https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Gustavsberg/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

—Вряд ли можно в вагонной сутолоке, на людях сказать друг другу больше, чем мы высказали вчера за бутылкой випа!»
Стекла были усыпаны матовыми бисеринками дождя, почти невидимого в синих сумерках. В потоках падавшего из окон света он оседал и клубился, как легкий туман, казалось, и сам дом, как океанский пароход, плывет куда-то сквозь сумеречную мглу...
Впрочем, не все ли равно, какая погода здесь будет завтра. За ночь колеса вагона отсчитают не одну сотню километров, и он проснется уже далеко за Рязанью.
Удивительное что-то происходило с ним с тех пор, как он решился навсегда оставить Москву. Он не знал, что ожидает его в деревне, не знал даже, что будет там делать, и все-таки испытывал какое-то отрадное обновление, словно то, чем он жил эти годы, было временным, преходящим, а подлинно настоящее наступало лишь теперь. Он истомился и изныл душой, пока целый месяц разрешались всякие формальности, и готов был махнуть рукой на всю эту волокиту и самовольно отправиться в 'любой захудалый колхоз, чтобы после четырех лет канцелярской суеты увидеть наконец, что твоя работа кому-то нужна и приносит каждодневную пользу...
Когда, кончив Тимирязевку, Мажаров получил направление в Министерство сельского хозяйства, он не скрывал своей гордости, что удостоился чести трудиться в таком высоком учреждении. Он составлял справки для руководителей главка, участвовал в разработке всевозможных инструкций и рекомендаций и был непоколебимо убежден, что делает чрезвычайно ответственное, государственной важности дело. Он но сомневался в том, что все бумаги, над составленном которых он корпел в прокуренной помните своего отдела, не только необходимы, но что бей них и колхозах просто не будут знать, что нужно делать, и и конечном счете сама жизнь не сможет развиваться так, как задумано свыше, с той глубиной проникновения в будущее, которым жила вся эпоха.
Он не был ни наивным, ни тупым, чтобы не видеть, как живут люди в отсталых колхозах. Бывая в командировках, он наблюдал и нужду, и явную запущенность многих хозяйств, но всякий раз, когда его начинало терзать сомнение, что все идет как-то не так в сельском хозяйстве, он тут жо находил неопровержимые причины — ведь была война с ее неисчислимыми жертвами, разрушенными дотла городами, заводами, и мы просто вынуждены временно мириться и с этой нуждой, и со всеми недостатками. Разве можно было допустить, что «наверху» не осведомлены о том, что делается в деревне? Ему, как и многим, почему-то казалось, что больше всего он способен помочь захудалым колхозам, раскрывая перед ними опыт передовых и сильных хозяйств. Поэтому, отправляясь в длительные командировки, он старался бывать в хороших, богатых колхозах, заранее полагая, что в слабых он не найдет для себя ничего поучительного. Ведь и на коллегиях министерства, где он частенько присутствовал, слушали обычно выступления только известных и знаменитых в стране председателей колхозов, директоров показательных МТС. В те времена никому как-то не приходило в голову пригласить на заседание руководителя какого-нибудь бедного колхоза и разобраться во всех его нуждах.
Теперь с этим самообманом было покончено. Для Константина стало невмоготу работать в министерстве. Вся его деятельность вдруг потеряла для него то высокое значение, какое он прежде ей придавал. С душевной болью Мажаров понял, как далек он от того, что было завещано ому всеми помыслами отца и даже самой его смертью. Жаль было четырех лет, которые он потратил, исписывая горы бумаг, не оказывая никому конкретной помощи, а может
быть, и мешая своими надуманными инструкциями и рекомендациями.
«Нет, так дальше жить нельзя,—думал Мажаров, глядя, как пузырятся во дворе лужи от усиливавшегося дождя.— Жить, принимая желаемое за сущее, не тревожа свою совесть. Пора мне перестать быть в жизни наблюдателем, надо отвечать перед всеми и за себя и за других! И главное, какое я имею право на те блага, которыми пользуюсь сейчас? Чем я их заслуяшл? Тем, что был нахлебником у народа?»
Пронзительная трель звонка оборвала его раздумья. Константин поспешно бросился к двери, распахнул ее. За нею стоял человек в синем плаще.
— Вы вызывали такси? Уже настучало порядком!
— Извините...
Мажаров будто очнулся, подхватил свои чемоданы, набитую продуктами авоську, и знакомое радостное возбуждение, которое всегда охватывало его перед всякой поездкой, заставило его почти бегом сбежать по лестнице. Пока водитель укладывал чемоданы в багажник, дождь, лишь рябивший до этого лужи, вдруг обрушился с густым плеском на асфальт, разом поглотив все звуки вечернего двора.
Константин нырнул под спасительную крышу машины, захлопнул за собой дверцу, и шум дождя стал глуше, ровнее.
Отвечая на вопросительный взгляд шофера, Мажаров весело сказал:
— К Казанскому!.. И пожалуйста, через центр!..
Он мог бы поехать к вокзалу более близким путем, но перед отъездом хотел еще раз полюбоваться Москвой, которая в дождь казалась ему всегда красивее. Когда-то снова удастся побывать здесь?
Сквозь наплывы дождя, с которыми еле справлялись щетки на стекле, улица проступала празднично, ярко, вся в радужных мазках растекающихся красок. Вода начисто смывала их, они плавились, стекали на дно маслянисто-черной реки и вот уже горели там, полыхали, взрывались целыми каскадами, и поток лаково блестевших машин двигался через их калейдоскопическую пестроту.
Мажаров опустил забрызганное разноцветными каплями стекло, и вместе с резкой свежестью воздуха в машину хлынули человеческие голоса, шелест подошв по асфальту и где-то близко — беззаботно-счастливый смех. Дождь
внезапно стих, умытые улицы струили в отражении свои огни. Вокзал оглушил Константина шумом, светом, толкотней, и он, с радостью подчиняясь суетливому ритму, стал пробираться с толпой пассажиров на перрон. Пока длились прощальные минуты и провожающие оставались в вагоне, Мажаров не находил собе места, ругая себя в душе на то, что лишился напутственных дружеских слов и ру-копожатий.
«И что и выдумал, не понимаю.— Стоя в тамбуре вагона, он не замечал, как пассажиры, шагая мимо, невольно надевают ого.— Конечно, они сразу согласились со мной, потому что решили, что меня будет провожать женщина. По водь у меня никого нет».
За годы своей московской жизни Константин не раз знакомился и с девушками и с женщинами, часто увлекался, привязывался к ним душой, порою даже готов был связать свою судьбу с интересным, как ему казалось, человеком, но почему-то не мог это сделать слепо, безоглядно, как это делают в годы юности, ко всему придирался, подходил с немыслимыми требованиями, примеряя их к какому-то недосягаемому идеалу, скрупулезно все взвешивал, и достаточно было любой мелочи, чтобы он легко излечился от любви. Он мучился от этого непостоянства, винил во всем себя и, хотя ему давно осточертела холостяцкая свобода, ничего не мог с собой поделать.
Поезд мягко, почти неслышно тронулся с места, и платформа с провожающими поплыла назад. Не прошло и нескольких минут, как замелькали новые платформы с толпившимися на них дачниками: блестели раскрытые зонты, сверкали, как текущая вода, плащи. Бешено, как снаряд, оглушительно грохоча и завывая, промчалась встречная электричка, вся в трепете и блеске огней, и вагон точно пролихорадило. И вот уже меркло зарево над Москвой, похожее на зыбкий утренний рассвет...
Надвинулись и исчезли подмосковные леса, в ненастной хмари за мокрым, слезным окном проносились теперь опустевшие поля с ворохами разбросанной соломы, гигантские опоры высоковольтных передач, унизанные тарелками изоляторов, рабочие поселки в строительных лесах и башенных кранах. И снова поля, перелески, далекие и близкие деревни.
Маняще вспыхивали яркие огоньки — то одинокие, блуждающие, то весело и щедро рассыпанные по степному раздолью.
Потом они стали гаснуть — где-то там, за разбухшими от дождей пашнями, засыпали одна деревня за другой, и уже сами окна изб, как темная вода, ловили блескучий отсвет огней мчавшегося мимо поезда...
Напоминание было мимолетным и призрачным, но Константин закрыл на мгновение глаза и увидел себя в сумерках родной избы. Он сидит у заиндевелого окошка, смотрит на засыпающую деревню, ждет, когда мать подоит корову и придет с улицы. Гаснут вдали, среди суг-робной сумятицы, жидкие огоньки в избах; скрипит журавель колодца, и звонко перекликаются голоса баб, пришедших за водой; натужно скулят полозья саней медленно двигающегося по дороге обоза с сеном, видно, как метут края воза по обочинам; тихо звякает где-то впереди колокольчик на дуге — звон его хрустально ломок и чист. Хлопает избяная дверь, и в клубах свежего воздуха вырастает у порога закутанная в шаль мать. От нее пахнет парным молоком и еще чем-то неуловимо родным и приятным — то ли нахолодавшими после мороза щеками, то ли запушенными инеем волосами, то ли ласковыми, еще отдающими теплом коровы руками, гладящими его по голове. Да и голос матери, словно истосковавшейся без него, пока она ходила по двору, полон истомной нежности и доброты, он проникает в самое сердце, и благодарный за ласку Костя обнимает мать за шею, и долго не может оторваться от нее, и отстает лишь после тихих, отрадных душе уговоров... Вот мать вваливается в избу с гремящими, застывшими на зимней стуже рубахами, раскоряченными подштанниками и кричит еще с порога, чтобы он живее лез на печку, а то застудится. От мороженого белья пахнет пресной свежестью речной воды и еще чем-то, похожим на тонкий аромат дикого полевого цветка. Наложенные ворохом на столе и на кровати рубахи скоро обмякают, но запах от них еще долго держится в избе. А вот Костя лежит в жару, разметавшись на мягкой постели, и как сквозь горячий, липкий, заливающий глаза туман видит нависшие над ним полати, и мглистые тени на потолке, и зыбкий, дрожащий кружок от лампы на толстой матице. Но как бы ни расплывалось и ни таяло все вокруг, он ни на минуту не перестает чувствовать мать: прикосновение ее прохладных рук к пылающему лбу, убаюкивающий, полный целительной силы голос, влажный край кружки с молоком, которую она подносит к его спекшимся губам...
— Мама,— прошептал вдруг Константин и задохнулся от горечи, стыда и жалости к самому себе.
Он не знал, как вырвалось у него это слово, позабыл даже, когда в последний раз произносил его!
Охваченный острым сожалением о потерянном для него навсегда, Константин уже не слышал ни железного клекота колес под вагоном, ни звенящего бравурным маршем радио к узком коридорчике, но чувствовал гулявшего по иолу студеного сквознячка...
Косте Мажарову шел десятый год, когда он потерял отца. Январским утром тысяча девятьсот двадцать девятого года раным-рано кто-то постучался в обметанное инеем стекло, и Костя встрепенулся, разбудил мать. Она вскочила, босиком прошлепала к окну. В серой рассветной мгле смутно виднелась запряженная в кошевку лошадь, около нее топтался высокий мужик в заиндевелом тулупе.
— К нам кто-то,—тревожным шепотом сказала мать,— сбегай, Коська...
Костя сунул ноги в глубокие материны валенки, нахлобучил на самые глаза старую отцовскую шапку и в залатанном кожушке выбежал из избы.
Поднатужившись, он отодвинул толстую жердину, закрывавшую сразу ворота и калитку, и увидел перед собой незнакомого бородатого мужика.
— Принимай, парень... С тяжелой ношей к вам...
Костя не понял, о какой ноше говорит мужик, но, когда подвода въехала на заснеженный двор, его словно кто толкнул к завешенной серым солдатским сукном кошевке.
— Стой, парнишка! Стой! — испуганно рванулся к нему возчик, но не успел. Костя дернул за край одеяла и без крика как подкошенный повалился на снег...
Пришел он в себя уже в избе. Отца положили на широкую крашеную лавку. На выпуклой и словно чуть вздувшейся груди покойно лежали восково-желтые кулаки, и, если бы на коленях возле лавки не стояла и не причитала мать, можно было подумать, что отец вернулся с улицы, где колол дрова, бросил под лавку топор, расстелил полушубок с курчавой свесившейся полой и прилег отдохнуть...
Посреди избы, почти касаясь головой полатей, стоял все тот же угрюмый мужик и, сдвинув брови, мял в узловатых руках косматую шапку. У порога толпились бабы, шумно сморкались, вытирая глаза концами платков, к ним робко жались присмиревшие ребятишки.
Увидев, что Костя открыл глаза, мужик присел рядом на кровать и положил на его голову теплую руку.
— Оклемался маленько? Смотри духом не падай — не один остался на свете, люди кругом... Хотел отец тебе хорошую жизнь добыть, да, вишь, не рассчитал, что встанет у гадов поперек горла!.. И ты его врагов не забывай — они еще по земле ходят, а он вот лежит и уж больше не встанет!..
В голос закричала мать:
— Кормилец ты наш, поилец ты наш ро-о-ди-мы-ый!.. Загубили твою светлую го-ло-овуш-ку!.. И что я буду с сиротой горемычной де-е-е-лать!
Костя впервые слышал, что мать плачет так — нараспев, подвывая, и от этого плача ему стало жутко.
— Не плачь, мамка! Не плачь! — захлебываясь слезами, крикнул он и бросился к ней.— Я скоро вырасту большой. Я наймусь в работники!
Мать схватила его сухими горячими руками и, трясясь, целовала как в беспамятстве...
Отца похоронили за селом, около братской могилы партизан, в общей ограде, поставили деревянный обелиск с красной фанерной звездой. А Косте никак не верилось, что он больше никогда не увидит его.
Прежде отец каждый год уходил на заработки: то нанимался сезонщиком на золотые прииски, то отправлялся плотогоном на далекую сибирскую реку. Не раз он звал с собой и мать — бросим все, заколотим избу и уйдем отсюда, но она отказывалась наотрез. Ее страшил большой, незнакомый мир, начинавшийся за березовой околицей родной деревни.
Весною двадцать восьмого года разнесся слух о колхозах, и на этот раз отец не ушел на заработки. Прослышав, что в соседнюю деревню пригнали трактор, он отправился туда вместе с другими мужиками и вернулся домой как будто совсем иным человеком. Всем и каждому он только и толковал о чудодейственной машине, корежившей на его глазах вековую, твердую как камень залежь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53


А-П

П-Я