https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-vanny/na-bort/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Каждый может ошибаться, думал Эрнст.
Похоже, Толстяк лелеял надежду привлечь Эрнста к своим дурацким делам. Он завел речь на эту тему.
Эрнст чувствовал себя неловко. Он прислушивался к легкому шипению пенистого шампанского в бокале. Он поднес бокал к губам, и в ноздри ударила восхитительная прохлада.
– Я не интересуюсь политикой, – сказал он.
Толстяк рассмеялся.
– Я тоже никогда не интересовался. Страшная скука. Я половины не понимаю.
– Тогда почему вы стали депутатом?
– Стратегия, Эрнст! Нужно находиться на легальном положении. Подрывать систему изнутри. – Он похлопал себя по низу живота на удивление откровенным жестом. – Мы постараемся больше не допустить ничего подобного.
Толстяк начал заниматься политикой лет десять назад. За границу он уехал сразу после неудачно организованной попытки прийти к власти, подавленной вооруженной полицией. Одна пуля угодила Толстяку в пах. Ходили слухи об импотенции. Ходили слухи о морфине.
Тем не менее Толстяк казался довольным собой.
– Нам особенно нужны люди вроде вас, – говорил он. – И позвольте дать вам совет. – Он понизил голос. – Вступайте в дело на выгодных условиях.
– Спасибо.
– Это не политика, – сказал Толстяк. – Что касается меня, то мне плевать на политику. Это будущее.
Эрнст посмотрел в кошачье лицо и увидел только широкий рот, растянутый в страшно самодовольной ухмылке. Он не увидел страшно холодных глаз.
Он почувствовал, что ему трудно сдержать презрительную улыбку, но усилием воли сдержал: сказалось врожденное благородство.
Эрнста называли вертопрахом. Да, он действительно любил развлечения. Он часто устраивал вечеринки и менял женщин как перчатки. Ни с одной женщиной он не оставался долго. Они его бросали или он бросал их. Ничего удивительного. Беспорядочный образ жизни, сознательный риск, обожание толпы. Постоянные переезды с места на место. Деньги: он зарабатывал и проматывал бешеные деньги. Богатые друзья, дорогие отели.
Иногда Эрнст переступал все границы приличия. Он наряжался во фрак и раскатывал на мотоцикле по бальному залу. Он постоянно плясал на столах. Он дразнил полицейских. Да, довольно ребяческие выходки. (Но все взрослые такие серьезные.)
Безусловно, это не способствовало размеренному течению жизни.
Эрнсту быстро все прискучивало, и он не хотел вести размеренную жизнь. Женщины же, которые за ним бегали (а они бегали), жаждали острых впечатлений.
Порой он чувствовал себя одиноким. Но, разумеется, никому не мог об этом сказать.
Эрнст закатил вечеринку, когда от него ушла баронесса, сожительствовавшая с ним одиннадцать месяцев, которая вовсе не была баронессой. Он еще долго помнил драматические развязки многочисленных ссор, происходивших между ними. Однажды она направила на него пистолет. Пуля попала в голову тигра на стене и выбила клык.
Эрнст жил в маленькой квартире в модном богемном районе Берлина, когда баронесса упаковала свои многочисленные чемоданы и ушла. Из окна он смотрел, как она уселась на переднее сиденье кремово-черного «бугатти». За рулем сидел невысокий жилистый мужчина в кожаной кепке; Эрнст презирал его, тот был автогонщиком. Одновременно он испытывал облегчение. Пусть теперь автогонщик стоит под пулями и разбирается с долговыми расписками.
Баронесса любила дорогие вещи и постоянно испытывала недостаток в наличных деньгах. Она оставила Эрнсту кучу долговых расписок.
Эрнст бегло просмотрел расписки, пока сидел у телефона и звонил друзьям насчет предстоящей вечеринки. Большинство приняло приглашение. Эрнст устраивал веселые вечеринки и не скупился на еду и выпивку. К тому времени, когда прибыли гости, Эрнст приколол долговые расписки к стене и упражнялся в стрельбе по мишеням. Все равно они больше ни на что не годились.
Гости присоединились к нему. У Эрнста была коллекция пистолетов; он стрелял метко. Он поднял свой «вальтер» и всадил пулю в самую середину расписки на тысячу двести марок.
Молодые люди разделились на команды, договорились о правилах и стали вести счет. Ближе к ночи, когда уже был выпит не один ящик вина, шум стал оглушительным, а окно оказалось разбитым, невесть каким образом. Несколько пуль оказалось в тигровой голове, в которую никто специально не целился. Тогда Эрнст прекратил соревнование по стрельбе, завел граммофон и поставил джазовую пластинку. В едком дыму, наполнявшем комнаты перевернутой вверх дном квартиры, они начали танцевать.
Эрнст хорошо танцевал. Похоже, он все делал хорошо. Некоторые люди, называвшие себя его друзьями, завидовали ему и не огорчились бы, попади он в беду. Эрнст знал это, но предпочитал не обращать на это внимания. Он считал, что в силах справиться с любыми неприятностями. И если большинство твоих друзей люди ненадежные, тебе все равно нужны несколько поистине верных друзей.
Во время паузы, когда меняли пластинку, до слуха пьяных гостей донесся новый звук. Они подошли к окнам и выглянули на улицу. При свете уличных фонарей цвета читались неясно, но эту коричневую форму цвета дерьма нельзя было не узнать. Гости смотрели – кто тревожно, а кто насмешливо, – как отряд со знаменем проходит под окнами. Потом они вернулись к танцам.
Эрнст задернул бархатные занавески. Промаршировавшие по улице люди принадлежали к партии Толстяка. Эта партия любила маршировать. И внезапно дела у нее пошли в гору: на следующих выборах она получила сто семь мест в Рейхстаге. Случайная удача беспокойного времени, думал Эрнст.
Предполагалось, что в восемнадцать я уже должна определиться со своей дальнейшей жизнью.
Уготованная мне судьба виделась ясно. С удивлением и легким сожалением я смотрела, как мои школьные подруги одна за другой исчезают за высокими стенами замужества.
Сама я никогда не рассматривала возможность замужества. Оно казалось совершенно чуждым моей природе. Я и теперь не помышляла о браке.
Это никого не беспокоило. Казалось, моих близких вполне устраивало, что я не собираюсь выходить замуж. Но мне надлежало чем-нибудь заняться. Может, я собираюсь сделать карьеру?
Существовал ряд профессий, доступных для способных женщин, готовых много работать. Они относились к сфере образования, медицины, искусства и юриспруденции.
Я без всякого энтузиазма рассматривала возможные области деятельности.
Я знала, чем я хочу заниматься. Я хотела летать. Я сказала об этом нескольким людям. Они посмотрели на меня так, словно я либо чокнутая, либо умственно отсталая.
У меня состоялся ряд ни к чему не приведших и довольно неприятных разговоров с отцом на предмет моего будущего. Я находилась в состоянии, близком к отчаянию (и не я одна), когда однажды вечером случайно забрела в местную церковь и услышала выступление летающих врачей-миссионеров.
Откровение, явившееся св. Павлу на пути в Дамаск, было бледным подобием божественного света, ослепившего меня. Почему мне раньше не пришло это в голову? Никто не станет возражать против того, чтобы я стала миссионером: у нас была религиозная семья. (Глубоко религиозная: мама католичка, а отец лютеранин. Как следствие, о религии никогда не говорилось вслух.) Безусловно, никто не станет возражать против того, чтобы я стала врачом: отец будет в восторге. Таким образом, никто не станет возражать против того, чтобы я летала.
Мне придется выучиться на миссионера и на врача. Я на минуту задумалась о вытекающих отсюда последствиях.
Миссионерские дела не проблема, решила я. Я все детство ходила в церковь и, вероятно, уже подготовлена к такого рода деятельности. С другой стороны, чтобы выучиться на врача, потребуется не один год. Вдобавок у меня было подозрение, зародившееся несколькими годами раньше во время уроков препарирования в отцовском кабинете, что мне не понравится анатомия.
Но шкурка стоила выделки. Представлялось очевидным, что другого способа совместить работу с полетами нет.
Я вернулась домой, вдохнула поглубже и сообщила родителям о своем решении изучать медицину. Новость вызвала сначала удивление, потом настороженное удовольствие. В течение нескольких следующих месяцев наводились справки, улаживались разные формальности и решались финансовые вопросы.
В должное время я упаковала чемодан и отправилась в Берлин, чтобы стать студентом-медиком.
Самый тяжелый период экономического кризиса уже миновал, но совсем недавно. Берлин потряс меня.
На Кудамм, за стоящими на тротуарах столиками, нарядно одетые люди ели серебряными вилками пирожные с кремом. За ними, в зеркальных глубинах кафе, порхали официанты. В витринах магазинов были выставлены драгоценности, часы, меха, изделия из мягкой кожи; в демонстрационных залах стояли сверкающие автомобили. Поворачиваясь спиной ко всему этому великолепию, я сразу же натыкалась на какого-нибудь искалеченного ветерана войны в лохмотьях, продававшего спички или просто стоявшего с протянутой рукой.
Город заполонили тысячи нищих. Они стояли у дверей, толпились на станциях подземки или сгорбившись сидели у стен на тротуарах с вытянутыми ногами, словно желая единственно мешать людскому потоку и больше ничего не ожидая от жизни. Они отдали свое зрение, свои руки и ноги, свой рассудок за Германию, а Германия не могла их прокормить. Я всегда по возможности подавала нищим, но весьма скудную милостыню: я жила на содержании отца. Я пыталась заговаривать с ними. Некоторые относились к своему положению философски, но многие были озлоблены. Их предали, говорили они.
Я с детства постоянно слышала это слово. Страну предали, поразили ударом ножа в спину трусливые политики, которые заключили позорный мир, хотя армия не потерпела поражения. Во всем виноваты коммунисты, во всем виноваты евреи. Подобные разговоры не велись у нас дома: отец считал, что наша армия потерпела поражение и что вся болтовня о евреях вредна и ненаучна. Но у большинства моих знакомых такая точка зрения не вызывала возражений.
Однако даже отец, несмотря на всю свою щепетильность и педантичность, разделял всеобщее негодование по поводу Версальского мирного договора. Он называл его «позорным документом». Помимо всего прочего, по означенному договору, Германия обязывалась сократить численность своей армии до десяти тысяч («И это народ Бисмарка!» – возмущенно фыркнул отец), отказаться от военно-воздушного флота, отделиться от восточной Пруссии полоской польской территории и выплачивать огромные, неподъемные суммы в возмещение убытков от войны, за которую якобы она одна несла ответственность.
К двенадцати годам я наслушалась достаточно разговоров о Версальском договоре, чтобы мне хватило до конца жизни, и прониклась стойким отвращением к политике. Но в Берлине от политики не спрятаться. И в Берлине, заполоненном незрячими, безрукими и безногими инвалидами, я впервые поняла, что политика имеет прямое отношение к действительности.
С протянутой рукой стояли не только ветераны войны. Подаяния просили люди, оставшиеся без работы за неимением рабочих мест. Многие держали плакаты с указанием на количество детей, которых им нужно прокормить. Безработным я не подавала, поскольку все свои лишние деньги отдавала ветеранам. Однажды, отказав в милостыне и почувствовав себя виноватой, я объяснила это одному из них.
Сначала он посмотрел на меня непонимающе, а потом слабо улыбнулся и сказал: «Все в порядке, фройляйн. Вы подаете, кому хотите».
Тронутая его словами, я уже собралась вытрясти из кармана всю мелочь, составлявшую стоимость моего проезда на трамвае, когда стоявший рядом мужчина презрительно сплюнул на землю и сказал: «Тогда отдайте деньги штурмовикам».
Я пошла прочь. Я не знала, как к этому относиться.
Я не знала, как относиться к штурмовикам.
Они отрядами маршировали по улицам, наглые, здоровые парни из национал-социалистической партии. Они, в своих коричневых рубашках, с праздным и важным видом расхаживали повсюду. С жестянками для сбора пожертвований в руках, с дубинками в карманах.
Они меня пугали. Я обходила их стороной в общественных местах: громкие голоса, агрессивность, нарочитая грубость повадок, запах пота и пива. Они пугали меня, поскольку я понимала, что они способны на все. У них не было понятий о морали и религии, о сострадании и справедливости.
И все же меня поражало, что в своем роде они очень дисциплированны. Они даже обнаруживали бескорыстную преданность идее. Это становилось видно, когда они маршировали по улицам. Они думали лишь о своем движении и о своем лидере, зато ради них были готовы пожертвовать всем. Движение являлось для них смыслом жизни; это читалось в их глазах. Они были влюблены в идею. В идею возрождения Германии. За нее – все что угодно. Пусть потребуется отдать жизнь, пусть потребуется совершить революцию – все что угодно.
Я поняла, что не могу презирать такую позицию.
Да, они грубые и наглые – ну и что? С ними обошлись жестоко. Многие из них оказались безработными не по своей вине, но по вине некомпетентных политиков. Многие из них были ветеранами войны, вернувшимися домой – в Германию, за которую доблестно сражались, – и обнаружившими, что здесь живут в достатке только друзья политиков. И если требовалось встряхнуть, перевернуть страну, вытащить из трясины, – кто мог сделать это? Они или политики в белых перчатках?
Штурмовики маршировали по улицам, по-военному четко печатая шаг. Четыреста тысяч штурмовиков.
Армия наблюдала за происходящим в задумчивом молчании. Но толпы на улицах восторженно ревели.
Для человека, ненавидевшего политику, я приехала в Берлин в самое неудачное время. Канцлер руководствовался указом о чрезвычайном положении. Многочисленные коалиции сформировывались, а потом распадались. Война велась в Рейхстаге, и война велась на улицах. На улицах штурмовые отряды сражались с отрядами Красного фронта.
Срок президентских полномочий Гинденбурга истек. Весной началась выборная кампания, и одни выборы следовали за другими до самого конца года. Состоялся второй тур выборов на пост президента, поскольку в первом ни один кандидат не собрал большинства голосов;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я