Установка сантехники, цена великолепная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Антон заметил, что «Вавилония» нацелилась плыть по кругу. Положил ладонь на руку замечтавшегося рулевого, подтолкнул штурвал.
– Без паники, Пабло, – сказал он. – Без нервов. До Хельсинки осталось три дня. Мы высадим их там, они снимут с Рональда часы, и плавание будет продолжаться тихо-мирно.
– Не верю. Тихо-мирно уже не для нас. Легко можем донести полиции. Легко собрать и представить полный букет словесных примет. Свидетелям трудно остаться в живых. Труднее, чем взрывникам. Зачем им оставлять нас свидетелями? Что-нибудь они подстроят в последний момент. И никто никогда про нас не услышит – на какой глубине, на какой широте.
– Что ты знаешь об этих часах? Сильный в них заряд?
– Руку оторвет по локоть. Да и голову пробьет заодно. Можно, конечно, не ждать, заранее ампутировать кисть и снять часы. Но Рональд не согласится. Слишком дорожит плотью. Да и где найти хирурга? Такого смельчака, чтобы согласился работать рядом с бомбой?
– Кто бы мог знать код взрывателя? Если бы связаться по радио с изготовителями, узнать комбинацию, разрядить…
– Не проходит по радио, не проходит по почте. У каждого будильника свой код. Как автомобильный ключ. Узнать можно только у них самих. Потому что они сами его и составили. Я вам твержу это уже два дня.
– Знаешь точно, что я не соглашусь, потому и твердишь.
– Понимаю. Воспитаны в страхе слов. Боитесь, что напечатают в газетах про капитана Себежа – морского палача. Который пытал красивых девушек. Получится черно-белый позор на всю жизнь. А лучше большой заголовок: ШТУРМАН ИСКАЛЕЧЕН, НО ПРИНЦИПЫ ЦЕЛЫ!
– Слушай, мне любопытно: ты дразнишь меня или всерьез? Как ты себе это представляешь? Мы посадим их на электрическую плиту и будем постепенно добавлять напряжение? Зажмем пальцы якорной цепью? Начнем по очереди пороть сигнальными флагами?
– Не надо сочинять морскую инквизицию, не надо ничего выдумывать. Есть простые испытанные способы – не оставляют шрамов, не увидишь никаким рентгеном, никто ничего не докажет. Вам вполне знакомы, испытали на собственной шкуре совсем недавно. Как они вас, так и вы их. Привязать за ноги, а головой за борт. Чтоб заглянули в иной подводный мир. Сначала на минуту, потом на две, потом на три. И очень скоро будут рассказывать код и разминировать бомбу наперебой. Узнаем все, что захотим. Явки, пароли, имена любовников, число абортов.
Одна из красоток подняла голову (не могла же она услышать?), обвела розовым взглядом морские дали, поерзала, устраиваясь поудобнее в шезлонге.
На палубу поднялся задумчивый Рональд. Он подошел к загорающим сиренам, протянул им левое запястье, отвернулся. Они стали что-то говорить ему, поглаживать по руке, тормошить. Ингрид поколдовала над часами, снова попыталась разговорить печального заложника. Он слушал с молчаливой покорностью ученика, навеки утратившего веру в слова наставников, но вынужденного терпеть их и подчиняться. Потом так же молча удалился.
Сирены включили приемник, начали подпевать шведской песенке, покачивать в такт головами. Их безмятежность была обидна, неподдельна, заразительна. Да, жизнью можно наслаждаться, даже путешествуя со смертником на борту. Нужно только выработать правильное отношение. Нужны терпимость и понимание. Голая ненависть Пабло-Педро бесплодна и несправедлива. И то, что Антон снова и снова вызывал его на обсуждение ситуации, было всего лишь машинальным действием, как щупать рукой набухающий нарыв – достаточно ли горяч?
– Я читал, что на переговоры с террористами теперь вызывают целую команду специально обученных психологов. Но этих даже и террористками не назовешь. Они ведь ничего не требуют. Все время извиняются за беспокойство. Только довезите их по назначению – ничего больше им не надо.
– Вот отсюда, с этой точки, могу скосить одной очередью…
– И, через двенадцать часов? Ты сам переведешь стрелки на часах? Нет, сегодня за обедом попробую еще раз уговорить их. Дам твердое обещание доставить в хельсинкский порт и не сообщать полиции. Да простят меня финские филателисты.
– А мне очень хотелось бы спросить нашего адмирала, откуда эти девки узнали, что «Вавилония» будет в Дувре в этот день, в этот час. Конечно, он опять скажет, что это случайность. И сколько еще таких случайностей он приготовил нам впереди?
– Ты снова за свое.
Разговор был круговым, бесплодным, как скачки на карусельных лошадях. Антон махнул рукой и вышел. Подумав, отправился в пассажирский отсек. На всей «Вавилонии» оставалось единственное место, где можно было отдохнуть от тикающего кошмара, – каюта Мелады. Ей решено было ничего не рассказывать. Просто взяли на борт двух прогрессивных попутчиц, у которых не было денег на самолет.
Попутчицы забегали к больной выкурить сигаретку и поболтать. Антон же просиживал у ее постели часами. Мелада расспрашивала его о жизни в Америке, рассказывала о себе. Она радовалась его приходу. Приподымалась с подушки, хватала левой рукой расческу, приглаживала волосы, поправляла воротник халатика. Она хотела все знать. Отличница, забрасывающая профессора больными вопросами, ставящая в тупик.
Сегодня она попросила его рассказать про детство. Про учителей, про родителей, про школьных товарищей. В каком классе у вас сообщают детям, что все люди смертны? Когда начинают изучать тычинки и пестики? Ведь это так важно в годы созревания. Нет, она не верит, что все дети втайне мечтают отбить для себя маму от папы или папу от мамы. Она надеется, что когда-нибудь теории венского профессора выйдут из моды. Но вообще детский эгоизм очень силен, и победить его крайне трудно.
Она, например, до сих пор помнит тот день, когда она сама – в первый раз! – отдала соседской девочке пластмассового пупса в ванночке. И вовсе не потому, что он ей надоел. Ей жалко было с ним расставаться. И ей не очень нравилась соседская девочка. Просто она в тот день поверила в то, чему ее учили с младых ногтей. Что отдавать – всегда хорошо. А брать – всегда плохо. Ей очень, очень хотелось быть хорошей. А он? Помнит он самый важный день своего детства? Что это было?
Конечно, он помнил. Это был день, когда он познакомился на пляже с девочкой Робин. Ему было лет шесть. Они зарывали друг друга в песок, и он все время старался касаться длинных вьющихся волос. А потом мама Робин сняла с нее штанишки и велела бежать в воду и смыть весь песок. И оказалось, что Робин – мальчик. Просто у него были длинные волосы и тонкий голосок и девчоночья привычка надувать губы. Но Антон понял это только потом. А в тот момент он замер, онемел от ужасного разочарования. Оказалось, что под штанишками у мальчиков и девочек все одинаковое. Откуда-то он догадывался и знал (и надеялся?), что должно быть разное. А тут – такой удар.
Нет, его горе было ей непонятно. Если бы штанишки сняли с него и весь пляж увидел и смеялся над ним… Да, такой позор она бы запомнила надолго. Но родители никогда бы не поступили с ней так. Даже в наказание. Если она делала что-нибудь запрещенное, ей говорили «дрянная девчонка», и этого было довольно. Быть «дрянной, плохой», рассердить родителей – вот что казалось самым страшным в детстве. У отца было много разных гневов: на детей, на жену, на подчиненных, на собаку, на продавцов в магазине, на сослуживцев, на судьбу, на врагов страны… Кажется – никогда на начальников. Впрочем, это просто сорвалось у нее с языка. По-русски она никогда не смогла бы выговорить такое про отца.
– Мой отец никогда на меня не сердился, – сказал Антон. – Во всяком случае, я не помню страха перед ним. Единственное, чего я боялся, – это потерять его в толпе. Он обожал быть в толпе, в давке. Если народ собирался вокруг пожара или столкнувшихся машин, он непременно шел туда, зарывался, терся о людей, расспрашивал, давал советы. Я терял его и плакал от страха. И каждое воскресенье – бейсбол или футбол. А отпуск – на каком-нибудь людном курорте. Чтоб на пляже на тебя наступали каждую минуту, осыпали воздушной кукурузой, спрашивали время, одалживали крем, хвалили погоду.
Его огорчало, что люди постепенно богатели, разъезжались каждый в свой дом, в свою дачку, к своему телевизору. Залы кинотеатров пустели, курорты растягивались цепочкой многоэтажных безлюдных отелей по всему побережью. Даже бейсбольные матчи часто шли при полупустом стадионе. А когда мы переехали из Нью-Йорка в Индиану, отцу стало совсем невмоготу. И он пользовался любым поводом, чтобы вырваться хотя бы в Чикаго, проехаться там на метро, потолкаться вечером в пивных.
– Бедный, бедный человек, – сказала Мелада. Губы ее кривились искренним состраданием. – Как ему хотелось забыться, заглушить.
– Что заглушить? – не понял Антон.
– Вы же сказали, что он был агентом по рекламе.
– Да. Так что?
– Такая ужасная, унизительная работа. Я бы умерла от стыда. С утра до вечера уговаривать людей купить ненужные им вещи.
– Почему же ненужные?
– Если бы были нужны, они покупали бы их без уговоров.
– Мне рассказывали, что в вашей стране на стенах висят лозунги: «Всякий труд почетен».
– Конечно. Потому что у нас не бывает агентов по рекламе. Только цыгане уговаривают погадать по руке или на картах. Но их не переделаешь.
– А так все профессии равны?
– К сожалению, нет. Всё же докторов или, скажем, музыкантов или летчиков больше уважают, чем уборщиц или кондукторов. Даже если ты плохой доктор или летчик, тебя будут уважать. Тем более что трудно узнать, кто плохой, кто хороший… Пока он тебя не залечит или не разобьет о землю. Есть даже люди, которые обманывают, придумывают себе другую профессию, чтобы понравиться новым знакомым. Никто, например, не сознается, что он продавец.
– Значит, любым продавцом быть позорно?
– Я так не считаю. У нас вполне можно быть хорошим и честным продавцом. Это не то что в Лондоне. В первые дни я просто была ошеломлена. На одну и ту же вещь или продукты в одном магазине одни цены, в соседнем – совсем другие. Как это можно? Я не стала поднимать скандала. Когда ты в гостях, хозяев не критикуют… Но все же… Это не укладывается у меня в голове. Ведь они обрекают покупателя на вечную муку. Каждый поневоле думает: «А вдруг в магазине за три квартала можно купить то же самое дешевле?» Невозможно получить удовольствия ни от одной покупки. И мне объяснили, что на Западе так повсюду.
– А когда сам магазин меняет цену? Допустим, снижает. Вчера было четыре фунта, сегодня – три. Распродажа – это ведь хорошо?
– Ничего хорошего. Это значит, что меня вчера обманывали, хотели продать втридорога. Цена каждой вещи должна быть одна и та же – всюду и всегда. А уж рекламировать, то есть приставать к людям с уговорами, да еще так настойчиво, под музыку, с полуголыми красотками, это… это… Ох, ради Бога, простите. Я не имела в виду вашего отца.
Антон отвернулся к иллюминатору. Облака сегодня были в три этажа. Нижний двигался на запад, средний – на север, верхний оставался неподвижным. Она действительно обладала талантом все повернуть в какую-то неловкую сторону, создать угрозу мирному потоку минут и слов. Как тогда в автобусе – упрямо вскочить, побежать по проходу, сломать себе ребра.
Он попробовал увести разговор обратно, на невинные поляны детства. Стал рассказывать о матери. Мать не разделяла страсти отца к толпе. Это она в конце концов заставила его переехать в тихую Индиану. Люди подавляли мать своей непредсказуемостью. Никогда нельзя было знать заранее, что они о тебе подумают. Если одеться понаряднее, не осудят ли тебя за щегольство? А если победнее, не сочтут ли это знаком неуважения? Перед походом в гости она заставляла детей примерять то одно, то другое, бормоча себе под нос: «Нет, дяде Роберту это не понравится… Он не любит ничего кричащего!.. А миссис Горски очень строга в отношении обуви… Она считает, что нужно носить ботинки и туфли только английского производства… Я как раз хотела купить вам на прошлой неделе, но не было ваших размеров… Что же делать, что же делать?»
Маленький Антон бунтовал. Почему это он должен думать только о том, чтобы понравиться дяде Роберту и миссис Горски? Они ведь не старались ему понравиться. Он нарочно надевал носки наизнанку, сутулился, смеялся громче, чем ему хотелось, хватал еду руками, сосал суп через коктейльную трубочку. Отец, не решавшийся огорчать свою жену открытым неповиновением, втайне радовался выходкам сына, хихикал, прикрывшись газетой. Мать прижимала ладонь ко лбу и молча уходила в спальню.
Сначала это называлось мигрень. Мигрень могла вспыхнуть даже без всяких видимых огорчений. Казалось, любопытствующие, оценивающие, осуждающие взгляды соседей, постоянно направленные на нее, сходились где-то за стенкой нежного лба, как сходятся прожектора на серебряной точке самолета, грозя взрывом, уничтожением, падением вниз. А потом пришла болезнь. Настоящая. У нее не было названия. Врачи не могли определить ее и вылечить. Это были какие-то внезапные приступы лихорадки и рвоты, после которых мать не могла подняться несколько дней. Не помогали никакие лекарства, никакие поездки в специальные санатории. Приступы возвращались, и мать отлеживалась после них бессильная, мечтательная, удовлетворенная.
Антону потом казалось, что даже ребенком он понимал болезнь матери лучше всех врачей. Он замечал, что только во время приступов и после них с лица матери исчезало выражение напряженного испуга. Он видел, что матери приносило огромное облегчение быть больной и ни в чем не виноватой. Какой мог быть спрос со слабой женщины, придавленной к постели загадочной болезнью?
Антон боялся этих просветлений на лице больной. Он все больше паясничал, шалил, дразнил взрослых, маскарадил в одежде, мусорил в словах. Но он вовсе не хотел огорчать мать. Он хотел показать ей пример, как можно не бояться осуждающих, оценивающих взглядов, не думать о пересудах за твоей спиной.
Мать не хотела понимать его. Огорчалась. И все глубже пряталась в свою болезнь. Приступы учащались. Теперь ей доставляло особое удовольствие обдумывать собственные похороны. Она готовила для мужа длинные списки того, что он должен будет купить, кого пригласить, как устроить отпевание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69


А-П

П-Я