https://wodolei.ru/catalog/vanni/Riho/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

вы правы, я, мол, по глупости болтал. Он подчинится, но станет ждать момента, чтобы опять навязать свои мысли, как сейчас впитал ваши.
Для Бушнева существовал только один бог - бог власти и безропотного повиновения. Этим-то он все и мерил. Правда, ему больше нравилось, чтобы ему подчинялись, но, если для дела требовалось, он и сам умел подчиняться.
Поскольку сейчас старший я (как бы ему ни хотелось обратного!), он, но его мнению, обязан мне подчиняться; но если все переменится и я окажусь под его началом, мои мысли тоже, значит, должны будут перемениться...
На примере Бушнева я убедился, что человеческая покорность бывает искренней и деланной, а выдержка и терпение - принужденными и произвольными. Ото совсем разные вещи, а мы их часто путаем...
Об этом я и размышлял, когда нехотя, словно через силу ступая, Бушнев вошел ко мне.
Фуражку он не повесил, а буквально пригвоздил к деревянной вешалке и колом стал посреди комнаты.
Я усадил его рядом с собой и велел Селиванову принести чай (я знал, что он действует на Бушнева магически). Выпив чаю, интендант сразу успокоился и, видимо, догадался, что наступили как раз те редкие минуты, когда я предоставлял ему возможность откровенно говорить обо всем и без гнева выслушивал его оригинальную «аргументацию».
Как я замечаю, тебе не нравится мое распоряжение.
— А кому оно понравится?
— Да почему?
— Выбросить пальму... Она, мол, ненастоящая!..
— Ну и что тебя возмущает?
— А вообще-то, что на свете настоящее?
Я подумал, что он преувеличивает, как это обычно бывает в разговоре, но, чтобы продолжить беседу, все же спросил: Неужели ты правда так считаешь? Бушнев сразу загорелся:
— Вы ведь слышали историю муллы с пловом? Мы похожи на этого муллу: своими же выдумками себя обманываем. А вы еще пальме удивляетесь, мол, думал, живая, а она поддельная. Да что делать этой бедной пальме! Ее тоже кто-то придумал, и она, как мы, сама себя обманывает... Если вам она не нужна, другим отдайте! Каждый будет рад! Если разрешите, я поставлю ее в казарме. Увидите, как обрадуются наши ребята. Я предупрежу их, что от табачного дыма пальма засохнет... Сейчас они тайком там покуривают, а вот тогда посмотрите — никто не осмелится!.. Разрешаете?
Он принял мое молчание за согласие, за мою заинтересованность и продолжал доказывать свое:
— Вот что я вам скажу: мне было пятнадцать лет, когда началась первая мировая война, а когда она закончилась — девятнадцать. Я убедился, что при вступлении в войну и выходе из войны бывает больше лжи, чем правды, я не говорю уже о выполнении обещаний... Помяните мое слово: ложь еще долго останется необходимой в качестве своего рода оружия. Так скоро она не будет снята с вооружения...
— Бушнев, ступайте проспитесь и дайте отдохнуть мозгу,— посоветовал я.
— Есть идти спать! Но разрешите спросить: можно перенести пальму в казарму?
— Можно.
— Большое спасибо!
Бушнев и не пытался скрыть своей радости. Выйдя от меня, он отправился в сапожные мастерские. Из окна мне было видно, как энергично он вышагивал.
Я знал, что он любит побеседовать с нашими сапожниками. Одного из них он подымал с места, пересаживал на стул, а сам устраивался на его низкой, плетенной из опоек скамеечке и начинал высокопарные разговоры.
Наши дивизионные сапожники, три убеленных сединой солдата, были родом из известного на всю Россию сапожным мастерством города Кимры. Все трое служили в солдатах еще в царские времена и, причастившись к дисциплине старой армии, с большим уважением взирали на майорские погоны Бушнева. И, вероятно, поэтому они безропотно соглашались со всем, что бы он ни говорил.
А Бушневу только того и надо было. Сапожную мастерскую он прозвал «храмом Троицы». Рассердившись за что-нибудь на офицеров, интендант не раз говаривал среди своих: «Я предпочитаю трех кимрских сапожников всем строевым офицерам дивизиона».
Я встал и тоже пошел к сапожникам.
Едва войдя в темный затхлый коридор, я услышал голос Бушнева. Он негромко и монотонно бубнил что-то и но временам смачно сплевывал.
В моем присутствии он больше всего мучился оттого, что нельзя было плеваться, а здесь, среди подчиненных, он не переставая цвиркал сквозь толстые, как у бушмена, губы. Да он не просто плевал, а с не поддающимся описанию мастерством стрелял сгустками слюны, притом с такой силой, что при желании мог плюнуть на десять метров. Любой верблюд позавидовал бы его прицельному плевку.
Подслушивать я никогда не любил, но на сей раз остановился в коридоре, очень заинтересованный разглагольствованиями Бушнева.
— Человек — несчастное животное и в несчастье закончит свою жизнь. Этот проклятый мир или сам рухнет, или его разрушим мы, люди. в любом случае мы же окажемся в проигрыше. Если мир все же уцелеет и будет продолжать свое существование, то человечество доконает себя транспортом. Люди будут мотаться туда-сюда, для работы времени не останется. Все границы сотрутся, все смешается, нации исчезнут и появятся амебо-подобные люди. На Занзибар и Пуэрто-Рико будет легче добраться, чем в Тамбов или, скажем, Рязань. Во-первых, потому, что они нас больше привлекают, а во-вторых, чем дальше мы уезжаем, тем больше мы радуемся. Так уж, черт побери, устроен человек. Привязать человека к одному месту, братцы вы мои, очень трудно, а после войны еще труднее станет...
А вот нашего командира дивизиона никак не могу заставить понять это. Помните, как на плацдарме Невская Дубровка он приказал мне переправить кухню на другой берег? Мол, бойцам нужна горячая пища, и если не сделаешь этого — голова с плеч...
А на тон-то стороне камни плавились и земля горела! Что там с кухней делать? Насилу перетащил эту проклятую железную громадину, меня самого чуть было не угробило... И что же? Даже огонь не успели развести по-человечески, как снарядом разорвало и нашу кухню, и повара вместе с ней!.. Не досталось бойцам ни горячей, ни холодной еды! Упрямство всегда так кончается, прости мою душу грешную... Тьфу... тьфу...
Я улыбнулся, сообразив, что было бы с Бушневым, если бы я вдруг открыл дверь и предстал перед ним. Он, наверное, или лишился бы сознания, или с шутовской улыбкой тихо сказал бы: «А я вот тут говорю о вашем заместителе... Совершенный профан в военном деле, а приказывать любит... Умное у нас начальство».
В мастерскую я так и не вошел, а повернул обратно.
Когда я вдумался в то, о чем говорили Бушнев с Селивановым, когда более отчетливо представил себе, какую роль в жизни играла ложь, вспомнив к тому же, какие соблазнительные обличья она принимала, я опешил. Я не предполагал, что ложь занимала такое большое место в жизни... Трудно было свыкнуться с мыслью, что часто сознательно или несознательно, вольно или невольно ложь играет большую роль, нежели правда и истина. «Неужели это действительно так?» — поражался я.
Чем больше я размышлял обо всем этом, тем больше стирались границы между ложью и правдой. Наконец мне стало казаться, что в чистом виде они вовсе и не существуют: в любой лжи есть доля истины и в любой правде таится кайля лжи... О, какими трудными показались мне тогда все эти рассуждения о вечных вопросах! Воевать легче и интереснее! Мне представлялось, что не во времена Гамлета, а именно теперь начинала рваться связь времен...
С утра я поспешил к казармам.
Наметанным глазом человека, знающего военную жизнь, я по каким-то незаметным для непосвященного признакам почувствовал подозрительное оживление. Но тому, как на покрытом гравием плацу слишком громко разговаривали между собой солдаты, как дежурный офицер с чрезмерной старательностью отчеканил рапорт, как стоявший у знамени часовой чуть поспешил с ефрейторским приветствием (отвел в сторону винтовку со штыком) и как сами дежурные, простоявшие всю ночь на посту, старались казаться более подтянутыми, я догадался, что все они «намагничены» каким-то чрезвычайным событием.
Казарма походила на растревоженный улей, в который влетела чужая пчела.
Около дверей казармы дежурный офицер, который четко, по-строевому вышагивал за моей спиной, вдруг опередил меня и, широко распахнув огромную дверь, что есть силы крикнул:
— Смирр-на-а!..
Едва я ступил в казарму, как в глаза мне бросился тот самый ярко-зеленый цвет, который впервые поразил меня еще тогда, в моей квартире.
Огромное помещение с бетонным полом и крашенными белой краской деревянными столбами, со стройными рядами двухэтажных железных коек показалось мне необычно светлым и даже уютным.
Койки были сдвинуты к боковым стенам, а сбитые из толстых досок пирамиды для винтовок перенесены к противоположной от входа стене, благодаря чему в казарме освободилось достаточно места. В середине свободного пространства, словно излучая сияние, стояла моя старая подруга, огромная изумрудная пальма!..
Казалось, что в казарме стало больше и света и воздуха.
Сердце радовал этот исходивший от нее свет. Ведь где светло, там как будто и тепла больше. И все вокруг показались мне улыбающимися и веселыми.
В конце казармы я заметил высокую фигуру Буншева. Только я хотел ему что-то Сказать, как передо мною вытянулся сержант Чурилин. Этого полнолицего, лысого, всегда довольного собой человека с выпячивающимся животом и тонким голосом я почему-то с самого начала невзлюбил, хотя старался, чтобы этого никто не почувствовал.
Чурилин окончил пединститут и до войны преподавал в школе. Наверное, поэтому он всегда держался важно, со всеми разговаривал свысока, лез не в свои дела и не упускал случая, чтобы пообщаться со мной.
— Товарищ майор, весь наш личный состав приносит вам глубочайшую благодарность за этот приятный сюрприз,— с артистической улыбкой начал он.
Я невольно улыбнулся, заметив рядового Нескина. Он стоял сзади Чурилина и, тараща глаза, смотрел на непрошеного оратора. Видно, удивленно соображал, что бы могло означать слово сюрприз. Нескин мордвин с Волги, мужчина крупный и грубоватый, в молодости был караванщиком и имел собственных верблюдов. Рассказывал он о них очень интересно, потому, если нам случалось беседовать, речь шла только о верблюдах. Специально, чтобы перебить Чурилина, я хотел спросить у Нескина, едят ли верблюды пальмовые листья, но в это время но казарме разнеслось: «Смирр-на-а!>>
Раз такая команда давалась в моем присутствии, ясно было, что прибыл кто-то старше по рангу.
В дверях я столкнулся с Пудовкиным. Этот высокий, приятной наружности генерал-майор, всегда подтянутый, спокойный в разговоре и интеллигентный на вид, относился к числу тех начальников, которых не очень-то любят, но и не ненавидят. Про таких с интересом говорят только тогда, когда их назначают на новую должность или снимают со старой.
Принимая рапорт, он смотрел не на меня, а поверх моей головы - на пальму, и у него было такое выражение лица, словно он увидел в казарме вывозившуюся в грязи свинью с целым выводком поросят.
Сначала он молча обошел пальму кругом, потом, глянув на меня так, будто только что увидел, ехидно сказал:
— Дом отдыха здесь устроили. Премиленько! — И направился к моей рабочей комнате.
Генерал Пудовкин считался воспитанным человеком. Вернее, стремился слыть таковым. Он никогда не распекал подчиненных на людях, а обязательно вызывал к себе, но так, чтобы все видели и понимали: для взбучки.
Мы вошли в так называемый кабинет командира, где стоял грубо сколоченный стол, покрытый куском красной материи, и две садовые скамейки, которые приволокли сюда из парка.
— Что вы здесь устроили? Пивную или районный загс? Почему нарушаете воинский устав? Неужели вам неизвестно, что койки в казарме должны быть не ближе двух метров от окна? Диверсанты же с улицы смогут дотянуться до бойцов. Вы готовите своим подчиненным бойню и считаете, что проявляете о них заботу?! А куда вы оттащили пирамиды для винтовок? Или не знаете, что они должны стоять у входа, чтобы во время тревоги бойцы легко могли найти оружие? Да вы...
Заметив, что я хочу что-то ответить, раскрасневшийся как рак и чрезвычайно сердитый генерал своей интеллигентской рысцой поспешил к двери Он не захотел вступать со мною в спор, чтобы не унижать собственного достоинства.
— Сейчас же убрать отсюда эту дурацкую пальму! Здесь не Ривьера, здесь казарма. - И поспешно добавил: — Советская казарма, казарма Красной Армии! Сейчас же вытащить и выкинуть в овраг! О выполнении приказа доложить...— он посмотрел на часы, через двадцать минут! Ясно? - И, грозно поводя глазами,
не дожидаясь ответа, он все той же интеллигентской рысцой протанцевал к выходу.
Следом продефилировала его свита. Среди сопровождающих я заметил одного из своих старших лейтенантов, Иовчука. Я знал, что именно он проинформировал Пудовкина о том, что в казарму притащили пальму, и теперь, довольный, шел за генералом.
Я не удержался и громко позвал:
— Товарищ старший лейтенант Иовчук, ко мне!
Старший лейтенант, он же заместитель командира батареи, остановился. Остановились и другие, шедшие за генералом, и посмотрели в мою сторону. Только генерал продолжал «плыть», мерно покачивая узкими плечами.
Старшему лейтенанту Иовчуку, видимо, очень хотелось быть поближе к начальству, чтобы успеть сказать по моему адресу несколько язвительных слов.
— Старший лейтенант, не слышите? — еще резче обратился я к нему, зная, что этот окрик больнее для него, чем удар хлыста.
Когда раскрасневшийся от бега, едва переводя дух, старший лейтенант предстал передо мною и с выражением сердитой готовности в маленьких глазках уставился на меня, я строгим голосом приказал:
— Возьмите эту дурацкую пальму и...— я хотел сказать «выбросьте», но язык не повернулся,— выставьте ее за полигоном. Выполнение доложить... - я тоже по-пудовкински посмотрел на часы,— через пятнадцать минут! Ясно?
— Ясно,— как побитый произнес старший лейтенант и отвел взгляд.
Я повернулся к нему спиной и пошел в свою рабочую комнату.
Я подошел к окну, выходившему к оврагу. В ожидании, пока вынесут пальму, я задумался;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я