подвесной шкаф в ванную комнату 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– А можно взглянуть на образцы? И на цены тоже.
Она указала ему на столик у окна. Он взял календарь, лежавший наверху. Витиеватое полукружье надписи сверкнуло позолотой: «A mon cher Marcel de Jeannette». На первом листе костлявая Жаннет была изображена в лисьей шубке, наброшенной на голое тело, так что обнаженное плечо открывалось январской стуже. В феврале она собралась кататься на лыжах, уже была одета по пояс – то есть в свитер, шапочку и варежки – и теперь, встав на цыпочки спиной к объективу, искала в стенном шкафу все остальное. Мартовская погода осталась за кадром, потому что Жаннет забралась в ванну и открывалась взору Марселя лишь несколькими интимными фрагментами, сверкающими из мыльнопенных холмов. В апреле потеплело, так что можно было наконец выйти на балкон в прозрачном развевающемся пеньюаре. На майской странице чья-то рука протянулась через плечо Антона и захлопнула календарь.
– Здравствуй, Сьюзен, – сказал он, не поворачивая головы.
– Что тебе нужно? Я ведь запретила тебе показываться мне на глаза. Это было мое единственное условие.
– Я здесь проездом, всего на один день…
– У меня нет для тебя времени. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Ни тем более сейчас.
– Хоть полчаса?
– Нет!!
– О мисс Дарси, ради Бога простите… Я думала, джентльмен просто хотел заказать…
– Ничего, Николь, ничего. Ты не могла знать. Джентльмен сейчас уйдет.
– Я никуда не уйду. Буду сидеть и ждать. И если ты не найдешь для меня получаса, я буду ждать до вечера. А потом прослежу, когда ты поедешь домой. И узнаю наконец, где ты живешь, где прячешь моих детей. И увижу их, и расскажу им, как их мать…
– Это шантаж. Я позвоню в полицию. Николь подтвердит, что ты шантажировал меня.
– Звони. А я позвоню в газеты. И тогда мои дети узнают хотя бы из газет правду о своих родителях…
Она смотрела на него с брезгливой жалостью. Так смотрят на енота, размазанного колесами по шоссе. В ее челке просачивалась седина. Потом злой прищур исчез, ему даже показалось, что она вот-вот улыбнется. Он понял, что оправдал самые худшие ее ожидания и тем доставил мимолетную радость.
– Хорошо. Но только полчаса. Николь, попроси мадам Контрасье одеться и подождать. Скажи ей, что я не нашла в гардеробе подходящей шали и мне пришлось поехать за ней домой…
Они перешли рыночную площадь, вошли в кафе. Жена-3 кивала знакомым, помахала рукой хозяину. Официантка очистила для них столик у окна. Вдали, на склоне горы, виднелся купол. Не тот ли это знаменитый собор Святого Иосифа, к которому ведет лестница в сто ступеней? И кающиеся грешники поднимаются по ней на коленях? Или это не грешники, а больные, жаждущие исцеления?
– Мать писала, что ты выглядишь как откопанный мертвец. И что же мы видим? Старушка опять приврала без всякой корысти.
– Морская жизнь. Конечно, мне не приходится лазить на мачты, крутить лебедки. Но солнце, ветер… Поглядела бы ты на меня месяц назад.
– Куда же вы плывете? То есть я знаю куда – читала. Но с какой целью?
– Отчасти реклама, отчасти разведка рынка. Долго объяснять. Расскажи лучше про себя. Тебе, я вижу, тоже несладко. Приходится зарабатывать на жизнь чем попало.
– Что ты имеешь в виду?
– Ты всегда была против порнографии.
– А ты никогда не понимал смысла этого слова.
– Где уж мне.
– Порнография – это безликость. Это когда одно голое тело подставляется под взгляд любого другого голого тела. А наши календари всегда делаются в одном экземпляре. От одного любящего – другому. Как правило, от жены в подарок мужу. Так есть разница?
– А-а, в таком случае… Этого я не учел… Прости…
– Зато ты, как я понимаю, можешь наконец отдохнуть. Когда я узнала, что моя мать поселила тебя во флигеле, я тебя почти пожалела. Флигель у нас в семье был всегда местом ссылки. Для отца, для меня. Но потом я поняла, что она просто решила расширить свой зверинец. Надеюсь, кормят тебя прилично, песочек меняют каждый день?
– Перестань. Ты всегда недооценивала свою мать. А она страдала от этого. Она очень скучает по внукам.
– Скучает – может в любой день приехать и повидать их. Я сэкономлю на бебиситтерах.
– Как дети? Где они сейчас? Они знают что-нибудь о твоей работе? Как они вообще?
– Они здоровы. Растут. Младшие повторяют все гадости старших, когда приходит время. Недавно справляли их день рождения, и я заранее знала, что они насыпят перца в пунш гостям. Так и случилось. Причем я поняла потом: им совершенно не хотелось этого делать. Но нельзя же отставать.
– Что ты говоришь им, когда они спрашивают об отце?
– Что он оставил нас и не хочет нас видеть.
– Но ведь это неправда!
– Почему же? Ты хотел бы получать их на каникулы, как игрушки, – это ты имеешь в виду? Но все твои «хочу», маленькие и большие, дерутся с утра до вечера. Потом какое-то побеждает, ты совершаешь поступок, из которого и видно, какое было сильнее. То, что и остальные «хочу» не бывают при этом убиты до смерти, продолжают попискивать, не имеет значения. Маленьким этого не объяснить – слишком сложно. Вырастут – поймут со всеми тонкостями.
– Разреши мне повидать их. Хоть ненадолго.
– Ни за что.
– Но почему, почему?
– Потому что ты порочный, опасный, злокозненный, неуправляемый.
– Я?!
– Ты неизлечимый соблазнитель. Ты можешь влюбить их в себя за десять минут и потом оставить с разбитым сердцем на всю жизнь. Не могу я этого допустить.
– Ты помнишь нашу первую поездку на океан? В Вирджинию, в сентябре? И как мы однажды вышли из ресторана, пошли на рыболовный мол, там еще была мексиканская семья с толстой мамашей, которая всеми распоряжалась, они ловили крабов под фонарем, и пока краб поднимался в ловушке от воды до перил, он махал всеми лапами и клешнями, пытался перевернуться на брюхо, вот, мол, – только бы мне перевернуться и жизнь снова пойдет нормально, можно будет опять отпугивать тех, кто больше тебя, и хватать тех, кто меньше, и мы прошли на самый конец мола и обнимались там, и ты помнишь, что ты мне сказала тогда?
– Словами, тебе бы все словами…
– Ты сказала: «Никогда, ни за что, никогда и ни за что не верь, если я скажу, что было в моей жизни что-то лучше и важнее тебя».
– И это все?
– Так я запомнил.
– О, конечно. Что удобно – помню, что мешает – забуду. Разве я не добавила тут же: «И как я жалею, что эти слова вырвались у меня»? Потому что я тогда уже знала – все это ненадолго. Ты вечный кочевник – жадный, близорукий, ненасытный. Кочевники не строят домов. В одно прекрасное утро я проснусь и увижу только след на земле от шалаша, остывшие угли, черепки. Я предощущала это всем существом, инстинктивно. Иногда мне кажется, что и моя аномалия – две двойни подряд – тоже случилась недаром. Тело словно знало лучше меня, как все это ненадолго, и спешило урвать побольше.
– Ты до сих пор веришь, что я один во всем виноват?
– Виноват? Разве кочевник бывает виноват в том, что природа гонит его от стойбища к стойбищу? Даже если его уговорить оставить свой шалаш, вигвам, кибитку, научить строить дом, он останется верен себе. «Да, – говорит он, – я понимаю. Построить дом вместе – мне нравится эта идея. Но мои доски и кирпичи останутся моими досками и кирпичами, а твои – твоими». И здесь его не переломать. Он убежден в своем праве собственности и называет это свободой. И когда его что-то поманит, он забирает свои кирпичи и доски и уходит. И ему наплевать, что позади остается не другая половина дома, а развалины.
– Поманит? Что же его поманило?
– Не знаю. Какая разница? Разве был в твоей жизни случай, чтобы что-то плыло мимо твоего носа и ты не цапнул бы это клешней?
– Нет, ты не можешь сказать, что я был плохим учеником. Свою домостроевскую науку ты в меня вбивала крепко, и я рвался в отличники. Одна была загвоздка: чем повязать кирпичи и доски? В теории их соединяют чувством. Желательно – сильным. Желательно – разделенным. Любовью? Нет, ты знала, что этого раствора у тебя не хватит и на постройку крылечка. И ты хотела использовать то, чего у тебя было в избытке. Ты хотела, чтобы я разделил твое самое сильное, самое любимое чувство. Твое презрение. В том числе и ко мне. То есть начал бы презирать весь мир и самого себя. И на этом крутом замесе возвести фундамент, стены, крышу…
– Все это ложь…
– И я старался. Бог горшков и пеленок будет свидетелем – я старался. И мне это почти удалось. Я почти презирал наш городок, соседей, своих прежних жен, твоего умирающего отца, радовавшегося траурным сообщениям об обогнавших его, твою овдовевшую мать посреди ее зверинца и, уж конечно, себя!.. Но, видимо, накапливалась усталость… Так это было не по мне! И вот я встретил женщину, с которой можно было передохнуть. Которая почти восхищалась мною. И жизнью. И собой. И я почувствовал минутное облегчение. Даже солдат отпускают на побывку домой, даже преступникам в самых строгих тюрьмах разрешают прогулку. Но только не мне. Кто побросал детей в машину и уехал, не оставив адреса? Кто обрезал по живому, не дал даже последнего слова обвиняемому? Кто оставил на дверце холодильника грязное ругательство вместо прощального письма? И после этого ты смеешь говорить мне, что это я забрал свои кирпичи и доски, я ушел, разрушив дом!
– Доверие… Ты убил доверие… Пойми наконец, что во всем, что ты говоришь…
Я понимаю только одно: что вместо дома ты выстроила себе башню из презрения и хочешь отсидеться за ее стенами всю жизнь. Окна забиты, двери заделаны, мост поднят. Никакой несусветный рыцарь-спаситель не доберется до тебя туда. Потому что кто-то вырвал из твоих учебников главу про боль. Про ее связующую силу. Нет прочнее раствора, чем сострадание. Но это – не для тебя. Жалоба, стон, «пощади!» – это всё объекты презрения. Это табу. Презренны те, кто ими пользуется. Кто строит свой дом на таком замесе. Ах, если бы хоть раз ты показала, что тебе бывает больно от того, что я говорю или делаю! Но нет, нет, нет и нет! Никогда. Только причинять боль, только упиваться чужой болью и никогда не признаться в своей!
Он говорил все это, не глядя на нее, отвернувшись к окну, вглядываясь в лесистый склон вокруг собора, пытаясь разглядеть сквозь листву целительные ступени, и потому не сразу понял, откуда возник мычащий сдавленный звук. Звук нарастал, делался выше, тоньше, пронзительней. Он обернулся к ней, увидел наморщенный лоб, зажмуренные глаза, прижатые к щекам ладони и искаженный криком-мычанием рот.
В кафе стало тихо. Хозяин поспешил к ним, заслонил ее собой от зала, нагнулся к уху.
– Что-нибудь случилось? Вам нехорошо? Хотите перейти в мой кабинет?
– Ничего, Альберт, уже прошло. Мне страшно совестно… Простите… Мы лучше выйдем на воздух…
Он шел за ней через рыночную площадь, под мелким, вороватым дождем, глядел на далекий затуманившийся купол, и ему хотелось встать на колени и по намокшим каменным ступеням ползти к нему – за прощением? за приговором? за исцелением? Они сели в ее машину и заговорили наперебой, наугад выдергивая заготовленные фразы из протоколов бесконечной тяжбы, беззвучно кипевшей между ними все эти годы. Каждый упрек, обвинение, сарказм вылетал с такой убийственной силой, что, казалось, не было стены, которая сможет выдержать удар, отразить его. Но немедленно из дымной, враждебной мглы прилетала ответная стрела и больно впивалась под сердце, так что приходилось спускаться еще ниже, в самые душные погреба, за новыми порциями словесной картечи и бить, бить ею в упор, не целясь, тщетно надеясь, что противник утихнет, сдастся, заплачет.
Не выходя из боя, не умолкая, Антон вдруг ясно-ясно вспомнил ночь их первой невинной измены, этого полусонного объятия, за которым их застала жена-2. И как он послушно ушел за женой и забылся быстрым, защитным– сном, а когда проснулся, то увидел ее над собой, с листами бумаги в руках. Она не могла заснуть и всю ночь писала письмо. Она хотела, чтобы он прочел его. После этого письма все-все должно было стать на свои места.
Он начал читать.
Дорогая Сьюзен!
То, что случилось сегодня ночью, открыло мне глаза. Я ничуть не сержусь, потому что ни ты, ни Энтони ни в чем не виноваты. Вы оба действовали не по своей воле. Он был моим невольным – безвольным – посланцем, частью меня, моим alter ego. Я заразила его своим чувством к тебе. Это я обнимала тебя его руками. Мое чувство оказалось таким сильным, что смогло преодолеть даже постоянное и сильное раздражение, которое вызывает в нем твоя саркастичность и гордость. Недавно он сказал, что заносчивость, отпущенная нам, видимо, имеет постоянный объем, который рассчитан на среднего человека, поэтому она просто не умещается в маленьких женщинах и постоянно выплескивается из них наружу. Еще он пожаловался, что вокруг тебя витает какой-то цепкий запах, вызывающий в нем воспоминания о спортивных раздевалках. И тем не менее мое чувство оказалось сильнее – вопреки всем полям отталкивания, оно подняло его с постели и привело к тебе, как луна приводит лунатика на край крыши.
Помнишь наш выпускной год? Помнишь, как мне хотелось, чтобы ты пришла на мой день рождения, а ты говорила, что уже обещала этой серенькой Патси Робинсон, и я хотела даже переменить дату…
Дальше шли истории из школьных лет, которые все теперь тоже представали в новом свете и требовали длительного и увлекательного пересмотра. Жена-2 сидела на своей половине кровати по-турецки, всматривалась в лицо мужа, ловила отзвуки его чувств, слышала только свои.
…Мне хочется, чтобы ты осталась в нашем доме еще на месяц, на два, на полгода. Мы должны наконец понять, что с нами происходит, испытать самих себя. Ты всегда была такой смелой, выше всяких предрассудков и условностей. Ты увидишь, что я тоже не робкого десятка. Если у нас хватит духу дать волю своим чувствам…
Упрятанное в поздравительный конверт письмо было положено утром рядом с тарелкой Сьюзен. Оладьи с корицей шипели на сковородке, лунные кратеры булькали на их поверхности там и тут. Жена-2 в нетерпении поглядывала на лестницу. Потом отправилась наверх. Через минуту она вернулась с искаженным обидой лицом.
– Ее нет… Как тебе это нравится?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69


А-П

П-Я