https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/so_smesitelem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я сел, он устроился напротив, положил штык на колени.
-- Одна маленькая серебряная ложечка для младенца,-- повторил он.-- Ша!
Я не боялся, что он убьет меня. Это был глупый, грузный человек, с раздвоенным подбородком. Я читал книжки по французскому искусству, знал, что такое импрессионизм, видел репродукции Сезанна и Ренуара. Вряд ли этот дурак, верзила, в разорванной грязной солдатской форме, убьет меня.
-- Ты до сих пор утверждаешь, что больше ничего ценного в доме не осталось?
-- Нет, у вас в руках -- последний предмет.
-- Всех жидов нужно убивать! -- убежденно произнес он. Я, глядя на его стальной штык, думал о том, как сейчас, вот в эту минуту, его люди, проводящие обыск, проходят мимо книжного шкафа, с его книгами, а между страницами спрятаны купюры; мимо чемодана с двойным дном на чердаке; мимо кучи угля в подвале,-- в ней зарыт самовар, а в нем спрятаны дорогие кружева...
-- В России кишмя кишат евреи.-- Сержант широко ухмылялся.-- Они настоящая чума в нашей стране. Я сражался при Танненберге, в Восточной Пруссии, знаю, что говорю.
Сара вдруг завизжала в гостиной, и я слышал, как отец начал читать молитвы.
-- Мы уничтожим всех жидов,-- вещал сержант,-- а потом покончим с большевиками. Надеюсь, ты -- большевик?
-- Нет, я художник! -- с гордостью возразил я -- даже тогда не побоялся.
-- Ну...-- еще громче заговорил сержант, чтобы заглушить крики Сары,-такой мальчик, как ты.-- Взял меня за руку, увидел наручные часы.-- Вот они-то мне и нужны! -- И, сорвав часы с моего запястья, опустил их в карман.-- Спасибо тебе, малыш.-- Снова ухмыльнулся.
Мне стало не по себе -- наручные часы делали меня господином, гражданином мира.
Он достал пачку сигарет, вытащил одну, машинально протянув пачку мне. Я никогда прежде не курил, но все же взял сигарету. Закурил, почувствовав себя сразу настоящим человеком, и подумал, что скажет отец, увидев, что я курю. Никто в нашем доме не курил, даже мой дядя. Но, несмотря на это, я знал, как нужно курить,-- не затягивался, а только втягивал дым в рот, а потом быстро выдыхал.
-- Художник,-- разглагольствовал сержант,-- маленький художник. Ну, ты весело проводишь время, господин художник?
Этот сержант -- жестокий человек, точно.
-- Может, сейчас мои люди роются в вашей кладовке внизу,-- продолжал он, поглаживая мое колено,-- может, уже обнаружили там золотые подсвечники.
-- Ничего они там не обнаружили,-- возразил я, и из глаз у меня неожиданно полились слезы -- из-за табачного дыма.-- Там ничего нет.
-- Маленький артист, маленький жидовский художник,-- пытался он меня унизить; штыком срезал одну за другой все пуговицы с моего сюртучка,-- да, он явно веселился.
Теперь к визгу Сары присоединился плач маленькой Гестер в гостиной. Дверь в музыкальную комнатку отворилась, вошли двое из тех, кто обыскивали дом.
-- Ничего,-- доложил один из них,-- ни одной вонючей пуговицы.
-- Тебе повезло, малыш.-- Сержант наклонился надо мной и улыбаясь ударил меня в висок кулаком.
Я упал на пол, и сразу комната, все прежде отчетливо слышимые звуки -все вдруг куда-то исчезло, пропало в туманной дали...
Когда я пришел в себя, голова моя лежала на коленях у матери. Погромщики ушли. Открыв глаза, я увидел Сару в объятиях дяди Самуила. Кровь все еще медленно сочилась из раны на голове, пачкая его одежду, но они этого не замечали,-- просто молча стояли, тесно прижавшись друг к другу,-- стояли без слез, пальцы ее крепко впились в его плечо. Младенец их спал на стуле рядом с ними. Склонившееся надо мной лицо матери было спокойно, и я слышал ее голос, но как будто издалека:
-- Даниил, мой маленький Даниил, львиное сердце! Все хорошо, дорогой мой, все хорошо!
Еще до меня долетали, тоже издалека, слова отца:
-- Самую большую в жизни ошибку я совершил в девятьсот десятом году, когда мне представилась возможность уехать в Америку. Почему я не поехал -ума не приложу! Почему же, всемогущий Господь, я туда не поехал?
-- Не шевелись, мой мальчик,-- нежно произнесла мать,-- лежи. Закрой глазки и лежи.
-- Мне должно быть стыдно за себя,-- услыхал я горький, всхлипывающий голос брата Давида,-- по-видимому, он плакал.-- Ведь я -- старший сын в семье. Но вышел вперед он, Даниил. Мне девятнадцать, а ему шестнадцать. Боже, прости меня!
-- Мой маленький Даниил,-- ворковала надо мной мать, легонько поглаживая мне ладонью лоб,-- мой маленький Даниил, с мозгами философа.-- И вдруг весело хихикнула.
Ну вот, повсюду кровь и слезы, а она хихикает. Я тоже сел рядом и засмеялся, а она меня поцеловала.
Снаружи, с другой стороны города, до нас долетали звуки выстрелов -они все ближе. Громкий крик -- мужчина кричит. По соседней улице галопом промчался эскадрон.
-- Может, вернулись большевики? -- предположила мать.-- Может, мы спасены?
-- Помолимся,-- предложил отец.
Все приготовились к молитве, даже дядя Самуил. Бережно отнял руки Сары от своих плеч, поцеловал их. Наклонившись, подобрал с пола свою шляпу, надел на голову. Сара сидела, держа на руках младенца, страх постепенно пропадал в глубине ее черных глаз. Эти негодяи ее, к счастью, не тронули.
Отец начал молиться. Я вообще-то не верил в искренность молитв, произносимых отцом. Мой отец всегда был только на стороне Бога и пренебрегал тем, что реально происходит в этой жизни. Мне не нравилась такая сумасбродная святость, не нравилось презрительное отношение к плоти, отречение от настоящего ради вечного.
Я поднялся, подошел к окну. Отец начал привычное:
-- "Благословенный Отец, Господь Всемогущий..." -- И вдруг осекся.-Даниил,-- обратился он ко мне,-- разве ты не видишь, что все мы молимся?
-- Вижу,-- ответил я.
Братья с сестрами, явно нервничая, уставились на меня.
-- Но я хочу посмотреть в окно. Я не хочу молиться.
Я слышал, с каким свистом втянули воздух в легкие мои братья. Губы у отца задергались.
-- Даниил,-- начал было он, но вдруг умолк и, пожав плечами, задрал голову вверх, к своим любимым ангелам.-- "Благословенный Отец,-- вновь приступил он к молитве,-- Господь Всемогущий..."
Братья вторили ему в такт. Стоя у окна, я улыбался про себя. Впервые я в чем-то отказал отцу. Когда они сказали: "Где ваш старший сын?", я вышел вперед и спросил: "Что вам нужно?". Почему же тогда я не могу заявить отцу: "Я не хочу молиться"? Я прислушивался к выстрелам вдалеке, к истошным воплям, к густому гулу толпы и, стоя у окна, улыбался.
В течение последующих двух дней толпы мародеров приходили к нам девятнадцать раз. Вот в такой обстановке, когда повсюду раздавались крики, вопли, смех, когда все цепенели от ужаса и разрушения, происходившего на их глазах, я вел в уме точный подсчет, как какой-то идиот. Здесь они побывали девять раз, сюда вот придут снова; в подвале лежат еще две серебряные сахарницы, можно их отдать в десятый их визит. Интересно, убьют ли они кого-нибудь во время десятого обыска? Помни, хорошенько запомни: десятый; после него будет одиннадцатый...
Они выпотрошили до основания весь дом. Разбили все окна, сорвали с петель все двери, превратив их в дрова для уличных костров, расколошматили все зеркала, разорвали все ковры и унесли их вместе с мебелью. Разыскали, как ищейки, последний спрятанный кусок провизии и унесли с собой последнее одеяло, любую вещицу из одежды. На вторую ночь толпы разграбили все винные магазины; в дома врывались полупьяные, от них разило алкоголем, и они становились все неистовее и орали все громче. С каждым их визитом смерть приближалась -- одиннадцатый, двенадцатый раз: те же тяжелые, запачканные грязью сапоги, те же грубые крики, пьяные песни; они стояли, шатаясь, перед отцом и дядей, кололи их штыками, провоцируя, ожидая, что им окажут сопротивление; ждали только одобрительных возгласов своих приятелей, чтобы начать кровавую расправу над всеми нами. Радостно играли со смертью, ходили по ее краю, как по лезвию бритвы, смакуя ее как самое последнее, самое захватывающее развлечение на карнавале жизни; подзывали ее поближе и позволяли отступать, откладывая ее на потом, как откладывает маленький ребенок конфетку.
Дважды они срывали одежду с Сары и моей старшей сестры Рахили, заставляли стоять обнаженными в доме с выбитыми стеклами в окнах,-- стоять прямо на усеянном стеклянными осколками полу: пусть, мол, теперь на них все полюбуются; но дальше этого не шли, такого себе не позволяли. Мы закутывали Сару и Рахиль в жалкие лохмотья, и впервые моя мать плакала навзрыд.
Всю ночь через окна мы видели, как горят, полыхают огнем дома на других улицах, и всю ночь слышали разрозненные выстрелы то там, то сям, и всю ночь -- дикие крики людей.
Женщины, лежа на голом полу, теснее прижимались друг к другу, чтобы было не так холодно, дети громко плакали, а мой брат Давид ходил по дому взад и вперед и все время громко вопил:
-- Как только они сюда явятся еще раз, я убью кого-нибудь из них! Клянусь Богом!
-- Ша! -- успокаивал его отец.-- Ты никого не убьешь, сынок. Это не твое дело. Пусть убивают они, только не ты.
-- Пусть убьют меня! -- горячился Давид.-- Но прежде позвольте мне убить хоть одного из них, а после пусть убивают меня! Все же это лучше, чем вот так все терпеть.
-- Ша! -- снова пытался утихомирить его отец.-- На все Божья воля. В конце концов и им придется пострадать.
-- Боже мой! -- бормотал Давид.-- Боже мой!
-- Почему я не уехал в девятьсот десятом году в Америку? -- сокрушался отец, раскачиваясь вперед и назад.-- Почему я этого не сделал?
Мой дядя Самуил сидел возле окна, с ребенком на руках, поглядывая то на улицу -- не идет ли новая толпа,-- то на свою жену Сару: она лежала на полу, в углу, вся в лохмотьях, с отрешенным видом повернувшись лицом к стене. Кровь на лице Самуила высохла, но он и не думал ее вытирать, и теперь на его щеке эти крошечные ручейки были похожи на реки на большой карте. Густая борода отчетливо выделялась на худощавом лице, глаза глубоко впали, а на щеках проступили кости челюстей. Время от времени он наклонялся к ребенку и осторожно целовал, стараясь не нарушить его чуткого сна.
Я сидел крепко обнявшись с Элиа, а между нами сидела маленькая Гестер -- так нам было всем теплее. Они унесли с собой даже мою куртку, и я весь окоченел от холода. Сидел с широко открытыми глазами, прислушиваясь к шорохам, вспоминая слезы, пролитые вчера ночью, сегодня ночью, и думая о тех, что прольются завтра.
-- Спи, спи, Гестер, маленькая Гестер,-- тихо говорил я ей, когда она время от времени просыпалась.
Как только она открывала глаза -- сразу же начинала плакать, как будто природа создала всех маленьких детишек такими: стоит им проснуться -- сразу рыдания.
"Месть, только месть!" -- думал я, прислушиваясь к плачу наших женщин; чувствуя, как затвердевают синяки после того, как меня избили; тяжело вздыхая при ходьбе, когда чуть затянувшиеся порезы вновь начинали кровоточить и кровь пропитывала мою липкую от едва засохших сгустков одежду. Я думал только об одном: "Месть, страшная месть!"
-- Ну вот, снова идут,-- предупредил нас всех дядя Самуил со своего поста у окна рано на рассвете. Мы снова услыхали знакомый гул толпы -- она все приближалась.
-- Больше я не намерен оставаться здесь! -- заявил Самуил.-- Пошли они все к черту! Сара, Сара, дорогая моя! -- сказал он с такой проникновенностью, с какой редко мужчина произносит имя женщины.-- Пошли отсюда, Сара!
Сара поднялась, взяла его за руку.
-- А нам что делать? -- спросила мать.
Мой отец все неслышно беседовал, задрав голову, со своими ангелами. Я взял командование на себя:
-- Пошли посмотрим, не лучше ли на улицах.
Мы тихо, не поднимая шума, вышли через черный ход -- двенадцать человек. Самуил нес на руках младенца. Мы медленно тащились по улице, с трудом передвигая ноги в ледяной грязи, прижимаясь к стенам домов; мы шли и шли, стараясь не слышать никаких звуков, напоминающих нам еще о жизни, шарахаясь от уличных фонарей, останавливаясь каждые пять минут, чтобы не устали дети, перебегая через открытое пространство, словно кролики через голое поле.
"Месть!" -- только и думал я, ведя за собой свой отряд по далеким, обходным аллеям, прячась за заборами, стараясь обойти стороной огонь, пытки и смерть. Я держал мать за руку.
-- Да иди же, иди, мамочка, прошу тебя! -- кричал я на нее, когда она либо спотыкалась, либо увязала в липкой грязи и останавливалась.-- Нужно, мамочка, нужно!
-- Даниил, конечно, само собой,-- отзывалась она, крепче сжимая мою руку своими натруженными мозолистыми руками.-- Прости, что я все время отстаю! Будь добр, прости меня!
Взошло солнце. Я слушал, как отец сказал:
-- Кливленд -- я мог поехать в Кливленд. Туда приглашал меня мой дядя.
-- Тише ты, папочка! Прошу тебя, ни слова об Америке! -- промолвил Давид.
-- Да, конечно,-- согласился с ним отец.-- Само собой. Что сделано, то сделано... На все Божья воля... Кто я такой? -- задал он себе вопрос, останавливаясь на секунду и прислоняясь спиной к стене, чтобы чуть отдохнуть.-- Кто я такой, чтобы сокрушаться об этом?.. Но все равно, такого в Америке не бывает, и у меня была возможность...
Давид на сей раз промолчал.
Чем больше рассветало, тем труднее становилось избегать толп мародеров. Кажется, эти две ночи в Киеве никто не смыкал глаз, и наш побег все больше бросался в глаза. Дважды нас обстреляли из окон, и нам пришлось бежать по колено в грязи с ревущими детьми, чтобы поскорее добраться до укрытия, за углом ближайшего дома. В третий раз, когда нас снова обстреляли, мой брат, завертевшись волчком, открыв широко от боли рот, беспомощно опустился в жирную грязь.
-- Колено! -- простонал он.-- Они попали в колено...
Мы с матерью оторвали рукав от пиджака отца и перевязали им, как жгутом, ногу Давида повыше коленной чашечки. Отец стоял рядом, растерянно наблюдая за нашими действиями, чувствуя себя как-то странно в пиджаке с оторванным рукавом. Я взвалил Давида на спину, и мы все пошли назад, домой. Он пытался сцепить зубы, чтобы не кричать от дикой боли, и колотил меня кулаками по спине, а я, пошатываясь, все же нес свою ношу, а его раненая коленка все время постукивала по моей ноге.
Вернувшись домой, мы снова все расселись в разрушенной и опустошенной гостиной. Лучи солнца проникали в нее, ярко освещая безумную, незнакомую и просто невероятную картину;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я