https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-kosim-vipuskom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


OCR Busya
«Грегори Норминтон «Чудеса и диковины», серия «Корабль дураков»»: АСТ, Транзиткнига; Москва; 2006
Аннотация
Позднее Возрождение… Эпоха гениальных творцов, гениальных авантюристов… и гениев, совмещающих талант к творчеству с талантом к преступлению.
Перед вами – не просто потрясающий интеллектуальный авантюрный роман, но – удивительная анатомия самого духа, двигавшего этой эпохой. Причем режет этот дух по-живому человек, ставший своеобразным его воплощением…
"Чудеса и диковины" – второй роман Грегори Норминтона, прозванного "золотым мальчиком" постмодернизма
Грегори Норминтон
Чудеса и диковины

Gregory Norminton ARTS AND WONDERS
Перевод с английского А. Аракелова под редакцией Т. Покидаевой
Печатается с разрешения автора и литературных агентств Blake Friedmann Ltd. и Synopsis.
© Gregory Norminton, 2004
© Перевод. А. Аракелов, 2006
© ООО «Издательство ACT», 2006
Кристиану, Бенджамину и Хавьеру

Тщетно я ковыряюсь в ушах. Сую палец поглубже, словно хочу сковырнуть запруду и выпустить воду. Но заглушить голоса не удается. Меня мучает их бормотание. Случалось ли вам в скукоженной ночной тишине внимать шепоту кровотока в ушах? Тихий шорох, как будто звук бьется, приглушенный, в стенах пещеры? Это вместилище шумов заполняется неотвратимо, и чем оно полнее, тем громче. Что за ужасный рев, что за давление на мозг! Грохот – это вся моя жизнь бьется в стену забвения, и грозит проломить ее, и погрести меня под собой.
Я сижу, скорченный и больной, на своем соломенном ложе. Чувствую все свои кости, все до единой. Внутри у меня все стонет и бурчит; газы выходят из тела со вздохом или с печальным салютом. Я представляю, как медленно истекаю сном, тяжелая дремота струится по ногам и капает на дощатый пол, и ноги из синих становятся серыми, а потом – белыми как мел, а ведь когда-то они были розовые. Шум в голове, этот подземный рокот, конечно же, не умолкает. Но я все же слышу, как стрекочут цикады на улице. Свистят стрижи, и вот я уже вижу, как они чертят дуги в небе над полями, снимая сливки с рассвета. Потом следует ожидаемый, желанный стук: как всегда, несмелый, чтобы не потревожить мой труп (в конце концов, я изрядно стар). Дверь отворяется с тихим знакомым скрипом. Взгляд Терезы находит меня. Я благодарен ей за эту улыбку и не перестаю удивляться – каждый день я удивляюсь ее милосердию. Тереза приносит мне козье молоко, парное, с утреннего удоя, и сухарики из гречневого хлеба, которые я размачиваю в чашке. Осведомившись о ее мальчике, узнаю, что всю ночь он не спал из-за желудочных колик. Я обещаю дать ей свое обычное лекарство (чистое плацебо, рецепт одного пражского мошенника), и Тереза уходит.
Ни слова о том, что у меня не осталось денег, чтобы отплатить ей за добро. Она и вдова будут ухаживать за мной до конца – или пока хватит терпения, если я все правильно понимаю.
Поев и оправившись, я обмываю те части тела, до которых могу дотянуться. Одевание – пусть и в лохмотья – занимает чрезмерно долгое время. Неудивительно, что старики такие копуши. Что еще делать разуму с таким количеством свободного времени: сновать взад-вперед сквозь время, обременившись несносной и старой медлительной плотью? Э-эх! Черт бы побрал эти запутанные, непослушные чулки. Я не могу согнуть колени – не говоря уже о спине, – чтобы достать до пальцев на ногах. Я, который всю жизнь прожил ближе к своим ногам, чем большинство из людей. Я с отвращением швыряю чулки на кровать и выхожу на свет божий босиком.
Животные опередили меня. Скромный зверинец Терезы, настоянный на голоде и бедности. Я – слышавший рев императорского льва и пересчитывавший перья на крыле дронта – влился в их копошение. Кролики Нунцио что-то грызут в своих клетках. Куриный кружок переругивается и чистит перья. Коза, привязанная к оливе, щиплет свой травяной кружок, выбривая его с дотошностью стрелки компаса.
Выйдя из тени, я обнаруживаю, что солнце все еще греет. Деревня распростерта передо мной – волнующаяся, зеленая. Ивняк подстрижен, темные кедры подобны незажженным свечам. Версты виноградников – как плодоносящие проспекты, залитые мягким светом, а дальше, за ними, удивительно компактные, виднеются знакомые очертания Фиесоле. Спустя пятьдесят один год, следуя замысловатым маршрутом, я вновь очутился в том месте, откуда начал свое путешествие. Я родился неподалеку отсюда, под сенью Собора, и теперь колокольный звон, проникая в мою каморку, дарит мне, старику, часы куда более краткие, чем те, что я проживал в молодости.
Передвигаясь (в самом общем смысле этого слова) по покрытой росой траве, я добираюсь до своей скамьи. У меня с собой книга, пергамент и чернила, на руке – кожаный ремешок, за ухом – очинённое гусиное перо: пародия, так сказать, на мое трудовое прошлое.
Бормотание не отпускает, нагнетая давление в голове.
Со вздохом я размещаюсь на сиденье (на скамье, срубленной мужем Терезы из дубового сундука) и раскладываю свои принадлежности. Уложив на колени «Thesaurus Hieroglyphicorum» и поставив рядом чернильницу, я открываю великую пустоту своей тетради и, донельзя расстроенный, смотрю в сторону дома. Тереза и вдова работают на огороде, эксгумируют морковь. Они хватают ее за косы и срывают с корневищ грязные волоски. Потом швыряют морковь на тропинку, поглядывая поверх горки собранных овощей на сына Терезы, маленького Нунцио, который ковыряется палкой в грязи. Как бы мне хотелось присоединиться к ним! Честно работать, как когда-то – Адам, чтобы под ногти набивалась добрая земля. Но вместо этого мне предстоит мой скрипучий труд, от которого напрягаются и болят глаза. Запертый в этой немощной жалкой плоти, с угасшим взором – такой старый телом, хотя в душе я по-прежнему молод, – я должен отчитаться за свою жизнь. Я должен вспомнить свое путешествие для будущих поколений, пока голоса у меня в голове не ушли в землю вместе со мной. И я неустанно благодарю Господа, что он даровал мне смерть, которую я сам, может быть, у себя и украл. Ибо видел я, как людей жгли огнем, резали сталью и бросали в пучину черного озера. Может, они наблюдают за мной из глубин, эти сгинувшие души? В моей Жизни я буду говорить за них за всех. Это будет непросто: от снов до оживших призраков, от лохмотьев до роскошных камзолов. Перо у меня в руке трепещет, словно готовое улететь.
Во имя всего, что осталось в прошлом, lector future, рассказчик для будущего Томмазо Грилли молит вас о сочувствии сегодня.
I. MONSTRORUM ARTIFEX


1. Подменыш
Сейчас я поведаю всю Правду. Когда я родился (так утверждал мой отец; мать умерла при родах), повитуха завизжала: «Чудовище! Монстр!» – и поскользнулась на околоплодных водах. Ударившись головой о край ведра, эта впечатлительная женщина лишилась чувств. Так что пришлось моей матери – из которой все еще текло в три ручья – самой позаботиться о том, чтобы я издал первый крик. Мать выудила меня из тряпья, я был мраморно-серым, как требуха; увидев мое лицо, она на мгновение задумалась, прежде чем шлепнуть меня по заду.
– Тебе повезло, – скажет потом мой отец, показав мне мое отражение в зеркале, – что материнская любовь слепа.
Меня шлепнули. Я, как положено, заорал и порозовел. В спальне поднялась суматоха, родственники устроили настоящее столпотворение, передавая меня из рук в руки, как Ахилла над Стиксом, пока отец все-таки не обратил мою голову к небесам. Кто-то отправился за водой, кто-то – за полотенцами, кто-то – за священником. Отец поцеловал влажную бровь моей матери и сжал ее ослабевшие пальцы. Кто-то догадливый вынес меня из комнаты, где моя мать, до последнего сражавшаяся за мою жизнь, тихо угасла от эстетического потрясения.
Для отца эта потеря была ужасной. В соседней комнате, где тетка держала меня в вытянутой руке, я, наверное, слышал (несмотря на слизь в ушах) его рыдания и всхлипы. Никто не мог утешить его: и менее всего – его преступный, нелепый ребенок.
– Унесите его отсюда! – кричал отец. – Уберите его с глаз моих, этого маленького убивца!
Так, еще не умея говорить, я сделался преступником, виновным в коварном убийстве собственной матери.
Несколько месяцев – уже после крещения и похорон – я находился на попечении кормилицы, некоей Смеральдины, которая, видимо, по-своему любила меня, раз допускала до своей груди. Мы со Смеральдиной занимали верхний этаж отцовского дома, подальше от шумной мастерской с ее буравами, резцами и алебастровыми бюстами. Мой отец, со своей стороны, оставался внизу, из-за боязни сойти с ума привязанный к работе, как Улисс – к своей мачте. Между нами началось соревнование: кто кого переголосит. Сказать по правде, отец победил. Лишь к Рождеству я был допущен пред его очи; но даже тогда Смеральдине приходилось держать меня, а тетушки и дядюшки (с материнской стороны) пребывали в полной боевой готовности, на случай если что-то пойдет не так.
– У него полный комплект конечностей, – подытожил мой дядя Умберто, – и между ног все в порядке. Лицо только вот… неприятное… но когда он подрастет, может быть, все поменяется.
Анонимо Грилли хвастался набросками, сделанными в то время, когда моя мать была еще жива. Она была очень красивая женщина с почти идеальной фигурой – разве они забыли? Красивое дерево не дает порченых плодов. Получалось, что я был подменышем или демоном, коварно проникшим в злосчастную утробу. Смеральдина, женщина набожная, закрыла уши обеими руками. Потом с извиняющейся ухмылкой она подняла меня с пола и явила взору родителя.
Благодаря своему уродству я вовсе не был очаровательным ребенком. Но, наверное, Смеральдина приучила меня улыбаться при виде нечетких очертаний отцовского лица, потому что я улыбнулся и даже загукал. Розовый кулачок моей левой руки, от которой в один прекрасный день будет зависеть мой успех, выпростался из-под одеяльца. И мой отец, как с замиранием сердца увидели все собравшиеся, протянул свой заляпанный глиной палец, чтобы я мог за него ухватиться.
– Есть узы, которые нельзя разорвать, – говорил мне отец всякий раз, когда вспоминал это мгновение. – Я не мог отвергнуть тебя, Томмазо. И я был хорошим отцом. Разве я, несмотря ни на что, когда-либо пренебрегал твоим воспитанием?
Родственники с облегчением вздохнули. После трогательной сцены воссоединения Смеральдина, заметив, как увлажнились глаза отца при взгляде на сына, осторожно пересадила меня на его колено. Так я и сидел, крепко вцепившись в отцовский палец, и таращился на лежавшие на столе инструменты. Анонимо Грилли (в поисках лучшей идеи) потянулся за шпателем и поднес его поближе ко мне. Наверное, я скосил глаза.
– Он будет художником, – сказала Смеральдина. – Как папа.
Если в раннем детстве я и нашел свое место в жизни отца, то оно находилось где-то на самом краю его неспокойного существования.
Анонимо Грилли был скульптором. Он родился и вырос во Флоренции. Отпрыск крепкого торгового рода, с самого детства он обнаружил все признаки самого неприбыльного таланта. Он умел создавать вещи своими руками, прекрасные вещи. В восемь лет он вырезал себе деревянные игрушки: небольшой зверинец со львами, лошадьми и медведями. К двенадцати годам, когда на его верхней губе стал пробиваться темный пушок, он лепил нимф из грязи на отмелях Арно. Его отец, Джакопо Грилле, сокрушенно потрясал кулаками по поводу артистических наклонностей сына.
– Я был для него позорным пятном, – сказал мне Анонимо. – Я ходил в грязной одежде, с нечесаными волосами и руками, вечно измазанными глиной.
Мой дед, Джакопо Грилле, был знаком со скульпторами только по флорентийским цехам. Их нанимали украшать виллы; они торговали гербами; они не годились в образцы для подражания для его сына.
– И не спорь с отцом, – говорил он, поднимая указательный палец. – Займешься шелком, мой мальчик, не прогадаешь.
Три года спустя скульптор Жан Булонь, более известный как Джамболонья, принял Анонимо в подмастерья. (Джакопо Грилле, оскорбленный и возмущенный сыновним непослушанием, тем не менее не мог отказать ему в чести служения, пусть и опосредованно, самому Великому Герцогу. И все же он отвернулся от мальчика и не простил его, пока смерть не разлучила их навсегда.) Отец надеялся, что он будет помогать самому фламандскому мастеру, но его не пустили дальше литейной мастерской. Под пристальным взглядом Антонио Сусини он помогал делать маленькие бронзовые копии работ Джамболоньи, которые, к вящей славе скульптора, продавались по всей Европе. Работа была жаркой и изматывающей, но Анонимо остался и обучался этому искусству три долгих года, пока однажды Сусини не замолвил за него словечко, и отца не сделали полноценным учеником.
Джамболонья, гениально работавший с глиной, не занимался непосредственным изготовлением статуй. Эта второстепенная процедура – обработка камня, которая несла на себе омерзительную печать физического труда, – доставалась его помощникам. Таким образом мой отец полировал дерзкие груди «Флоренции, торжествующей над Пизой» для палаццо Веккьо, взъерошивал буравом волосы Самсона и закреплял его знаменитую челюсть на вечном пике ее смертоносного полета.
В Болонье (где располагались основные мастерские мастера) отец встретил мою мать, Беатриче. Она была дочерью Антонио Раймонди, генуэзского торговца мрамором, который дал за ней завидное приданое. Казалось, будущее Анонимо обеспечено; тем более что в апреле 1574 года умер Козимо ди Медичи, великий тиран и покровитель искусств. Анонимо выслушал эту новость с восторгом. Сами понимаете, покойника нужно запечатлеть в камне. Мой отец должен был помогать Джамболонье лепить лицо и руки Великого Герцога.
Тело Козимо покоилось во дворце Синьории.
Недавно забальзамированный труп пахнет смолой, тальком и киноварью. Я представляю себе отца: как он выводит волосы деревянным ножом на модельном воске. С каким нервным вниманием под присмотром невозмутимых стражников он разглядывает знаменитую бороду, вполглаза следя за трупом – а вдруг он откроет глаза? И каким живым вышло его творение. Великий Герцог из глины, невзрачная масса, воспроизведенная в воске.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я