https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/granitnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Особенную жуткость и вместе комичность придавало бедняге его масляно-умильное лицо, – оно производило впечатление, как будто он постоянно прислушивался к чему-то веселому, вид у него при этом делался страшный, близкий к помешательству. Последняя надежда его лопнула, он отправился к адвокату Рашу и прошел в контору, чтобы не показываться в этот день барыне, – спросил адвоката, скоро ли будет базар в пользу благоденствия Сегельфосса, и получил ответ, что времена теперь не для базаров.
– Так, так, – сказал Нильс-сапожник, но это была его последняя недежда.
Оттуда он пошел в лавку и купил несколько сухариков, – наверное, никто не голодал так основательно, как он:
– Дайте мне парочку сухариков для послеобеденного кофе, – сказал он.
Когда пришлось расплачиваться, он несколько раз вытаскивал ту же самую монету в пять эре и долго рылся в кошельке, как будто в нем не так-то уж мало денег. Уходя, он улыбнулся. Он всегда легко улыбался, но если теперь он улыбнулся, так потому что это было необходимо.
Два дня спустя Борсен ввалился в его избенку с провизией и водкой и в самом веселом расположении духа.
– Ха-ха! Я шел мимо и решил заглянуть к тебе, – сказал он.– Ну-ка, попробуй вот это!
Нильс-сапожник лежал в постели – подагра, сказал он – и потому в печке у него не было огня. Он с большой готовностью отведал вкусных закусок и выпил стаканчик. Борсен вел себя, как доктор, и сказал:
– Оставь пока эту колбасу, от нее тебе захочется пить, съешь лучше хлеба с маслом! Вот хорошо, что ты закусишь со мной; я иду издалека, и со мной были эти припасы!
Борсен затопил печку и так накалил сапожника, что тот вылез из постели и сварил кофе.
– Ха-ха, Нильс-сапожник, дела наладятся, все еще наладится!
– Оно похоже, что налаживается, когда вы приходите! И, конечно, дела шли, но как? В глазах всех разумных людей, они шли вспять. Нильса-сапожника нельзя было поставить на ноги одним обедом и стаканчиком водки, для этого он зашел уж слишком далеко, а Борсен не интересовался ни ходом дел, ни тем, что ожидает его самого. Он никуда не собирался, бросил работу и жил со дня на день. Занимался праздными размышлениями, немножко благотворительствовал какому-то сапожнику, пил, играл на виолончели и произносил высокопарные речи, – все разумные люди поневоле от него отвернулись. Но поискать еще такого спокойствия и величия в самом падении!
– Не будь у меня сейчас такого стеснения в деньгах, я взялся бы реставрировать Тронгеймский собор, – сказал он Нильсу-сапожнику.
– Не похоже, чтоб у вас было стеснение в деньгах! – ответил сапожник, уже сытый и захмелевший. Совсем призрак.
Борсен не ел, но пил. И пил он все-таки не из порочности и малодушия, чтоб облегчить себе жизнь, или от отчаяния, чтоб сократить ее, – Борсен малодушен? Ничего подобного. Он был тверд и спокоен, он находил, что хорошо и так. Если он мало ел, то оттого, что он не был ни голоден, ни сыт, а аккурат в точку, и чувствовал себя хорошо. Оба телеграфиста держали что-то в роде экономки, женщину, которая на них стряпала, но женщине пришлось уйти, потому что нечего было стряпать. Готфред стал обедать в гостинице, Борсен же вообще не обедал. Готфред, желая помочь ему, звал его с собой обедать в гостиницу, но Борсен благодарил и отвечал: «Не стоит, дружок!» Готфред все время помогал ему, и когда Борсен лежал больной от своей раны, и позже, когда обнаружилась его растрата и его сместили из начальников станции, – Борсена трогала эта доброта, и он благодарил за каждую мелочь, но ни в чем не изменял своей жизни. Должно быть, у него от рождения была естественная склонность к гибели. Неужели у него не было родных, семьи? Ведь кто-то из проезжих узнал в нем блудного сына богатого торгового дома? Может быть, у него была семья, а может быть и нет. Его поразительное равнодушие к своим деньгам и к чужим объяснялось, может быть, тем, что вначале он рассчитывал на семью, которая могла ему помочь, – он привык к безответственности и плевал на все. Но когда дело пришло к развязке, он не искал нигде помощи и ниоткуда не получил ее, а попросил у инспектора разрешения пополнить недостачу ежемесячными выплатами. Помощь? Нет. Точь-в-точь так, как будто у него не было никакой семьи. Но само собой разумеется, Готфреду пришлось пополнить кассу вместо него.
И вот теперь он сидел у Нильса-сапожника и высокопарно разглагольствовал об известном обычае у римских патрициев в древности: заметив, что они впали в немилость у своего повелителя, они вскрывали себе жилы или морили себя голодом.
– Вежливое и благородное поведение по отношению к высшей силе; все другое было бы просто хамством. Представь себе, знатные господа стоят, и с них снимают допрос, стоят и держат ответ перед смертью – черт возьми! Через сто лет ведь все равно об нас никто не вспомнит.
Уж не воображал ли телеграфист, что такие речи весело слушать? Он был не пьянее обычного и отлично знал, что говорит. Или же он хотел внушить сапожнику спокойствие и покорность перед тем, что его неминуемо ожидало?
– Насколько же вежливее мы должны быть по отношению к богу и идти ему навстречу! – продолжал он.– Ведь нам с тобой, мой добрый Нильс, уж нет никакого интереса изворачиваться и суетиться, извлекать выгоды из событий. На что нам выгоды? Мы об этом не заботимся, пусть с этим возятся другие. Это мы с тобой на правильном пути, мы с тобой не яркие светочи среди мировой загадки, а тьма во тьме, одно с ней, мы у себя дома и счастливы. Ты стал красивым, Нильс, лицо твое не противно, у тебя сделались мелкие и тонкие черты, и в лице твоем нет дерзкой наглости, ты – словно мука. Это оттого, что ты себя не перекармливал: индийские мудрецы, то тоже голодают, чтобы сделаться белыми и внутренне ясными, тогда они видят блаженство. Можешь быть спокоен, Нильс, мы с тобой на правильном пути.
– Надо думать, – отвечал сапожник, поддакивая.
– Сын твой мог бы, пожалуй, прислать тебе что-нибудь из Америки, но это вряд ли принесло бы тебе много пользы.
– Да, я тоже думаю. А, может, оно и так, что Ульрику и самому живется не очень сладко.
Борсен сказал:
– Когда придет почтовый пароход с юга, побывай у меня на станции. Не забудешь?
– А надо? Прийти к вам?
– Да. У меня есть основания думать, что тогда мне захочется повидать тебя, – сказал на своем странном языке Борсен и пошел.
Он оставил свои галоши. Нильс-сапожник проявил страшную подвижность, вышел на порог и крикнул про галоши, но Борсен махнул рукой, что не хочет их надевать, они очень тесны и жмут: брось их в печку!
Он побрел домой, на станцию. Он отлично сознавал свое положение, что он человек конечный, банкрот, он подвел итоги, Жизнь и смерть стали для него равноценны, от этого у него было легко на душе. Еще недавно он предпочитал жизнь, но путем многократных размышлений пришел к заключению, что ему может быть безразлично, какой жребий выпадает ему на долю. Он ни в чем не раскаивался. Он не стремился обвинить богатую семью чтоб умалить собственную вину. Он ни в чем не виноват. Кого ему винить, и за что? И в чем виноват он сам? Растрата в телеграфной кассе будет пополнена, а больше ничего. Вина? Даже заблуждение есть вина, а он и не заблуждался, он великолепно жил на станции, ему так нравилось, он чувствовал себя бесподобно.
Он в таком состоянии, что никакие несчастья не могут его постигнуть. Блага этого мира оказались для него очень доступными, они сделали жизнь его приятной, он фактически насладился всем, так что все ему известно. А если он пил, то не для того, чтобы чувствовать себя лучше, а чтобы продолжать чувствовать себя хорошо. Удовлетворенность, стоящая у цели, определенная точка зрения. Имел ли он что-нибудь, кроме своего тела и платья? Он был на дне. Пусть приходят несчастья, пожалуйста, он отнял у них всякую возможность торжества.
Когда пришел почтовый пароход, Борсен получил желтую повестку, денежное письмо и отдал деньги Нильсу-сапожнику. Опять выдумки, великодушие, пьяная фантазия, бог знает, что: но был ли в этом какой-нибудь смысл?
Да, Нильс-сапожник пришел, он был в галошах, они теплые и хорошие, сказал он. Он очень ослабел, был жалок, легко волновался, на глазах у него выступали слезы, хотя он боролся с ними и громко откашливался, чтобы казаться мужественным. Деньги ошеломили его, он упал на стул, хотя ему не предложили сесть.
– От Виллаца Хольмсена, – сказал Борсен.– Господин Виллац совершает свадебное путешествие, он с радостью посылает тебе эти деньги.
Сапожник сидел съежившись и беспомощный, как зародыш в материнской утробе:
– Да, так, стало быть, это не мои деньги?
Борсен весело захохотал, чтоб ободрить его, и сказал:
– Виллац Хольмсен хочет, чтоб ты хорошо прожил на эти деньги до весны. А если на остаток захочешь поехать в Америку, поезжай, вот, что он говорит. Но, во всяком случае, у тебя не должно быть горечи против жизни, когда придется с ней расстаться.
– Он так говорит? Да, уж эти Хольмсены из барского, отец его был такой, и сын в него! Нет, неужели он так говорит? – Нильс-сапожник вдруг замечает, где он находится, и встает, благодарит, благодарит, ошеломленный, начинает без устали кланяться, и лицо его все сморщено от слез. Он даже не мог выговорить ни слова на прощание, когда уходил.
– Он не доживет до весны, – сказал Борсен.
Об этом Борсену следовало бы подумать раньше, тогда благоразумным людям не пришлось бы покачивать головою, говоря о нем. Умирающему создают хорошие условия, он получает галоши и деньги, словом, снаряжается для жизни – чтоб пойти домой и умереть! Ему помогает в этом человек, совершающий свадебное путешествие!
Но в Сегельфоссе было много других людей, и те были умнее Борсена. Когда распространился слух, каким богачом сделался Нильс-сапожник, один за другим стали приходить к нему и просить взаймы:
– Но ведь не проживешь всего за зиму, – говорили они, – а по возвращении с Лофодена мы тебе отдадим!
Нильс-сапожник был не каменный, вдобавок он теперь поздоровел и отъелся, купил новое платье, пил кофе, – он стал давать взаймы, сперва осторожно, потом все охотнее и охотнее, ему начало нравиться быть важным человеком, он находил в этом вкус, люди относились к нему все вежливее, все подобострастнее, в несколько недель он превратился в благотворителя не хуже всякого другого. Богатство его таяло.
Но зато в Сегельфоссе опять зашевелились кое-какие деньжонки, и все они приплывали в лавку. Это немножко напомнило хорошие времена, когда мельница работала – ах, отраженные гулы после господина Хольменгро и мельницы ежедневно слышались до сих пор. Куда же это девался помещик? Или он уж окончательно не мог вести дальше работу, а то, пожалуй, и вовсе докатился где-нибудь до богадельни?
Однако общее мнение было таково, что у господина Хольменгро капитала побольше, чем все думают. В богадельне, он-то? Человек, выписавший свой собственный огромный корабль, чтоб поехать на свадьбу! Оно, собственно, не обязательно, чтоб это был его собственный корабль, могло быть и обыкновенное грузовое судно, которое лишь на несколько часов отклонилось от своего курса. Публика осаждала Теодора, все время делавшего вид, будто он чуть ли не доподлинно знает все относительно банкротства господина Хольменгро, и торжественно спрашивала про погреб, для чего он вырыт. Погреб этот продолжал волновать умы, а в конце концов, может, это был просто фокус разбитого короля, попытка в последний раз, засиять сверхъестественным блеском, чего доброго, пустая бравада.
– Но разве этот погреб так и должен оставаться здесь?– спрашивали люди.– И есть ли в нем что-нибудь?– спрашивали.
– Почем я знаю! – отвечал Теодор.– А если кое-что и знаю, все равно не скажу, – прибавил он.
– Давайте мне немножко ваших сухариков, – говорит Нильс-сапожник, – только вот, я не захватил с собой кошелька.
– Да у тебя в нем, должно быть, ничего уж и нет, – говорит Теодор.
– У меня много разобрали взаймы, понятно, кое-что еще есть, но раз у меня разобрали, то, конечно, осталось уж не так много.
Какой-то человек отводит Нильса-сапожника в сторону, это человек, который всегда покупает много желатину, он с горного хутора и еще не знает, что сапожник опять обнищал, он хочет занять у него денег. Они говорят вполголоса.
– Я наверное смогу тебя выручить, – говорит под конец Нильс-сапожник. Должно быть, уж очень приятно чувствовать себя богатым человеком и благодетелем.
Разговор в лавке опять заходит про погреб. Зачем господину Хольменгро понадобился погреб для своих сокровищ, когда он мог взять их с собой на корабль и увезти?
– А впрочем, – сказал Теодор, – впрочем, никому неизвестно, что находится в том погребе. Есть ли на нем замок?
Оле Иоган присутствует здесь же и отвечает, что нет, никакого замка не имеется.
– Тогда там, может быть, ниша в самой стене. Или маленькая незаметная ниша в своде. Об этом часто приходится читать.
Оле Иоган копал и выкладывал погреб, и в нем нигде нет никаких ниш.
Ларс Мануэльсен тоже здесь, он терпеливо и молча слушает, потом говорит:
– А вот нет ли ниши в каком-нибудь другом месте!
– Не отпустите ли вы мне немножко сухариков? – спрашивает опять Нильс– сапожник, – только я не захватил с собой кошелька.
– Дай ему сухарей, – говорит Теодор своему подручному, – отвесь ему вон тех сухарей, – говорит он, потому что он не каменный.– Но я совсем не расположен на тебя расходоваться, Нильс.
Странный разговор. Даже человек с гор, последний заемщик, настораживает внимание, он еще раз отводит сапожника в сторону и спрашивает, может ли он получить деньги.
– Да, я, конечно, тебя выручу, – отвечает Нильс-сапожник.
Так проходят дни. В Сегельфоссе тихо и печально, но в Буа кое-что случается, там собирается народ, там топится печь. Лавка освещена, Теодор – единственный человек, имеющий средства, у него горит много ламп. Лавка превратилась в огромный магазин, Теодор хорошо знал, что делал, когда пристраивал новую лавку стена к стене со старой, – настал день, когда он спилил перегородку, и получился огромный магазин.
– Как вы думаете, сколько уж мне стоило?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я