https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/120x90cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Пойду дом проведаю...
После прокуренной избы, гвалта, неутихающих споров у Корнея гудела голова, и опять в который раз одолевали, бередили его сомнения...
Давно ли он вот в такой же закатный час, неизвестно чего страшась и волнуясь, бежал к своему заброшенному дому, и тогда даже в мыслях у него не было, что через каких-то два месяца он оставит город и начнет прирастать душой к тому, от чего, казалось, оторвался навсегда... Когда он понял, что не сможет устоять против желания всей семьи, он больше всего беспокоился о том, как трудно будет обновить дом, подыскать всем работу по душе, обеспечить себя Хотя бы средним достатком. Ему и в голову не приходило, что эти заботы и тревоги покажутся зряшными рядом с тем, что происходило в Черемшан-ке. За один день навалилось такое, что не враз и разберешься!
Допустим, он по своей воле не влезет в драку, хватит с него, повоевал в своей жизни, но разве ему удастся удержать от этого сыновей и дочек, если они в общую смуту ввяжутся? А рано или поздно придется и самому стать на чью-то сторону.
Но что бы пи произошло, Корней никому не позволит командовать собой, никто не заставит его делать то, с чем он не будет согласен. А по крайности, станут уж очень приставать,— он никому зарок не давал! — смотается обратно в город, и вся недолга. Он не бычок, чтобы пасти его на привязи. А на заводе в работе никогда не отка-
жут — не в проходной, так в другом месте прилепится, не пропадет. Из ближнего проулка навстречу Корнею вышла целая ватага парней и девушек с гармонистом во главе. Он шагал в черном полушубке нараспашку, в сдвинутой на самую бровь кубанке и, склонив набок голову, безжалостно раздирал цветистые мохи гармони. Прямо перед ним, не сводя с пего влюбленных глаз, выплясывала девушка в фиолетовой плисовой жакетке, била каблучками в снег и пела с отчаянной пронзительностью:
Мой миленок тракторист, Я ему велела: «Запаши мою любовь, Чтоб сердце пе болело...»
«Кому что!» — Корней вздохнул, пропуская мимо себя шумную ватагу. Парни, как и гармонист, шли тоже нараспашку, словно щеголяли своей удалью, и не столько подпевали, сколько невпопад выкрикивали; девушки на таком морозе форсили в туфельках, тонких чулках и, словно боясь озябнуть, неустанно выбивали каблучками дробную чечетку.
«И никакая холера их не берет»,— подумал Корней. Он поймал себя на том, что по какой-то причине сердится на парней и девчат, как будто сам никогда не бродил по улицам, такой же разухабистый и неуемно-веселый. Конечно, он тогда не носил дорогих хромовых сапожек, а топал в лаптях, а когда отец купил ему на базаре грубо сшитые сапоги из яловой кожи, то надевал их только по праздникам, все остальное время сапоги висели на стене, густо смазанные дегтем. Пелагея тоже, хоть и ходила в невестах, не красовалась, как нынешние девушки, в крепдешиновых платьях, а была рада-радешенька простому ситцевому. Старались обходиться непокупным, все делали сами — ткали холст на одежду, выделывали мерлушки, плели лапти. Чтобы купить что-то, копили по денежке. Хлеба и того не всегда хватало до нового урожая; а уж о сахаре и всяких сладостях и говорить нечего — было в диковинку, как гостинец детям. А главное — все были темные, один-дна грамотея на всю Черемшанку.
«А чего ж мы, старые люди, иной раз начинаем хвалиться тем, что раньше было? — ловя себя на каком-то противоречии, думал Корней.— Что хорошего мы в той жизни видели? Да 'ничего! Потому, верно, и видится прежняя жизнь получше, что то была наша моло-
дость, а она всегда кажется краше, чем вся остальная жизнь!»
Для Корнея грамотная пора наступила не тогда, когда он ходил холостым по деревне и горланил под гармонь припевки, а много позже.
Будто озаренный мгновенной и яркой вспышкой огня, увидел Корней тот незабвенный день, когда он привел в Черемшанку со станции первый трактор. Всю машину, как только она вошла в улицу, забросали цветами, зелеными ветками, нарядили, как невесту к свадьбе. Кто-то прицепил на грудь Корнея красный кумачовый бант, воткнул в густой чуб белую ромашку, и, хотя Корней весь пропах керосином и копотью и был чумазый как черт, он сам себе в тот день казался красивым.
Будет умирать — не забудет, как кричали и плакали от радости люди, обнимали друг друга, как седобородые старики сдергивали перед ним шапки и трясли его руки. Толпа валом валила за машиной до самого полевого выгона. Изредка оглядываясь, Корней видел сквозь застилавшие глаза слезы цветистый кашемировый платок жены, своих ребятишек, что ни на шаг не отставали от трактора. Словно не он вел машину через эту ликующую толпу, а сами люди вынесли его на своих плечах к бурьянистому выгону, и Корней задохнулся от расхлестнувшегося перед ним простора.
О, как любил он гул и дрожь этой чудодейственной машины, как радовался своей власти над ней! Когда, опустив лемехи, он тронул ее с места, толпа притихла на мгновение, потом дрогнула, развалилась и вдруг ахнула одной мощной грудью: «Давай! Давай! Жми, Корнеюшка!» Он рывком двинул трактор, распарывая слепящими плугами вековую каменистую залежь, оставляя позади черную сырую волну чернозема...
И вот будто не было вовсе этого счастливого, праздничного дня в его жизни, и он снова брел куда-то наугад, полный неуверенности и томительного ожидания...
Солнце уже село, темные избы по-старушечьи кутались в сумеречные синие платки, мороз крепчал к ночи, пощипывая щеки, снег под валенками поскрипывал звучно, упружисто, как крахмал.
Корней не заметил, как оказался на краю знакомого оврага, и вкопанно остановился, пораженный тем, что в доме его, на другой стороне оврага, горит огонь.
«Что за дьявольщина! — Он протер кулаками глаза, но огонь не пропал.— Что бы это могло значить?»
Обогнув овраг, он заспешил к дому, но у крыльца остановился, услышав голос знакомого печника, видимо подгонявшего своего напарника.
— Ты все же пошевеливался бы, Петяша! Что ты как сонный?
— А кто нас неволит иочыо работать,— сердито забубнил в ответ молодой басок напарника.— Ребята вон песни играют, а мы тут колготись!
— Один вечер горло по подерешь — голосу не лишишься,— насмешливо урезонил печник.— Совесть надо знать... Люди ни на что не посмотрели и с места снялись, хотя в городе им но хуже жилось, а ты себя на несколько часов жалеешь, боишься, что руки отвалятся, если ночь поработаешь...
Корней стоял, потрясенный и тем, что услышал, и тем, что старый печник ради него решился работать ночью. Чем же он замешивает раствор? Кипятком? А не то раствор сразу остынет.
Вспомнив, что по дороге сюда он травил себя ненужными сомнениями и снова был готов смалодушничать, Корней испытал укор совести. Да, было, по-видимому, в приезде его семьи что-то такое, что превышало и шум, поднятый в газете, и стремление Романа показать себя о выгодной стороны перед всеми, что пришлось по душе всем черемшанцам и радовало их. Дело было не в том, что вернулся именно он, Корней Яранцев, ведь у него не имелось никаких особых заслуг перед земляками, они так же открыто и душевно радовались бы и другому, кто распростился бы с городом и возвратился домой. Он был невольным первым вестником доброй погоды, которую все давно ждали!..
Жадно дыша морозной свежестью, Корней пристально вглядывался в раскинувшуюся по обе стороны глубокого оврага улицу Черемшанки, прислушивался к каждому звуку: заржала где-то за деревней лошадь — видно, торопилась к скорому отдыху в теплой конюшне и корму; визжали и разноголосо гомонили ребятишки в овраге — по неутихающим взрывам смеха можно было догадаться, что, летая с крутой горки, они то и дело опрокидываются в снег; а на краю оврага темнела фигура какой-то женщины; строжась и повышая голос, она звала домой сына: «Коль-ка-а-а! Я кому сказала, чтоб сей минут был в избе, а? Вот придет отец, он те шкуру-то спустит, пострел ты этакий!»
«И чего стращает? — улыбаясь, думал Корней,— Если застынет мальчонка, сама же будет и руки ему оттирать, и на печку сунет, чтоб отогрелся!»
Все было отрадно и близко в этом знакомом с детства мире родной Черемшанки — и рассыпанные в сумраке огни, и смех детей в овраге, и полный ласковой тревожности голос матери, и хвойный запах дыма из труб, и даже показавшаяся над заиндевелыми макушками тополей светлая краюха месяца, такого неприметного и вроде ненужного в городе, среди ярких фонарей, и такого желанного и доброго здесь, среди заснеженных крыш и протянувшихся через улицу косых теней...
На душе у Корнея стало так ладно, так хорошо, как не бывало с давних пор.
Целыми днями Лузгин валялся в постелщ изнывая от тоски, безделья и неизвестности. Шла уже третья неделя, как его привезли с собрания, и, несмотря на то что его защищал сам секретарь райкома, Аникей никак не мог обрести былой уверенности. С каждым днем он становился все раздражительнее и злее, выходил из себя из-за любой мелочи и, снедаемый мнительностью, уже не верил никому и ничему, всех подозревая в измене и предательстве. Ему все время казалось, что от него что-то скрывают, и в голову лезла навязчивая мысль, что те, на кого он опирался, давно сговорились за его спиной и подло пожертвовали им ради своего спасения. Тогда наваливалась тяжелая, как удушье, злоба, и он орал на Серафиму, ругал ее последними словами за каждую мелкую оплошность — не так подала ложку, не туда села, не то сказала... и не успокаивался, пока не доводил жену до слез. После ее громкого плача в доме наступала гнетущая тишина. Отойдя, Аникей начинал жалеть Серафиму, упрекал себя за излишнюю жестокость и придирчивость, но сказать об этом жене не решался. Ничего с ней не сделается, с этой ломовой лошадью, она его самого еще переживет на много лет! А бабе без того, чтобы не пореветь, тоже нельзя, на то она и баба!
Под вечер аккуратно, как на службу, являлись Никита и бухгалтер и не спеша докладывали, что произошло в хозяйстве за день — повысились или упали удои, сколько вывезли на поля навоза, спорили, какой определить за год
трудодень, но Аникея, по совести, ничто не трогало и не интересовало. Он лишь жаждал слышать о том, что говорят между собой люди, как относятся к нему. Сочувствуют ли в связи с тяжелой болезнью? Отказались ли от него, отвернулись начисто или надеются, что он еще будет председателем? По Ворожнев и Шалымов ничего не знали об этом, потому что колхозники открыто сторонились их: стоило кому-нибудь из них полниться, и люди обрывали разговор.
Лузгин немного успокоился и даже обрадовался, когда узнал, что райком для проверки его работы назначил комиссию, и расценил это событие по-своему — Коробин хотел окончательно обелить председателя в глазах всех и заодно утвердить и отстоять правильность своей рекомендации. Не для того же райком назначает проверку, чтобы выносить сор из избы! Комиссия пороется в бухгалтерских книгах, снимет остатки в кладовых, осмотрит кое-что в хозяйстве, и тогда можно будет с чистой совестью назначать новое перевыборное собрание. Его, Лузгина, голыми руками не возьмешь, а от охулки он не похудеет!
Однако на этот раз проверка почему-то затягивалась, возглавлявший всю эту работу Иннокентий Анохин скоро уехал, оставив какого-то Мажарова, нового работника райкома, и никто толком не знал, что же будет дальше.
В эти дни Аникей стал примечать, что те, кто раньше, не выходя, торчал у него в избе или прибегал по первому его зову, стали навещать его как бы с неохотой... Правда, бригадиры и заведующие фермами отговаривались страшной занятостью, делами, но Лузгин не верил им — заняты они были и прежде, а пренебрегать его волей не смели. Что-то в этих отговорках и недомолвках было не до конца понятно Аникею, и сомнения и недоверие подтачивали и подмывали его, как дерево на берегу: сегодня оно, еще живое и зеленое, красуется, не зная, что его ждет, смотрится в бегущую мимо реку, ловит ветками ветер, а завтра треснет где-то в глубине последняя судорожная жила корня, что держала его на земле, дерево закачается и рухнет в поток... И скоро люди забудут даже, что оно здесь стояло...
А что, если только, он один не видит и не понимает, что опасность уже настигла его, а всем вокруг ясно, что он обречен?
Взять хотя бы ту же Нюшку! Уж на что преданная как собака, а и та что-то стала ловчить и сторониться! Раньше
навещала чуть не три раза в день, а теперь целую неделю не дозовешься, словно не может оторваться от веника, которым подметает пол в правлении колхоза!
Аникей истомил себя подозрениями и однажды поздно вечером не выдержал — отбросил одеяло и стал быстро натягивать нижнюю рубаху.
— Куда это ты? — забеспокоилась Серафима.
— Да тут...— Аникей и сам еще толком не знал, куда он пойдет.— Не могу я больше... Сил моих нет лежать в этой теплой могилке!
— А доктор что велел? — захлопотала Серафима.— На улице забуранило, света белого не видать...
— Это мне в самый раз,— надевая валенки, спокойно отвечал Лузгин,— Лучше даже: никто ие сглазит...
Но жену но так-то легко было урезонить.
— Отлегло чуть — и сразу к полюбовнице потянуло? — становясь у порога горенки и кладя руки на бедра, не отступала Серафима.— Ах ты, потаскун несчастный! Не пущу никуда! Не пущу!..
— Серафима! — возвысил голос Аникей.— Не выводи меня. Камень и тот от жары трескается... Слышь?
— А меня ты уж давно истолок в пыль, живого места нет! — беспорядочно размахивая руками, выкрикивала жена.
— У тебя, Серафима, всегда Девять гривен до рубля недоставало! — презрительно скривив губы, сказал Аникей.— Заладила как сорока: полюбовница да полюбовница! А что над нами такая туча собралась, ей и горя мало... На это у нее ума не наскребешь! Думал, под старость хоть умом разживешься, а теперь вижу — вся дурь, что смолоду скопилась в тебе, наружу еще ие вышла. Умрешь — и на том свете на всех хватит!..
Он оттолкнул ее от порога и, плотно запахнув полы полушубка, не слушая больше жалостных всхлипов жены, вышел из горенки.
Погода на улице и впрямь была как на заказ — мело так, что в трех шагах ничего не было видно. Не прошел Аникей и до ближнего проулка, как стал весь белый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53


А-П

П-Я