым халатам, сквозь которые проглядывали исполосованные спины, по голым вспухшим пяткам, с них уже сняли допрос. Возле столба висел над костром закоптелый медный котел, в нем пузырилась черная жижа, источая едкий смоляной дымок. На том же костре в раскаленной докрасна жаровне тускло блестели желтые металлические кружки, похожие на монеты персидской чеканки. Толпа, расступаясь, склонилась перед Мамаем, подсудимые завыли, начали бить землю лбами, моля о милости. Мамай подал знак судье – продолжай. Писец начал читать с бумаги проступки и вины некоего Менглетхожи: обсчитал темных пастухов при поставке в войско баранов, простые и грубые ногайские седла выдал казначею за дорогие черкасские, а вырученные лишние деньги взял себе; данных ему в помощь людей с лошадьми использовал так, будто они его работники, – посылал их к арменам за вином и тем вином торговал в Орде по запрещенной цене; наконец, разбавлял водой ценный лак для покрытия луков, а оставшийся лак сбывал охотникам на ордынских базарах. Далее перечислялись имена тех, кто клятвенно свидетельствовал о справедливости обвинений – тут были и пострадавшие, и подручные поставщика.
Едва писец кончил, один из обвиняемых начал громко молить о пощаде, уверяя, что вернет убытки в тройном размере, но уже по знаку судьи двое воинов из стражи грубо схватили его, подтащили к столбу позора и прикрутили ремнем. Тогда встал сивоусый, неуклюже переступая кривыми ногами, приблизился к костру, зачерпнул из котла кипящей жижи в узкий железный ковш. Осужденный закричал, забился, но один из стражников запрокинул ему голову, широким ножом расцепил стиснутые зубы.
– Ты был всю жизнь ненасытен, – громко сказал сивоусый. – Так пусть же утроба твоя переполнится наконец, – и вылил дымный вар в глотку осужденного. Крик захлебнулся, тело несчастного изогнулось, голова стучала о столб. Тысячник, похожий на черного филина, возвращался на свое место судьи мимо обвиняемых, трясущихся в ознобе.
Писец начал монотонно перечислять вины другого. Их оказалось немало, но главной было нарушение очередности поставок снаряжения и фуража в отряды. В первую очередь и самое лучшее он давал тем, которые ему больше платили. Это был прожженный взяточник, и Мамай, слушая, дрожал от гнева. Почему этот человек столько лет безнаказанно злоупотребляет ханским ярлыком? Почему жалобы на него приносили пострадавшим новые ущемления? Не иначе за ним стоял кто-то из самых высоких мурз, возможно, находящихся в Мамаевой свите. Значит, не только в тумене «доброго» Есутая кормится эта грязная шайка служебных воров… Надо будет допросить его самому.
Первого осужденного распутали и бросили у подножия столба, на его место привязали бородатого человека средних лет. Лицо его Мамаю было знакомо – сам вручал ему ярлык года четыре назад, но тем сильнее гневался теперь. «Когда чиновники начинают красть открыто – жди конца государства», – припомнился горький восклик хорезмийского шаха, будто бы вырвавшийся у него перед самым концом его огромной империи. Мамаю стало зябко.
– Какой рукой ты брал взятки? – спросил осужденного сивоусый, подступив к нему с длинными щипцами. Тот дернулся, взвыл, пряча свободные руки назад, за столб.
– Вижу – двумя.
– Не-ет!.. – Он сунул вперед левую руку, тут же отдернул, но клешневатая лапа стражника перехватила ее у кисти, вытянула, как струну, повернула ладонью вверх.
– Твоя рука любит хватать чужое золото, так лови его…
Тысячник ловко выхватил щипцами желтый кружок из раскаленной жаровни и бросил на ладонь поставщика. Пронзительный вскрик, струйка дыма, запах горелого мяса; ладонь выгнулась, но раскаленное золото приварилось к коже и не отставало, а на ладонь падали новые пылающие кружки, пока она не стала угольной. Голова осужденного повисла. Сивоусый подтащил жаровню, ударил по обгорелой руке, и монеты со звоном осыпались.
– Кто из них выживет, тех оставить при своем месте, – бросил Мамай судье. – А этого потом пришлешь ко мне.
Он молча поехал сквозь расступившуюся толпу в сопровождении невозмутимой стражи. Лишь стройный сероглазый нукер смотрел в затылок повелителя внимательно, не так, как смотрели другие. Но Мамай не оборачивался и не чувствовал этого взгляда.
Покинув стан Мамая, Есутай надеялся, что тот будет только рад, но знал он и то, как внезапно меняется настроение Мамая, если ему почудятся злые козни. Остаться Есутай не мог. Те, кого правитель вычеркивал из своего сердца, долго не жили, а Есутай, подобно большинству стариков, думал о жизни и дорожил ею больше, чем в молодые годы. Уходя, следовало поостеречься. Вначале Есутай вел отряд, поднявшийся вместе с семьями, рабами, скотом и юртами, по старому следу Орды, но под утро, перед тем как лечь росе, круто повернул на юг, по течению Дона. Рассвет застал всадников в седлах, Дон курился туманом, серое зеркало реки рвали жирующие рыбы – шумно взлетало над плесом гнутое серебро жереха, гулко били лопатами хвостов сомы, осетры и щуки, бурлили и чавкали окуневые стаи, гоняя молодь. Табунки уток и лысух неторопливо отплывали от камышовых берегов, вспугнутые топотом коней и стуком кибиток. А перед усталыми от жизни, замутненными глазами Есутая раздольно катились могучие воды родного Итиля, белая латаная юрта источала сизый полынный дымок над пологим прибрежным откосом, старый отец прилаживал к кибитке белое деревянное колесо, мать у очага набивала бараньи потроха рубленым мясом, складывала в широкие, глиняные горшки, перед тем как поставить в огонь. Голодный раскосый мальчишка, играющий вблизи юрты с рыжеватым щенком, жадно принюхивался к запахам мяса и пряностей. Кто-то скакал из степи на легком саврасом коне, изредка взмахивая плетью, – наверное, брат, – а над всадником и над пасущимися вдали табунами низко плыли косяки гусей, роняя оборванные гортанные крики, и звуки эти наполняли душу мальчишки пронзительно сладкой грустью, счастливым чувством близости мира, а вместе – острой жалостью о чем-то проходящем и невозвратном. Так он был ясен, понятен и дорог, этот мир с полынной степью, с раздольной рекой, с табунами и птицами, с латаной юртой, где готовились лакомства к празднику осени, со старым отцом и молчаливой матерью, что мальчишке хотелось заплакать. Теперь Есутаю казалось: именно то далекое утро его детства было самым счастливым в его долгой жизни. За то пасмурное осеннее утро он отдал бы свой улус, власть, даже военную славу, взошедшую среди битв, сгибавшую спины целых племен, ступавшую по роскошным коврам в золоченых дворцах ханов. Зачем правители ввергают свои народы в пучины войн? Разве земля от этого становится богаче? Разве у ханов мало коней, быков, овец и верблюдов, которых можно обменять на любые богатства – от золота до сапог? И разве мирная жизнь меньше, чем война, увеличивает их табуны и стада? И человек – хан он или пастух – не может съесть даже самых изысканных кушаний больше, чем вмещает его живот, самых роскошных одежд он не износит больше, чем способен износить. Слава, почести, власть? Они как радужный дым на ветру времени. Вон курганы в степи, под которыми спят властелины прошлых времен. Где их власть и слава? А многие ли из них знали часы душевного покоя и счастливой гармонии, когда ты и окружающий мир – одно? И гоняться за славой с мечом в руках – скользкое дело. Кто в ордынском войске был славнее Бегича! А где теперь Бегич?.. «Пастухи, я думаю, счастливее нас», – сказал однажды Бегич Есутаю. Никогда уж Есутаю не стать пастухом, но разве нельзя воротить самую малость из далекого и счастливого времени? На берегах Итиля ничего не воротишь – Мамай не позволит. Но земля просторна. Разве где-нибудь за Каменным Поясом не найдется свободных пастбищ, куда не дотягиваются жадные руки золотоордынокого хана и ханов Синей Орды? Народ улуса любит Есутая – так он считал, потому что не драл с подданных лишней шкуры, не неволил больше, чем требовали ордынские порядки. Он и теперь никого не станет неволить. С ним пойдут те, кто захочет; где-нибудь на берегах раздольного Иртыша он создаст вольное племя, в котором станет справедливым отцом-старейшиной, и люди его станут жить честным трудом, сами решая свои дела, без жадных наянов, чиновников и других паразитов.
То там, то здесь в придонской степи курились осторожные дымки костров. Замечая их, Есутай зло дергал седым усом. Не одни волки идут за Ордой. Весть о том, что Мамай двинулся на Русь, облетела степи от Яика до Дуная, и двуногая саранча зашевелилась, сползается к границам русских княжеств, опасливо держась вдали ордынских станов. Одичалые племена кипчаков, живущие грабежом караванов и торговлей людьми, носатые пожиратели сусликов, степных крыс и саранчи, племена, питающиеся свиноподобными лохматыми собаками, угрюмые длиннорукие люди, в чьих становищах нельзя дышать от смрада, потому что едят они лишь тухлятину, воровские таборы сарацинов и охотники за змеиным ядом – сами тощие, верткие и злые, как гадюки, – все тут, все ожидают часа войны, когда можно будет обирать трупы, ловить попрятавшихся женщин и детей, рыться на пепелищах, хватая все, что уцелело в огне, чего в военной суматохе не взяли завоеватели.
Однажды из-за увала выскочила группа всадников в лисьих малахаях, ордынцы не успели схватиться за луки, как всадников будто ветром сдуло. Не время гоняться за ними, иначе Есутай не пожалел бы лучших коней. Он узнал племя желтых людей с голыми плоскими лицами – самое хищное из всех диких степняков. Днем эти люди обычно скрываются в непроходимых урманах и волчьих оврагах, там же ухитряются прятать лошадей. Где их семейные кочевья, да и есть ли они – никто не ведает. Может быть, это и не люди вовсе, а неведомое порождение каких-то враждебных человечеству сил, вскормленных бесконечными войнами. Охотятся они ночью, подобно шакалам. Неслышно, как змеи, скользя в траве, подкрадываются к задремавшим дозорным, даже к охраняемым юртам, и крадут людей. За детьми эти плосколицые охотятся с особенным пристрастием. Встречая в степи желтых людоедов, Есутай, слывший добрым начальником, приказывал вырубать их до последнего.
Сползается саранча к границам Руси, да на чьих костях станет пировать она? Времена меняются… Если б не ушел – бросил бы в степь тысячу «воронов» выклевать глаза этим хищникам, паразитирующим на теле враждующих между собой народов. А Мамай их терпит – ведь их становища увеличивают численность Орды в глазах русских дозоров. Недаром люди Мамая распускают слух, будто войско его не объехать за тридцать дней, хотя на это хватит и десяти…
Лишь под вечер, убедившись, что погони нет, Есутай остановил отряд и велел разводить костры, выставив на ближних холмах наблюдателей. Он вызвал старшего сына, служившего в его сотне десятником, и сказал ему:
– Когда скроется солнце, возьми своих воинов и скачи на север к московскому князю. Путь держи по другой стороне Дона, на Тулу, оттуда – на Москву или на Коломну. Проводника дам, дорогу спрашивай, но в рязанские города не входи, войска рязанского сторонись и литовского – тоже. Московитам скажи: ты татарского князя Есутая кровный сын и говорить можешь только Димитрию. Другим не говори, хотя бы с тебя живого содрали кожу.
– Да, отец.
– Князю Димитрию скажи: Мамай идет на тебя со всем своим войском, а войска у него будет – сто тысяч ордынцев и тысяч пятьдесят вассалов. Это при нем. С Мамаем также в союзе князь литовский Ягайло и князь рязанский Ольг, но Ольгу Мамай верит мало. О других русских князьях Мамай пускает клевету. Если та клевета попадет в уши Димитрию, пусть он ей не верит. Это первое, что ты запомни хорошо.
Сын наклонил голову.
– Второе скажи Димитрию: Мамай еще не спешит, он пойдет на Москву осенью, потому что после Москвы хочет разорить всю Русь. Тогда это будет легче – реки и болота замерзнут, а наши кони зимы не боятся. К осени ждет он на Дону и своих союзников. Теперь же Мамай готовит свое войско, и готовит умело.
– Да, отец, я видел.
– Третье скажи московскому князю: если он даже откупится большим ясаком, пусть не распускает войско сразу. Ему надо держать до весны большую конную силу. Мамай – лисица и волк вместе. Он возьмет ясак, а когда Димитрий отпустит воинов, пошлет тумены разорять страну. Это все. Теперь повтори.
Выслушал, вздохнул, встал с седла, брошенного на землю, приказал:
– Накорми своих воинов и дай им немного поспать. До Московской земли лучше ехать ночами, по звездам – ты это умеешь. Теперь наступили ясные ночи. Уезжая, зайдешь ко мне.
– Да, отец. Но позволь спросить?
– Спрашивай.
– Хорошо ли то, что я должен делать? Не обида ли говорит в тебе? Мамаю ты хочешь неудачи или Орде?
Есутай посмотрел в смелые глаза сына, скользнул взглядом по окованным сталью плечам, по тусклому от пыли нагруднику, словно раздумывал, надо ли отвечать.
– Я обижен на Мамая – это так. Но я ухожу не от обиды, власть над улусом я мог бы еще удержать. Мамай задумал гибельное для Орды дело – вот откуда моя вражда с ним. Мои люди мне донесли: с Димитрием двадцать русских князей. Если Мамай этого не знает – он плохой полководец. А если он надеется разбить двадцать русских князей, ставших под одно знамя, он просто безумец. Я думаю, на такую битву не решился бы даже Батый.
Есутай снова опустился на седло, указал сыну место против себя, приглашая к долгому разговору.
– Еще хан Хидырь говорил мне: Русь другой стала, Орда – тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
Едва писец кончил, один из обвиняемых начал громко молить о пощаде, уверяя, что вернет убытки в тройном размере, но уже по знаку судьи двое воинов из стражи грубо схватили его, подтащили к столбу позора и прикрутили ремнем. Тогда встал сивоусый, неуклюже переступая кривыми ногами, приблизился к костру, зачерпнул из котла кипящей жижи в узкий железный ковш. Осужденный закричал, забился, но один из стражников запрокинул ему голову, широким ножом расцепил стиснутые зубы.
– Ты был всю жизнь ненасытен, – громко сказал сивоусый. – Так пусть же утроба твоя переполнится наконец, – и вылил дымный вар в глотку осужденного. Крик захлебнулся, тело несчастного изогнулось, голова стучала о столб. Тысячник, похожий на черного филина, возвращался на свое место судьи мимо обвиняемых, трясущихся в ознобе.
Писец начал монотонно перечислять вины другого. Их оказалось немало, но главной было нарушение очередности поставок снаряжения и фуража в отряды. В первую очередь и самое лучшее он давал тем, которые ему больше платили. Это был прожженный взяточник, и Мамай, слушая, дрожал от гнева. Почему этот человек столько лет безнаказанно злоупотребляет ханским ярлыком? Почему жалобы на него приносили пострадавшим новые ущемления? Не иначе за ним стоял кто-то из самых высоких мурз, возможно, находящихся в Мамаевой свите. Значит, не только в тумене «доброго» Есутая кормится эта грязная шайка служебных воров… Надо будет допросить его самому.
Первого осужденного распутали и бросили у подножия столба, на его место привязали бородатого человека средних лет. Лицо его Мамаю было знакомо – сам вручал ему ярлык года четыре назад, но тем сильнее гневался теперь. «Когда чиновники начинают красть открыто – жди конца государства», – припомнился горький восклик хорезмийского шаха, будто бы вырвавшийся у него перед самым концом его огромной империи. Мамаю стало зябко.
– Какой рукой ты брал взятки? – спросил осужденного сивоусый, подступив к нему с длинными щипцами. Тот дернулся, взвыл, пряча свободные руки назад, за столб.
– Вижу – двумя.
– Не-ет!.. – Он сунул вперед левую руку, тут же отдернул, но клешневатая лапа стражника перехватила ее у кисти, вытянула, как струну, повернула ладонью вверх.
– Твоя рука любит хватать чужое золото, так лови его…
Тысячник ловко выхватил щипцами желтый кружок из раскаленной жаровни и бросил на ладонь поставщика. Пронзительный вскрик, струйка дыма, запах горелого мяса; ладонь выгнулась, но раскаленное золото приварилось к коже и не отставало, а на ладонь падали новые пылающие кружки, пока она не стала угольной. Голова осужденного повисла. Сивоусый подтащил жаровню, ударил по обгорелой руке, и монеты со звоном осыпались.
– Кто из них выживет, тех оставить при своем месте, – бросил Мамай судье. – А этого потом пришлешь ко мне.
Он молча поехал сквозь расступившуюся толпу в сопровождении невозмутимой стражи. Лишь стройный сероглазый нукер смотрел в затылок повелителя внимательно, не так, как смотрели другие. Но Мамай не оборачивался и не чувствовал этого взгляда.
Покинув стан Мамая, Есутай надеялся, что тот будет только рад, но знал он и то, как внезапно меняется настроение Мамая, если ему почудятся злые козни. Остаться Есутай не мог. Те, кого правитель вычеркивал из своего сердца, долго не жили, а Есутай, подобно большинству стариков, думал о жизни и дорожил ею больше, чем в молодые годы. Уходя, следовало поостеречься. Вначале Есутай вел отряд, поднявшийся вместе с семьями, рабами, скотом и юртами, по старому следу Орды, но под утро, перед тем как лечь росе, круто повернул на юг, по течению Дона. Рассвет застал всадников в седлах, Дон курился туманом, серое зеркало реки рвали жирующие рыбы – шумно взлетало над плесом гнутое серебро жереха, гулко били лопатами хвостов сомы, осетры и щуки, бурлили и чавкали окуневые стаи, гоняя молодь. Табунки уток и лысух неторопливо отплывали от камышовых берегов, вспугнутые топотом коней и стуком кибиток. А перед усталыми от жизни, замутненными глазами Есутая раздольно катились могучие воды родного Итиля, белая латаная юрта источала сизый полынный дымок над пологим прибрежным откосом, старый отец прилаживал к кибитке белое деревянное колесо, мать у очага набивала бараньи потроха рубленым мясом, складывала в широкие, глиняные горшки, перед тем как поставить в огонь. Голодный раскосый мальчишка, играющий вблизи юрты с рыжеватым щенком, жадно принюхивался к запахам мяса и пряностей. Кто-то скакал из степи на легком саврасом коне, изредка взмахивая плетью, – наверное, брат, – а над всадником и над пасущимися вдали табунами низко плыли косяки гусей, роняя оборванные гортанные крики, и звуки эти наполняли душу мальчишки пронзительно сладкой грустью, счастливым чувством близости мира, а вместе – острой жалостью о чем-то проходящем и невозвратном. Так он был ясен, понятен и дорог, этот мир с полынной степью, с раздольной рекой, с табунами и птицами, с латаной юртой, где готовились лакомства к празднику осени, со старым отцом и молчаливой матерью, что мальчишке хотелось заплакать. Теперь Есутаю казалось: именно то далекое утро его детства было самым счастливым в его долгой жизни. За то пасмурное осеннее утро он отдал бы свой улус, власть, даже военную славу, взошедшую среди битв, сгибавшую спины целых племен, ступавшую по роскошным коврам в золоченых дворцах ханов. Зачем правители ввергают свои народы в пучины войн? Разве земля от этого становится богаче? Разве у ханов мало коней, быков, овец и верблюдов, которых можно обменять на любые богатства – от золота до сапог? И разве мирная жизнь меньше, чем война, увеличивает их табуны и стада? И человек – хан он или пастух – не может съесть даже самых изысканных кушаний больше, чем вмещает его живот, самых роскошных одежд он не износит больше, чем способен износить. Слава, почести, власть? Они как радужный дым на ветру времени. Вон курганы в степи, под которыми спят властелины прошлых времен. Где их власть и слава? А многие ли из них знали часы душевного покоя и счастливой гармонии, когда ты и окружающий мир – одно? И гоняться за славой с мечом в руках – скользкое дело. Кто в ордынском войске был славнее Бегича! А где теперь Бегич?.. «Пастухи, я думаю, счастливее нас», – сказал однажды Бегич Есутаю. Никогда уж Есутаю не стать пастухом, но разве нельзя воротить самую малость из далекого и счастливого времени? На берегах Итиля ничего не воротишь – Мамай не позволит. Но земля просторна. Разве где-нибудь за Каменным Поясом не найдется свободных пастбищ, куда не дотягиваются жадные руки золотоордынокого хана и ханов Синей Орды? Народ улуса любит Есутая – так он считал, потому что не драл с подданных лишней шкуры, не неволил больше, чем требовали ордынские порядки. Он и теперь никого не станет неволить. С ним пойдут те, кто захочет; где-нибудь на берегах раздольного Иртыша он создаст вольное племя, в котором станет справедливым отцом-старейшиной, и люди его станут жить честным трудом, сами решая свои дела, без жадных наянов, чиновников и других паразитов.
То там, то здесь в придонской степи курились осторожные дымки костров. Замечая их, Есутай зло дергал седым усом. Не одни волки идут за Ордой. Весть о том, что Мамай двинулся на Русь, облетела степи от Яика до Дуная, и двуногая саранча зашевелилась, сползается к границам русских княжеств, опасливо держась вдали ордынских станов. Одичалые племена кипчаков, живущие грабежом караванов и торговлей людьми, носатые пожиратели сусликов, степных крыс и саранчи, племена, питающиеся свиноподобными лохматыми собаками, угрюмые длиннорукие люди, в чьих становищах нельзя дышать от смрада, потому что едят они лишь тухлятину, воровские таборы сарацинов и охотники за змеиным ядом – сами тощие, верткие и злые, как гадюки, – все тут, все ожидают часа войны, когда можно будет обирать трупы, ловить попрятавшихся женщин и детей, рыться на пепелищах, хватая все, что уцелело в огне, чего в военной суматохе не взяли завоеватели.
Однажды из-за увала выскочила группа всадников в лисьих малахаях, ордынцы не успели схватиться за луки, как всадников будто ветром сдуло. Не время гоняться за ними, иначе Есутай не пожалел бы лучших коней. Он узнал племя желтых людей с голыми плоскими лицами – самое хищное из всех диких степняков. Днем эти люди обычно скрываются в непроходимых урманах и волчьих оврагах, там же ухитряются прятать лошадей. Где их семейные кочевья, да и есть ли они – никто не ведает. Может быть, это и не люди вовсе, а неведомое порождение каких-то враждебных человечеству сил, вскормленных бесконечными войнами. Охотятся они ночью, подобно шакалам. Неслышно, как змеи, скользя в траве, подкрадываются к задремавшим дозорным, даже к охраняемым юртам, и крадут людей. За детьми эти плосколицые охотятся с особенным пристрастием. Встречая в степи желтых людоедов, Есутай, слывший добрым начальником, приказывал вырубать их до последнего.
Сползается саранча к границам Руси, да на чьих костях станет пировать она? Времена меняются… Если б не ушел – бросил бы в степь тысячу «воронов» выклевать глаза этим хищникам, паразитирующим на теле враждующих между собой народов. А Мамай их терпит – ведь их становища увеличивают численность Орды в глазах русских дозоров. Недаром люди Мамая распускают слух, будто войско его не объехать за тридцать дней, хотя на это хватит и десяти…
Лишь под вечер, убедившись, что погони нет, Есутай остановил отряд и велел разводить костры, выставив на ближних холмах наблюдателей. Он вызвал старшего сына, служившего в его сотне десятником, и сказал ему:
– Когда скроется солнце, возьми своих воинов и скачи на север к московскому князю. Путь держи по другой стороне Дона, на Тулу, оттуда – на Москву или на Коломну. Проводника дам, дорогу спрашивай, но в рязанские города не входи, войска рязанского сторонись и литовского – тоже. Московитам скажи: ты татарского князя Есутая кровный сын и говорить можешь только Димитрию. Другим не говори, хотя бы с тебя живого содрали кожу.
– Да, отец.
– Князю Димитрию скажи: Мамай идет на тебя со всем своим войском, а войска у него будет – сто тысяч ордынцев и тысяч пятьдесят вассалов. Это при нем. С Мамаем также в союзе князь литовский Ягайло и князь рязанский Ольг, но Ольгу Мамай верит мало. О других русских князьях Мамай пускает клевету. Если та клевета попадет в уши Димитрию, пусть он ей не верит. Это первое, что ты запомни хорошо.
Сын наклонил голову.
– Второе скажи Димитрию: Мамай еще не спешит, он пойдет на Москву осенью, потому что после Москвы хочет разорить всю Русь. Тогда это будет легче – реки и болота замерзнут, а наши кони зимы не боятся. К осени ждет он на Дону и своих союзников. Теперь же Мамай готовит свое войско, и готовит умело.
– Да, отец, я видел.
– Третье скажи московскому князю: если он даже откупится большим ясаком, пусть не распускает войско сразу. Ему надо держать до весны большую конную силу. Мамай – лисица и волк вместе. Он возьмет ясак, а когда Димитрий отпустит воинов, пошлет тумены разорять страну. Это все. Теперь повтори.
Выслушал, вздохнул, встал с седла, брошенного на землю, приказал:
– Накорми своих воинов и дай им немного поспать. До Московской земли лучше ехать ночами, по звездам – ты это умеешь. Теперь наступили ясные ночи. Уезжая, зайдешь ко мне.
– Да, отец. Но позволь спросить?
– Спрашивай.
– Хорошо ли то, что я должен делать? Не обида ли говорит в тебе? Мамаю ты хочешь неудачи или Орде?
Есутай посмотрел в смелые глаза сына, скользнул взглядом по окованным сталью плечам, по тусклому от пыли нагруднику, словно раздумывал, надо ли отвечать.
– Я обижен на Мамая – это так. Но я ухожу не от обиды, власть над улусом я мог бы еще удержать. Мамай задумал гибельное для Орды дело – вот откуда моя вражда с ним. Мои люди мне донесли: с Димитрием двадцать русских князей. Если Мамай этого не знает – он плохой полководец. А если он надеется разбить двадцать русских князей, ставших под одно знамя, он просто безумец. Я думаю, на такую битву не решился бы даже Батый.
Есутай снова опустился на седло, указал сыну место против себя, приглашая к долгому разговору.
– Еще хан Хидырь говорил мне: Русь другой стала, Орда – тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83