Установка сантехники, советую всем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Отчитал ты меня, Афанасий! — воскликнул царь. — Прости ты меня, Христа ради, что я с моего простого умишка в великие государства дела посягнул!.. Не чаял шутом шутовским перед тобою вчиниться!.. Может, ты мыслишь, что мне только пташек травить?! Со птицей козланом скакати в степях — то и царская справа?! Премудрого мужа тебя недостойно, что государь без совета с тобою тебе указует творить его волю?! К подьячим меня отсылаешь?!
— Государь… — заикнулся Ордын-Нащокин.
— Молчи, недостойный холоп! — вскочив, крикнул царь. — Хула на царя, по тебе, не великое дело, чтобы о нем писать на одном листе с государским союзом?! За государя российского честь писаке ничтожному требовать смертной казни уж наша держава не смеет?! И ты мне в глаза о том говоришь?! Всю жизнь мне внушаешь великую пользу единодержавства, твердишь мне, что воле царя не смеет претить Боярска дума, а сам хочешь стать над моею самодержавной волей? — продолжал с озлоблением царь. — Всегда ты всех лучше все ведаешь, Афанасий Лаврентьич. А правду сказать, так и Разина возмущенье, и беды, и кровь от того пошли, что я на тебя положился… Каб слушать тогда Алмаза-покойника, царство ему небесное, побить бы воров было в море, не допуская на русские берега… И сами они убежали тогда от князя… как бишь его?
— От князя Семена Иваныча Львова, — подсказал Артамон.
— От покойника князя Семена, царство небесное, вечный покой!.. Сами бежали… Кабы ударить на них. А ты подталдыкнул меня, чтобы впустить их на русскую землю. Лукавством да хитростью Дон покорить покушался, дабы власть государя устроить крепче, ан к неслыханной смуте и крови привел государство, ажно Москва зашаталась!.. Ажно в иных державах людям помстилось, что вор на престол, в государево место, мнит!.. Небылиц разгласили такую уйму, что диву даешься!.. Вот к чему привело то, что верил и я в твое беспорочно всезнайство!..
— Неугоден я стал тебе, государь, то моя и вина во всех незадачах державы, — с обидой сказал Афанасий, стараясь держаться спокойно. — Ан нет человеков на свете, у которых вся жизнь прошла без промашки… А я что бы ныне тебе, государь, ни сказал, что бы ни сделал, ты лишь в раздражение и печаль. Без гнева, по правде размыслить, так сей кровавый мятеж еще раз показал, что Афонька Нащокин во многих великих делах государства был, всеконечно, прав. Из сего мятежа явно стало, что боярский уклад безотменно быть должен порушен, единодержавно должно быть царство и ни в пяди не может быть более терпимо удельное княжество вора донского Корнилки…
— Пошто верноподданца нашего атамана хулишь и вором его называешь? Какое его тебе ведомо воровство?! — взбеленился царь, словно вступался не за донского атамана, а за самого близкого человека.
Предательская поимка Степана Разина обратила к Корниле сердце царя.
Ордын-Нащокин понял, что надо смириться, что не прежнее время и прямым упорством ему уже не взять. Он смирил себя.
— А как нарещи, государь великий, кто царскую власть исхищает? Как нарещи, государь, кто воров и беглых людишек от державных законов с ружьем и снарядом хранит, бережет от дворянской правды? — вкрадчиво заговорил боярин. — Али то не поруха царству?! Хитростью лезет к тебе, государь, донская старшина. Все они воры, как Разин. Казацкий Дон — воли твоей надругательство и государству урон, а от недругов не оборона! Верь ты мне, государь. Казацкое войско — не войско, а волчья свора: то и глядят, где бы крепче зубами вгрызться в тело державы… А сей мятеж показал, что нам надобно новое войско, и о том я тебе, государь, говорил и советовал не по разу… И крестьянство всегда от бояр в разорении будет, покуда торговли да промыслов…
— А дивно, что ты не пошел, Афанасий Лаврентьич, в монахи! Столь поучать ты преклонен, — с насмешкой перебил его царь. — Послушать тебя, то и вспомнится Никон… Тот тоже всегда и во всем оставался прав, ажно поныне стяжал себе славу ученого человека, — а всего лишь мордовский поп!.. И ты бы напялил рясу!
— От скорби моей и обид одно и прибежище вижу — обитель божью. Давно уж хотел я тебя, государь, умолять, да не смею: немилостив ты ко мне ныне… — ответил боярин, не глядя в глаза царя.
— О чем ты хотел умолять? — словно не понимая его, спросил царь.
— Отпустил бы меня, государь, в монастырь, о спасении души помыслить…
«Вот тут-то и взмолится государь! Канцлера своего, большой печати и великих и тайных дел сберегателя, упекчи в монастырь-то!.. Небось и не то в курантах напишут по всяким землям!» — подумал со злостью Ордын-Нащокин.
— Да как я тебя отпущу?! — широко раскрыв свои голубые глаза, простодушно и прямо, с некоторой даже растерянностью сказал Алексей Михайлыч. — Али ты уж разгневался, право? Да кто же в приказе Посольских дел станет сидеть у кормила? На все державы ты знатен великим умом!..
— Нет, я не во гневе… Старость подходит. Покоя ищу. А тут молодые взросли! — не сдержав свою радость, ответил боярин. — Вот хотя… Артамон Сергеич… Я мыслю, не менее станет и он искусен в великих делах…
— Не с тобой мне равняться, боярин! — в смущенье возразил Артамон. — Молод я для такого великого дела.
— Полно, что ты! И я ведь не старым родился! — воскликнул Ордын-Нащокин. — Служба державе мудрость дает человекам! — Он покосился в сторону государя. Царь поймал его быстрый взгляд и усмехнулся.
— Ты прав, Артамон! Афанасий Лаврентьич уж так искушен в посольских делах, столь премудр, что ты с ним не мысли равняться, равного не найти ему не токмо что в нашей державе — во всех соседних и дальних не сыщешь. Кабы он не сказал за тебя, то и я усумнился бы дать в твои руки правление дел посольских. Ан в сих великих делах привык я во всем Афанасия слушать. Придется и ныне мне воле его покориться. Когда человек о спасенье души помышляет, грех был бы мне мирскими делами его от бога вдали удержать!..
Внезапная бледность покрыла лицо боярина. Он растерялся. Чтобы скрыть замешательство, охватившее все его существо, Афанасий Лаврентьевич стремительно ринулся на колени перед кивотом, ударился об пол лбом и замер в земном поклоне.
Артамон Сергеич и царь молились, стоя сзади него, не нарушая молчания, каждый из трех — скрывая свои настоящие чувства.
Наконец Афанасий поднял от пола залитое слезами «умиления», побелевшее и осунувшееся лицо, перекрестился еще раз.
— Ныне отпущаеши раба твоего, владыко, по глаголу твоему! — прошептал он громко и встал с колен. — Благодарю тебя, государь, за великую милость к холопишке твоему! Радостно мне в обитель господню, к мирному житию отойти, а когда восхощеешь призвать меня для пользы державы оставить покой, то с радостью послужу тебе и в монашеском чине, — сказал боярин, опускаясь теперь на колени перед царем.
Царь поднял его и обнял.
— Чем, может, обидел когда-нибудь я тебя, Афанасий, забудь и прости, — сказал царь, словно не понимая того, что именно в этот миг совершал самую большую обиду.
— «Feci quod potui, faciant meliora potentes», как говорили латиняне, — сказал Афанасий Лаврентьевич. И, зная, что царь не разумеет латыни, добавил по-русски. — Я творил так, как краше умел, а кто ныне придет, тот пусть лучше меня сотворяет! — Он повернулся к сопернику: — На новые, небывалые прежде пути вступает великая наша держава. Посольска приказа начальник — вожатый ее по дорогам между иными державами. От иных отставать нам негоже. То и слово мое в дорогу тебе, Артамон Сергеич!..
И, не в силах сдержать слезы бешенства и отчаяния, не удерживаемый больше никем, отставленный «канцлер» покинул царскую комнату…

Сарынь на кичку!

Косой лунный луч через окошко вверху освещал столетнюю плесень на кирпичах стены и какие-то черные пятна — может быть, пятна крови замученных здесь людей. Мокрицы и пауки уже две недели то и дело падали на изрубцованное, покрытое язвами и едва прикрытое лохмотьями тело. На улице эта ночь была знойной, но тут, в кирпичном застенке, стояла влажная, леденящая тело мгла… На полу где-то рядом и ночами и днями суетливо шлепали лапками по кирпичу, дрались и пищали крысы. Раза два в эту ночь пробежала крыса по телу Степана. В соломенной подстилке, брошенной на пол, все время что-то шуршало…
Степан был прикован железным ошейником к цепи, навеки вмурованной в толстую стену Фроловой башни Кремля. Вот уже две недели он не мог найти удобного положения. Спина, бока, ноги, руки и плечи — все было изъязвлено кнутом, плетями, клещами, огнем. Он пробовал лечь на живот, но была изодрана и сожжена вся грудь… Не найдя положения для сна, как каждую ночь перед утром, он сел наконец на солому; так было легче, но голова не держалась от слабости, и он уронил ее на руки.
Напротив Степана таким же ошейником был прикован Фролка. Он круглыми сутками вздыхал, стонал и молился… Иногда он плачущим голосом начинал лепетать оправданья, словно Степан — судья, которому вольно его помиловать и простить.
— Ты пожил, попировал, Степан, пограбил богатства, повеселился, власти вкусил, кого хотел — того миловал али казнил, народ перед тобою на колена падал… Не жалко небось тебе помереть, есть за что!.. А мне каково! Я и сам не хотел воевать, смирно жил… Ты послал меня, я и пошел, а меня, как тебя же, и мучат и судят!.. Где же тут правда?.. Не надо мне было богатства, ты дарил кафтаны да шубы, коней… А мне было к чему! Я своей рукой ни единого человечка ни в бою не побил, ни в миру не казнил!.. За тебя пропадаю… Алена Никитична торопила тогда: иди да иди, выручай, мол брата…
— Чего ж ты боярам-то не сказал? — мрачно спросил Степан, терпеливо молчавший до этих пор.
— Чего не сказал?
— Что Алешка тебя послала… С тебя бы и сняли вину, а ее бы, вместо тебя, и на плаху!..
— Смеешься ты надо мною, Стенька! — плаксиво, с обидой сказал Фрол. — А мне ведь бедно едва за тридцать лет помирать. Молодой я…
— Отстал бы ты со слезой! — оборвал Степан.
«Вот в том он и видит все счастье, что пировал, что народ преклонялся, что золото было… Вино пил да платье цветное носил… За то ему было бы помирать не жалко… И то ведь сказать, что напрасно я впутал его. Добра от него не бывало, а слез цело море бежит!..» — думал Степан.
Фрол обиделся. Не найдя сочувствия, он больше не обращался к Степану, стонал и вздыхал про себя.
Вот уж несколько дней они не сказали, брат брату, ни единого слова. Каждый жил про себя и думал свое…
«И то, жалко жизни! — думал Степан, погруженный в себя, не слушая стонов брата. — Ему тридцать лет, а мне… Мне бы тоже вперед жить да жить… Ведь есть казаки, что живут по сту лет, а мне и половины далеко не довелось. Не вина, не богатства, не солнышка божьего жалко. А дела не довершил — вот что пуще всего. Фролка разве уразумеет, за что жалко жизни?! Города покорял, воевод казнил, вольную жизнь устраивал, а ныне пришли да назад повернули. К чему же тогда было жить? Что ж, вся слава моя пустая? Ведь сколь было неправды на свете, столько ее и осталось!.. А хвастал! — со злостью сказал себе Разин. — Хвастал: все поверну! Все по правде устрою!.. Вот я каков — силы нет против меня: ни пуля, ни сабля меня не берет!.. Как молодой казачонок бахвалился — ни кольчуги ни шапки железной носить не хотел. И голову не сберег… А надобно было блюсти себя для народа. Не простой человек ты, когда вся земля за тобою встает!.. Вот и пропал. Где другого такого-то взять?! Атаманов, и добрых, немало, да Степан Тимофеич-то был один на всю Русь!.. Не бахвалюсь? — спросил Степан сам себя. И твердо ответил: — Нет, не бахвалюсь! Эку гору кто бы на плечи поднял?! Ведь был путь полегче. Вон князь Семен тогда Ермакову славу сулил!..»
Степан задумался о том, что было бы, если бы он тогда послушался воеводу, смирился, не воевал с Москвой, а пошел бы походом за море…


— Славу мою ты стяжал бы тогда, — негромко сказал чужой голос.
Степан поднял голову. В глазах плыл туман. Серый свет лунной ночи сочился в башню через узкую щелку окна, высоко, у самого потолка, серебрился на паутине, сползал по плеснелым кирпичам и белелся пятном возле кованой двери. Степан разглядел бородастого, в серебряном панцире, человека, стоявшего у двери. Он сразу понял, что это Ермак.
— Ты отколь тут? — спросил Степан.
— Наведать тебя, — сказал Ермак просто. — Жалеешь ты, что не пошел добывать моей славы?
— Хо! Твоей! — усмехнулся Степан.
— А что ты гордишься, казак! Ты грабил, я грабил. Меня под топор, как тебя же, хотели, а я сбежал, да и стал воеводой — сибирские земли царю покорять… То и слава! И ты бы пошел на трухменцев…
Степан перебил его:
— Ты Сибирь воевал, а я Русь… Русь! Ведь слово какое!.. Я всю Русь хотел сотворить без бояр… народу завоевать.
— Сотворил? — усмехнулся Ермак.
— Не поспел, — сказал Разин, опять опустив голову.
— А каб сызнова жить, да снова тебя князь Семен на трухменцев послал бы, да все наперед бы ведать, — пошел бы ты добывать моей славы али опять за своей бы гонялся?.. — спросил Ермак.
— Славы моей мне хватит, а Русь без бояр сотворить — великое дело. Плаха так плаха, топор так топор, а я опять шел бы своей дорогой…


Ермак повернулся к двери и загремел замком. Разин вздрогнул, очнулся. Дверь отворилась, мерцая просветом… Ермак растаял в светлом пятне, а наместо него появился у двери Самсонка-палач.
В башне стало светлее. Утренний свет сеялся через паутину в окошко. Церковный звон доносился снаружи.
— Атаман, здорово! — громко сказал палач.
— Палача не здравствуют, черт, чтоб ты сдох! — отозвался Разин. — На кой тебе надобно здравье мое, а твое мне — на что!
Палач хехекнул.
— Шутник! Час придет — сдохну и я. А ныне, знать, твой черед: плаху велели свезти на лобное место да пыток, сказали, нынче не будет, а к плахе иных нет готовых…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66


А-П

П-Я