https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-polochkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Заметно было, что и он узнал меня.
— Товарищ Фурт, если не ошибаюсь!
Лицо полковника сделалось обиженным.
— Какой я Фурт! Я Фуртенко! Прошу запомнить, товарищ Григоренко.
— Но я то вас знал как Фурта.
— Это была ошибка. Я разыскал метрику и восстановил свою действительную фамилию.
Но он не только фамилию «восстановил», он отпустил настоящие запорожские усы. Однако, странное дело, усы не только не добавили ему украинского вида, но подчеркнули еще больше семитский тип. И при этом он стал одним из наиболее яростных разоблачителей «сионистов» и «космополитов». Работал он в той же, что и я, Военной Академии им. М. В. Фрунзе, но на другой кафедре. Он преподавал военную историю. Преподавал уже тогда, когда я прибыл после войны в академию. Преподавал и после того, как меня оттуда изгнали. Его взгляды всегда соответствовали политической погоде. Я всегда, когда мне приходилось публично произносить его фамилию, непременно «спотыкался». И у меня выходило Фурт…енко. В должности комиссара академии Генштаба его не оставили, как он утверждал, именно из-за того, что он Фурт.
Вместо него был прислан полковой комиссар Гаврилов. А некоторое время спустя прибыл и второй руководящий политработник — батальонный комиссар Николаев. Он встал во главе политотдела. До того этот орган возглавлялся комиссаром. Теперь комиссар академии Гаврилов от политотдела освободился. Свободного времени, в котором у комиссара и так недостатка не было, стало еще больше. Основная масса этого времени у обоих уходила на поиски врагов народа, но и еще оставалось не мало. Я знал политработников, которые избыток времени расходовали на повышение своей шахматной квалификации. Николаев и Гаврилов употребили время на склоку.
Николаев — невысокий, широколицый и ширококостный «мужичек». Речь его была неграмотной и косноязычной. Никто в академии его всерьез не принимал. Почему-то он возлюбил меня. И стал частенько приглашать побеседовать. Сначала мне казалось что он пытается приблизиться к пониманию учебного процесса, но скоро я понял, что он просто вербует меня в свои сторонники в склоке против Гаврилова. Он начал подбивать меня выступить против Гаврилова и подбрасывал для этого «факты». Я в резкой форме высказал ему свой взгляд на их склоку и посоветовал прекратить ее. Дело дошло до того, что оба выступили со склочными наскоками друг на друга на общеакадемическом партийном собрании. Я не выдержал и, выступив, после них, «раздел» их, как говорится, «до нага». Я был так зол на этих ничтожеств, что выступление получилось очень острым. В зале стоял почти непрерывный хохот. Может не так от моего выступления, как от того, что произошла некоторая разрядка. В это время уже широко проводились аресты. Атмосфера в академии царила мрачная, тревожная. В тех условиях самое простое, обыденное выступление, не содержащее в себе призывов к бдительности и тем более, выставляющее в смешном виде как раз тех, кто разжигает психоз «бдительности», могло послужить причиной разрядки.
Мне это выступление принесло неожиданную пользу. Меня узнал второй курс и весь профессорско-преподавательский состав. Среди них шли почти непрерывные аресты. К числу друзей из слушателей второго курса, кроме Померанцева, следует отнести комдива, впоследствии генерал-лейтенанта Сухомлина Александра Васильевича и комбрига, впоследствии маршала Советского Союза, Баграмяна Ивана Христофоровича; из преподавателей — комдива, впоследствии погибшего в застенках госбезопасности, Алксниса Яна Яновича. На нашем курсе арестов не было. Я приписывал это тому, что поступившие на первый курс, подверглись тщательной проверке. И только впоследствие пришел к выводу, что действовали тут две причины:
— Первая. Высшим командным кадрам был нанесен столь большой ущерб, что впору было заботиться о подготовке замены, а не заниматься истреблением также тех, что идут на смену. Но не меньшее значение сыграл и случай. Была осень 1937 года — самый разгул репрессий. Самоостановка их в это время была просто невероятной. Но у нас им не дали развиться и набрать силу. А вот тому, что начала не было, мы обязаны двум людям — майору Сафонову, секретарю парторганизации нашего курса и полковнику Гениатуллину — заместителю секретаря этой же парторганизации. Они поняли как раскручивается эта чертова мельница.
Я был непосредственным участником первого и решающего сражения с попыткой начать аресты и на нашем курсе. Как-то, придя на очередное заседание партбюро, я был удивлен присутствием высоких гостей у нас — комиссара академии Гаврилова и начальника академического «смерш», фамилию его я запамятовал. Начинается заседание. Сафонов ровным, будничным, даже каким-то скучноватым голосом, объявляет повестку дня: обычные рутинные вопросы с «разное» — на последнем месте. Гаврилов с места:
— А дело Шарохина?
И тут я замечаю, что в самом дальнем темном углу сидит с каким-то пришибленным видом полковник Шарохин Михаил Николаевич. Впоследствии, уже после войны, встретившись с генерал-полковником Шарохиным на совместной работе, мы подружились. А тогда я видел перед собой подавленного человека, против которого заведено какое-то дело.
Но Сафонов ничем не тревожится. Тем же скучающим голосом он выражает полуудивление:
— Какое дело, товарищ Гаврилов!
— Как какое? — повышает тот голос, — а заявление!
— Ах, заявление, — не меняет тона Сафонов. — Мы его в разном рассмотрим.
— Как в разном? — даже вскакивает Гаврилов. — Я предлагаю рассмотреть его первым.
— Товарищи, вы слышали мое предложение насчет повестки дня? Товарищ Гаврилов неизвестно для чего предлагает изменить всегдашний наш порядок. Я не вижу оснований для этого. Кто за объявленную мною повестку дня — прошу голосовать. Кто против? Нет. Кто за предложенное товарищем Гавриловым изменение? Никого. У кого добавление или изменение к повестке дня? Нет. Переходим к обсуждению первого вопроса.
Гаврилов и начальник «смерш» все заседание просидели рта не раскрывши. На лицах их застыла недовольная мина. Наконец, Сафонов берет в руки заявление Шарохина и читает, что Шарохин совместно служил с такими-то и с такими-то и все они оказались арестованными. Закончив чтение, Сафонов, тем же голосом без какой-либо остановки, говорит:
— Есть предложение заявление принять к сведению.
— Как к сведению?! — вскочил Гаврилов.
— А что же по вашему нам записать? — посерьезнел Сафонов.
— Надо по-партийному спросить с коммуниста, который проглядел врагов.
— Надоело сажать с партийными билетами, — очень тихо, но веско и с презрительной миной на лице, бросил реплику начальник «смерш».
Как обожженый такой репликой, вскочил Гениатуллин. Явно волнуясь, он заговорил с сильным татарским акцентом:
— Ви что, товарищ, имеете какие-то факты против нашего члена партии? Так викладывайте!
— Я не обязан сообщать вам все, что мне известно.
Гениатуллин вскипел окончательно:
— Как вы разговаривит? Ви куда пришел? В партийную организацию! Ви коммунист? Ви говорить о нашем члене организации. Ви обязаны нам положить все факты на стол. Иначе ми с вам спросим неуважение к партии.
Сафонов остановил его движением руки. Затем сказал:
— Товарищ Гаврилов, товарищ (имярек) вы пришли к нам на партбюро. Мы рассматриваем заявление коммуниста, который сообщает, что некоторые люди, с которыми он служил совместно, арестованы органами. Это, конечно, неприятно, но вины в этом нашего товарища нет и мы можем только принять его заявление к сведению. Вы оба возмущаетесь этим, а товарищ (имярек) даже делает намеки на возможный арест. Так вот, — или вы нам сообщаете все, что у вас есть компрометирующего в отношении Шарохина, либо мы поставим вопрос о вашем непартийном поведении.
Оба «высоких» гостя «скисли». А когда Гениатуллин внес резолюцию о том, чтобы сообщить в партийную организацию «смерш» о непартийном поведении их начальника и об оскорблении им партбюро, с того гонор как ветром сдуло. Он начал оправдываться и извиняться. Но резолюция была принята… И как нам впоследствии официально сообщили, на него было наложено партийное взыскание — выговор. А еще позже, он был смещен или переведен в другое место. Из академии он, во всяком случае, исчез. А на нашем курсе и впредь заявления, подобные Шарохинскому, принимались «к сведению», в том числе и мое. Ни одного дела за связь с врагами народа наша парторганизация не рассматривала, ни одного ареста на нашем курсе не было.
Именно Сафонову и Гениатуллину мы обязаны тем, что на нашем курсе царила обстановка нормального учебного процесса. На втором курсе дело было плохо. Гаврилов и Николаев наперегонки нагнетали «бдительность». К нам им дорога была закрыта и они во всю старались там. Ивана Христофоровича Баграмяна исключили из партии как дашнака, хотя он документально подтвердил, что участвовал в свержении дашнакского правительства. Он ждал ареста. Мне советовал не заходить к нему:
— И на тебя падет пятно. Не ходи. Я не обижусь. Ты же видишь, все меня обходят. Такое время.
Баграмян, который не встречал понимания и сочувствия в инстанциях куда обращался, начал впадать в состояние безразличия — «пусть будет, что будет. Пусть арестовывают. Там я скорее докажу. Там меня поймут скорее. Ведь там не эти заглупевшие бюрократы, а чекисты, высокопартийные люди».
— Нет, ты доказывай сейчас, пока ты можешь ходить, говорить, общаться с людьми. Когда арестуют не надоказываешься. — Я не идеализировал так чекистов, как он. И я продолжал твердить:
— Пиши! Пиши! Пиши! И сам помогал писать. Когда же он совсем упал духом, я посоветовал лично обратиться к Микояну. Иван Христофорович долго отказывался:
— Что я буду надоедать столь занятому человеку.
Но в конце концов, чувствуя надвигающийся арест, обратился. И совет мой оказался плодотворным. Сначала отодвинулась угроза ареста, затем пришла и реабилитация.
Благополучно обошлось дело и у Александра Васильевича, брата крупного советского работника на Украине, Николая Васильевича Сухомлина, арестованного и расстрелянного в 1936-ом году. Но Померанцева моего любимого арестовали. Пробыл он под арестом немного — месяца четыре. Весной 1938 года его освободили. Но освободили не домой, а в состоянии полной невменяемости доставили в главный военный госпиталь. Жене и сыну сказали, что обвинение с него снято. И пусть они постараются довести это до его сознания — может, это приведет его в себя. Но он никого не узнавал и ничего не сознавал. По просьбе жены навестил его однажды и я. Меня он тоже не узнал. Он не буянил. Лежaл тихо, смирно, иногда что-то бормотал бессвязное. Все процедуры выполнял, безвольно подчиняясь персоналу. Вид его нагонял жуть на меня. Мертвенно бледный и ничего не сознающий полутруп, ничем не напоминал энергичного, умного, ищущего Померанцева. Так не приходя в себя, не сознавая окружающего он и оставил этот мир.
Не обошлось и для Яна Яновича Алксниса. Со времени ареста в 1936 году его брата — командующего ВВС — он уже ни дня не чувствовал себя спокойно. Жил в постоянной тревоге. Последние дни его жизни мы очень много были вместе, много ходили по городу. Он все замечал, ко всему присматривался, как бы прощаясь со всем видимым миром. Ему я ничего советовать не мог. Его из партии не исключали, никаких обвинений не предъявляли, но угроза ареста висела над ним, буквально ощущалась. Он всячески гнал от себя эту тревогу. Будучи уже в солидном возрасте — офицер старой армии, в гражданскую войну дивизией командовал, до назначения в академию был начальником мобилизационного Управления Генерального Штаба РККА — он вместе с молодежью начал посещать курсы бальных танцев и меня втянул. Два раза в неделю, возвращаясь с этих курсов, мы гуляли часами. Потом он начал приглашать меня на прогулки и в не танцевальные дни, и я шел с удовольствием. Я думаю, что в расширении моего военного кругозора он сыграл едва ли не большую роль чем вся академия. Он был «последний из Могикан», из той блестящей плеяды военных теоретиков, которых собрал Кучинский, организуя академию. Почти все они были ликвидированы в конце 1936-го и начале 1937 года. Когда начали учиться мы, из этой плеяды оставались только Алкснис и Иссерсон. Но Иссерсон был недоступен во внеучебное время, зато доступность Яна Яновича мною была использована до дна. Я так привык почти ежедневно видеться и говорить с ним, что когда однажды он не явился на танцы, я, по их окончании, пошел к нему домой. Жена пыталась отправить меня с порога:
— К нам заходить опасно.
Но я, невзирая на это, зашел и узнал, что его забрали еще на рассвете. Она показывала мне перевернутую вверх дном квартиру и, плача, рассказывала, как грубо, по-хамски, обращались с ним. Несколько дней я навещал ее, помогая чем мог, но однажды увидел на дверях печать. С тех пор ни о нем ни о ней у меня нет никаких сведений.
В академии же появилась еще одна учебная дисциплина, лекции по которой слушать стало невозможно. Лекции Яна Яновича были для нас праздником. Насыщенные содержанием, изложенные прекрасным языком, остроумные и доходчивые, они превращали скучнейшую «мобилизацию и организацию войск» в интереснейшее дело. Пришедший на место Яна Яновича комбриг Кузнецов, сумел скучнейшую «мобилизацию» оскучнить еще болeе своей монотонной и невыразительной речью. Большинство слушателей у него на лекции сидели с заткнутыми ушами и читали печатный текст этой же лекции.
Впоследствии я узнал, что идея создания академии принадлежала Тухачевскому. Он был ярым поборником превращения Красной Армии в армию высокой военной культуры. Под его непосредственным руководством были реорганизованы военные училища, вдвое увеличен срок обучения, улучшены в них руководящие и преподавательские кадры. В те же годы стремительно возросло количество военных академий и число слушателей в них.
Завершить сооружение военно-учебной подготовки было намечено Академией Генерального Штаба. Эта академия была мечтой, излюбленным детищем Тухачевского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143


А-П

П-Я