https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Братья еще очень молоды. Они как дети, они забудут язык своих предков. А ты – как твой итальянский?
– Мне кажется, что последние тридцать лет я даже сны вижу на немецком.
– Ничего, когда вернешься на родину, ты вспомнишь язык.
В который раз Абрахам ошарашил меня своим замечанием. Меня поразило очевидное: почему я сам никогда этого не сознавал? Мое желание исповедоваться, моя страсть к безумной Штеффи и ее крепкозубой сестре – все это было лишь проявлением неосознанного желания вернуться домой.
Я уже почти достиг своей цели, если считать ее таковой, когда состояние Мутти резко ухудшилось, и нам пришлось разбить лагерь в населенной итальянцами области к северу от Локарно. В мрачном настроении мы построили шалаши на лесной поляне вокруг костра, огонь в котором поддерживал Абрахам. Я как раз укреплял ветками свой навес из опавших листьев и мха, когда услышал болезненный крик Мутти. Уже несколько недель она жаловалась на жжение во рту, тошноту и понос, терзавший и опустошавший ее нутро. Теперь вся ее жизненная сила, а с ней и рассудок словно скопились у глотки, оставив лишь грубую брань и видения несмываемого греха. Мы с содроганием слушали ее проклятия, которыми она поливала свое распутное прошлое. Из леса вылетела стая крикливых ворон. Через два часа с ней случился первый паралич. Тогда я и узнал настоящее имя Мутти, которое Вати выдал, прижав ее крепкую руку к своей щеке.
– Анна. Анна, не покидай нас. Не спи, цветок моей жизни. Останься со мной.
Несчастье побудило нас заняться делами. Мы отправились охотиться и искать еду, оставив Вати держать жену за руку и взывать к равнодушным небесам. Штеффи и Фрида приготовили суп из крапивы, начистили горошка и корней лопуха для кроличьего рагу. Митци с матерью и маленькой сестрой ушла собирать чернику, потом они занялись отваром из мать-и-мачехи, который надеялись влить в рот Мутти. Мы с ужасом слушали, как она отказывалась есть и как жестоко ее потом выворачивало. Когда дьявол, поселившийся у нее внутри, устроил ей краткую передышку от паралича, она попыталась повеситься, и вот тогда Абрахам поделился со мной своей ужасной догадкой.
– Я видел такое раньше. Мы в семье называли это розой. Из-за красноты на шее. Ваши доктора, кажется, зовут такую болезнь «грубой кожей». Сейчас у нее в груди черная воронка, которая не успокоится, пока не засосет ее всю.
Постепенно среди нас воцарилось обреченное уныние. Мы продолжали искать пищу, но прекратили репетиции; кто придет на наше представление без великолепных вступительных речей Мутти? Митци и ее сестра непрестанно плакали, ощущая скорбь труппы, – не признаваясь самим себе, мы все ждали смерти Мутти. Не в силах выдержать это мрачное настроение, я несколько раз подавлял свой страх перед волками, медведями и худшим из зверей, человеком, и отравлялся на разведку в горы, за пределы наших охотничьих угодий. Обнаружив ветхую деревушку на каменистом склоне холма, я уговорил Ульриха оставить на время свой пост и отправиться туда в надежде выменять что-нибудь полезное.
После полудня мы вышли из лагеря, набрав безделушек, вырезанных братьями из дерева (ложки с ручками в виде совиных голов, вилки-цапли, пара хриплых дудок). Постепенно Ульрих расправил плечи, бесы страха попрыгали с его груди, чтобы порезвиться на травянистых склонах.
– Словно из тумана выходишь, – сказал он, и я отдал должное точности метафоры.
Три часа спустя, в деревне, старый крестьянин, шамкая беззубым ртом, пожалел нас и дал шесть яиц за ложки. Остальные жители оказались менее щедрыми, но нам удалось добыть немного сыра и пирог – горячий, прямо из печки. Дородная женщина, которая его испекла, нагнулась, чтобы вытереть слюни своему ребенку, и подвинула нам противень, словно боялась, что если я подойду ближе, то заражу ее чадо карликовостью.
– Если совсем припечет, – беззаботно заметил Ульрих, – ты всегда сможешь заработать на жизнь вымогательством.
Возвращались мы уже вечером, птицы пели свои псалмы, темные сосны вонзались в небо. Я буквально физически ощущал, как весь лес словно приседает от звуков наших шагов. Через луг метнулась лиса, оглянулась на нас, сверкнула зелеными огоньками глаз.
– Какое злое место, – прошептал Ульрих. Я его почти не слушал, отвлекаясь на хруст диких яблок и буковых орехов под ногами и пытаясь не наступить на поблескивающих слизней, растянувшихся у нас на пути, словно мигрирующие экскременты.
По непривычной тишине, еще не войдя в лагерь, я уже все понял. Под навесом из листьев и мха, освещенное сальными свечами с фитилями из рогоза, лежало ее тело. Издалека освещенный шалаш был похож на храм, и это было красиво: гораздо красивее, чем церковь на Пасху. Ульрих всхлипнул и побежал вперед, а я остановился, замерев от восхищения. Передо мной было чудо, противоположное Рождеству: разросшиеся ясли, обитатель которых вместо великого будущего был обречен на разложение, Вати в роли безутешного Иосифа, опирающегося на посох, и остальные – почтительные и немые, как скот. Хотя все это можно было сравнить и с Успением, да – влажные от холодного пота тряпицы, друзья и последователи, молящиеся над смертным одром, и безбрежное пространство, которое Дюрер даровал своей кухонной Мадонне (а Мутти – сами небеса), чтобы кирпичи и балки не помешали ее отлетающему духу.
Позже, уже ночью, когда все, кроме Вати, оставили бдение и Конрад рыдал рядом со мной, ужасные колики выгнали меня на воздух. Звезды пропали, черные облака затянули небо; дорогу к уборной – мы устроили отхожее место подальше от лагеря, за деревьями, – мне пришлось искать на ощупь. Как только я сел облегчиться, полил страшный ливень. Я выругался и поспешно натянул штаны. Потом, преодолевая небольшой подъем на обратной дороге, я неудачно поставил ногу и повалился в траву.
Смерть Мутти захлестнула меня, как волна. Я отчетливо и ясно увидел всю низость своей жалкой жизни, понял, сколько печали и скорби принес я другим. Все прожитые годы сжались внутри комом боли, из глаз брызнул соленый сок. Плод несчастья, я плакал без стеснения, и безразличный дождь смывал мои слезы. Я плакал не за себя теперешнего – не за то грязное отребье, в котором я сам-то с трудом узнавал себя, – я плакал за все свои прежние воплощения, за всех Грилли, оставшихся в прошлом. Я рыдал за дитя, слишком уродливое, чтобы утешить умирающую мать, за тень своего отрочества и за призрак отца, писавшего сыну мертвые письма. Я чувствовал на руках мертвый груз тела Адольфа Бреннера. Я наблюдал, как обезглавливают безумного Альбрехта. Особенно яркий образ – его голова в банке, а ведь я ее даже не видел. Я смотрел в страдальческие глаза ослика, которого я убил, а потом с большим аппетитом съел его жирное мясо, удвоив тем самым свой грех.
Встревоженный моим отсутствием Петушок Конрад выбрался под холодный душ, прополз за кусты и обнаружил меня. Увидев, как я сижу в луже размокшей грязи, закрывая лицо руками, он, наверное, решил, что я справляю некий обряд омовения; он не пытался вытащить меня из лужи или утешить, а просто уполз потихоньку обратно в шалаш, уверенный, что я его не заметил.
А я еще долго сидел на земле, пытаясь очиститься от распада и задаваясь давно назревшими вопросами.
Не из-за меня ли убили Альбрехта? Не я ли посеял семя, породившее несчастья: насилие и разбой в Фельсенгрюнде? Не я ли, из-за своего дьявольского аппетита, пытался нажраться за счет герцогства? Ведь оставь я маркиза в покое, он, как и все его предки, мирно правил бы своим Богом забытым скалистым клочком земли, и тогда герцогство Фельсенгрюнде, возможно, по-прежнему оставалось бы плодородной страной, доброй к своим обитателям? Но можно ли винить меня одного? За гигантские долги, за Мангейма и баварцев, за фатальную меланхолию герцога? Или, может быть, эта mea culpa, это раскаяние под проливным дождем было лишь проявлением духовной гордыни, непомерно раздутого самолюбия? Господи, ниспошли гнев свой на мою голову! Я мал телом и незначителен как творец, но я превысил пределы греха. Воистину, Господи, я величайший грешник. Взгляни yа меня.
20. Нунцио
Абрахам предсказал будущее и тем самым создал его. К югу от громадного и смертоносного массива Сен-Готтар, на благоуханном берегу озера Лугано, стоял аромат средиземноморской сосны и клевера. Ветерок доносил обрывки итальянского говора, слетавшего с уст пастухов, перегонявших стада на осенние пастбища. Весь этот деревенский шелест – крутые склоны, засаженные оливковыми деревьями – настойчивые цикады и ныряющие стрижи, – все словно сговорилось с одной-единственной целью. Познав тайные стремления сердца, я решил оставить актеров.
Я читал, что некоторые животные, почувствовав приближающийся конец, отправляются умирать туда, где родились. Огромный слон и сумрачный угорь, все нуждаются в симметрии, перед лицом исчезновения все стремятся завершить круг жизни и тем самым придать ей смысл. Да, эти слова произносит сейчас живой труп, и все же не стоит думать, что я размышлял о собственной кончине. Возможно – на самом деле, возможно, уверяю вас, – по дороге за похоронными носилками к церковному двору, где плоть Мутти вскоре смешается с костями бедняков, я действительно думал о собственной бренности. И когда Абрахам и Ульрих опускали ее тело в яму, где уже лежал какой-то покойник, завернутый в саван, как муха в паучьем коконе, я твердо решил для себя, что не буду гнить в иноземной могиле, над которой священник за взятку проведет обряд, наплевав на мою неотпетую душу. Но пока что я не собирался подражать нерестящемуся лососю или умирающему киту. Наоборот: полтора года, прошедшие после отъезда из Фельсенгрюнде, позволили срубленному, замшелому стволу пустить новую робкую поросль иллюзий. Мне представлялось, как я возобновляю карьеру в Милане или Вероне, притом что смерть и несчастья, вершина моих достижений, должны были бы навечно разрушить эту мечту.
И вот я в Лугано, сижу поодаль от своих раздраженных и, увы, разругавшихся между собой фигляров и смотрю на противоположный берег озера – нашего, итальянского Черезио, – где лежит Ломбардия и мое будущее. Судя по моей позе и мрачной перемене в моих товарищах, вы, должно быть, подумали, что я несчастен и напуган, как жаба в пересыхающем болоте. Но хотя Вати, после шести недель скорби, честно пытался вдохнуть жизнь в наши затхлые пьесы (без особого, впрочем, успеха); хотя Абрахам, выдержав приличествующую паузу, продолжил жаловаться на тех, кто возражал против его главенства («Ну а как мы пойдем за призраком, Юстус?»); хотя все понимали, что наше братство трещит по швам, я чувствовал странный душевный подъем. Я мечтал о заказах, пусть даже и самых скромных: запечатлеть кабинет ученого или обессмертить – насколько позволят огонь и древоточцы – непоседливого отпрыска какого-нибудь испанского гранда.
Вчера мы устроили представление на главной площади Лугано (мне как единственному человеку, бегло говорящему по-итальянски, пришлось извиняться за нашу комедию, которая упала на лица зрителей, словно шмат сырого теста), и я увидел возможный путь своего побега. Я не знал этого человека; он не обращал на нас внимания, был занят уламыванием толстого луганского купца, демонстрируя ему внушительный размах своего кулака. Потом, когда мы отвесили свои робкие поклоны, я заметил его снова – он сидел в тени липы и ласкал кошель купца, словно проверяя, насколько тот полон. Это был небольшой колосс, бородатый, как Козимо, с копной рыжих волос. Он, как собака, наклонил голову набок, приподнял одну бровь, давая понять, что он видит, что я его вижу, и продолжил рассматривать песок у себя под ногами.
Несколько минут спустя наши пути случайно пересеклись. Я ковылял следом за остальными актерами, уходившими с места нашего позора, и в это мгновение из дверей ближайшего дома показался этот незнакомец, сжимавший рукоятку меча Он вскрикнул от удивления:
– Э, земляк, а куда подевались твои волосы?
Я уже отставал от своих и опасался отстать еще больше.
– Выпали, – ответил я. – От стыда.
– Вам еще повезло, что они вас не повесили. Ну, это же Швейцария. Откуда ты, синьор Купидон?
– На этот вопрос нет простого ответа.
– А, человек-загадка. Я сам из Бреры. Родился с вонью канала в ноздрях и криками барочников в ушах.
– Брера? Давненько я не слышал это название.
– Так ты все-таки миланец, – торжествующе сказал он. Если он собирался идти за мной, то пусть хоть понесет вещи, подумал я.
– Вы живете в Лугано, синьор?
– У меня паром на Черезио. Я перевозчик и купец.
– А что вы перевозите?
– Это зависит от клиента.
Я весь вспотел. Глянув вперед, я убедился, что мои товарищи отошли достаточно далеко и не смогут нас услышать.
– А сколько стоит перевезти маленького земляка в Ломбардию?
– Маленький земляк в бегах?
– Нет. Он… Я просто хочу домой. Перевезите меня через озеро, синьор, дальше я пойду сам.
Паромщик пожал плечами и назвал свою цену. Разочарование явственно отразилось у меня на лице, и он наградил меня тем же взглядом, какой бросал на кошель с деньгами. Потом он улыбнулся и шлепнул себя по великанским бедрам.
– Я отправляюсь завтра. Груз уже на борту. Переправлю тебя задаром. Расстояние небольшое, да и ты вроде судно не потопишь. – Я, бросился благодарить его, пожалуй, слишком бурно; он отнял руку от моих губ. – Ну хорошо, хорошо. Не могу же я позволить тебе и дальше огорчать местных жителей. В конце концов, они все – мои должники.
И вот, как я уже говорил, ваш рассказчик сидит поодаль от своих товарищей, которые спасли меня в горах и научили, как выжить на пустом месте, которые дрались за меня, как за своего, и которых я теперь должен буду оставить. Мне сводило кишки от надежды и отчаяния: надежды снова увидеть страну моей юности, отчаяния навсегда распрощаться с родными лицами. Я рылся в закутках памяти в поисках подходящих прощальных слов, но находил лишь высокопарную ложь в оправдание своего предательства. Не знаю, было ли это предательством, ведь, оставшись, я был бы вынужден принять чью-то сторону, выбирая между кротким отцом и своим огнедышащим кузеном?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я