https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Шесть миллионов – ну, насмешили! Их было самое большее два!
Вдруг все закружилось у меня перед глазами, и я увидел Ванду, Хинце-Шёна, мою покойную маму, Косташа, Ситона, режиссеров, с которыми работал двадцать пять лет назад, увидел Джоан, Шауберга, Наташу, все они кружились, толпились, проплывали друг у друга над головой, я услышал голоса, голоса, которые пели хором, голоса, которые горланили, и мужской голос, вопивший:
– Питер! Питер! Помоги мне…
Мелькание лиц. Языки пламени. Звон стекла. Пожарный колокол.
«Знамена выше и тесней ряды…»
– Питер! Питер! – Это был голос Гольдштайна. Сцена 321, дубль одиннадцатый!
«И кровь жидовская стечет с ножа…» «Эта темно-вишневая шаль…»
Все громче и громче звуки, все быстрее и быстрее кружатся лица. Что-то сверкнуло, ослепило меня блеском что-то длинное, узкое…
– Питер!
Сирена. Что это еще за сирена?
Шаги. Голоса. Много голосов. Выкрики. Много выкриков.
Потом я увидел, что это длинное и узкое так сверкало и серебрилось: острый стилет. Он лежал за стойкой на кубе льда – видимо, бармен пользовался им, когда колол лед.
Я схватил стилет.
Бросился вперед.
Брайтшпрехер, Берлин.
Все отпрянули от меня, в том числе и мужчины, все еще пытавшиеся оттащить толстяка от Гольдштайна. Толстяка так удивила моя атака, что он потерял равновесие. И рухнул на стонавшего Гольдштайна, а я повалился на толстяка и распластался на его жирной спине. Лица закружились перед глазами с такой скоростью, что стали неразличимы.
Я взмахнул рукой, державшей стилет. И с силой рассек им воздух. Сталь впилась толстяку между лопатками. Я успел заметить, что серая ткань готового костюма мгновенно окрасилась красным. Потом кто-то ударил меня чем-то тяжелым по темени, и я потерял сознание.
19
– Все в убежище! Все в убежище! Соединение вражеских самолетов в небе над столицей рейха!
Голос звенел тревогой. Кто-то бил металлом по металлу. Гомонили разные голоса.
– Встать! Встать!
– Вон из кроватей! В умывалку марш-марш!
– В заду темно, там не цветут цветы!
Все это я услышал, когда пришел в себя, а кроме того – стоны, кашель, бессвязное бормотание, шарканье, громыхание жестяных мисок, повторяющиеся удары металлом по металлу и все тот же звенящий голос:
– Эскадрильи бомбардировщиков над Бранденбургской маркой! В столице рейха объявляется воздушная тревога!
Череп мой раскалывался от боли. Наконец я почувствовал и запахи. Там, где я оказался, стояла невыносимая вонь. Я открыл глаза. Я лежал на жесткой койке, со всех сторон окруженной решеткой, то есть в клетке. Решетка была сварная и состояла из железных полос. Ее-то и тряс старик в выцветшей серо-сизой пижаме. Заметив, что я открыл глаза, старик заорал:
– Новые соединения авиации противника над Немецкой бухтой! Бегите же наконец в бомбоубежище, вы!
В этом месте моего рассказа необходимо кое-что разъяснить, дабы вы, профессор Понтевиво, и вы, мой судья, не трактовали следующее мое признание как проявление трусости, увиливание от ответственности или попытку что-то скрыть: все, что я рассказал до сих пор, я видел своими глазами и был, несмотря на болезнь, в полном и ясном сознании. Я хорошо помню все, что случилось со мной, вплоть до этого момента. Но то, что мне теперь предстоит рассказать, я помню уже плохо. Когда я пришел в себя в железной клетке, сознание мое фиксировало окружающее отрывочно, с провалами памяти – это состояние длилось еще довольно долго.
К примеру, я употребил только что слово «клетка». Мне кажется, что это была клетка, в памяти моей осталась именно клетка. Но может быть, это была просто железная койка, которая напомнила мне клетку.
Так же, как с этой «клеткой», у меня, вероятно, складывалось впоследствии с многими вещами, людьми, ситуациями. Развал моей личности был таким полным, что мой мозг наконец-то – наконец-то! – перестал нормально функционировать. Я жил в каком-то промежуточном пространстве, которое, наверное, отделяет жизнь от смерти и явь от сна. Поэтому весьма вероятно, что все происходило именно так, как я описываю, но полной уверенности нет. Думается, точнее всего будет сформулировать степень достоверности моего рассказа так: наверное, все происходило приблизительно так. В пользу этого говорит множество объективных доказательств, а также свидетелей.
Поэтому я продолжу свой рассказ в прежнем ключе: как объективное, а не субъективное свидетельство того, что со мной произошло. Ибо что такое реальность? То, что мы воспринимаем или думаем, что воспринимаем. Вот и я воспринял – или думаю, что воспринял, – реальность в виде жесткой койки, заключенной в клетку…
Я сел на койке – вернее, попытался сесть. При этом больно ударился головой о крышу клетки и вновь упал на подушку. Голова кружилась. Меня тошнило. Я увидел, что нахожусь в помещении, где стоят еще около сорока коек, чуть ли не вплотную друг к другу. Между койками были узенькие проходы, столы и прикроватные тумбочки. В проходах толпились голые и полуголые мужчины. На некоторых были выцветшие серые пижамы. Я посмотрел на свое тело. Оно оказалось в таком же облачении.
В помещении была одна запертая дверь и три зарешеченных и запертых окна, через которые в него попадал сумрачный свет. Сквозь проем в стене я увидел еще один такой же огромный зал, тоже плотно уставленный множеством коек. Там тоже слонялись без дела голые и полуголые мужчины, старые и молодые. Многие койки были заключены в клетки, как моя, лежавшие в некоторых клетках были неподвижны, как покойники, в то время как заключенные в других клетках метались, словно дикие звери. Они трясли решетки, выли и визжали. Здоровенные дядьки в белых халатах все время подгоняли людей в моем зале, покрикивая:
– Встать! А ну, поторапливайтесь! В умывалку! В умывалку!
Двое силачей санитаров как раз тащили мимо меня неописуемо грязного старика, который отчаянно вопил:
– Не хочу! Не хочу в умывалку! Мне двести пятьдесят семь лет! Я участвовал в восьми войнах! Мне ни к чему мыться!
Другой старик, лежавший рядом со мной, но не в клетке, обмарался и теперь вдумчиво размазывал свой кал по стене.
У окна стоял на коленях юноша не старше восемнадцати и громко читал «Отче наш». Тот, кто тряс мою клетку и предупреждал о налете вражеских бомбардировщиков, вдруг задергался всем телом, на губах у него выступила пена, и он свалился в припадке эпилепсии. Двое подошли, подняли его и отнесли на койку. Один из них был похож на университетского профессора. Он сказал мне:
– Добро пожаловать, сударь. Это все пустяки, не пугайтесь. С ним это случается каждое утро. – И вместе с напарником стиснул покрепче судорожно дергающегося эпилептика, чтобы тот ни обо что не ударился.
Юноша у окна опять начал сначала:
– Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое…
Дверь открылась.
В зал вошли два новых санитара. У одного из них был ключ от двери, которую он тут же опять запер. Я только сейчас заметил, что у двери не было ручки. Второй санитар открыл крышку моей клетки, державшуюся на двух железных цепях, и сказал:
– А ну, встать!
– Не могу.
– Быстро!
– Действительно не могу… нету сил…
Санитары молча переглянулись, просунули руки сквозь решетку, схватили меня за запястья и вздернули кверху. Я заорал от боли.
– Только без театра, – сказал первый санитар. – Хватит того спектакля, что вы учинили нынче ночью.
Поддерживаемый с обеих сторон санитарами, я стоял, пошатываясь, перед своей клеткой, а вокруг выли, плясали, визжали и верещали три десятка голых и полуголых мужчин. Некоторые дрались между собой, другие неподвижно стояли по углам, лицом к стене.
– Где я?
Санитар назвал совершенно неизвестное мне место.
– Разве я… разве я не в Гамбурге?
– В Гамбурге? Не-е-ет. Гамбург далеко, отсюда не видать.
– Как – далеко?
– Я же сказал – отсюда не видать.
– А это что такое? Куда я попал?
– Ну, вы-то сами как думаете? Что это?
– Я… я… понятия не имею.
– Это лечебный профилакторий.
– Лечебный… – Я зашатался. Эпилептик, лежавший на койке, заорал:
– Христос… Христос… почему они не распнут и меня?
– Как я здесь очутился?
– Некогда нам болтать. Наденьте тапки. И возьмите халат. – Второй санитар кивнул в сторону кресла. На нем лежали старые, донельзя заношенные шлепанцы и старый, застиранный халат, от которого воняло лизолом. – А сейчас – в умывалку, по-быстрому! Потом к врачу.
– К врачу?
– Всем новеньким положено до восьми часов пройти осмотр у главного врача отделения.
После этого они оттащили меня в умывалку, где от пара ничего не было видно и где шумно возилось до шести десятков человек. Мне сунули зубную щетку, тряпку и кусок мыла. Зубную щетку, конечно, заранее помыли, но новой она не была.
– Почистить зубы!
Я попробовал было, но меня тут же вырвало.
– Безобразие! Сами за собой подотрите!
Мне дали половую тряпку, я вытер пол и сам помылся. При этом заметил, что хмель у меня еще не совсем прошел. Я ничего не помнил о событиях прошлой ночи. И так плохо себя чувствовал, что боялся в любой момент потерять сознание.
Среди голых мужчин я заметил вдруг дебильного мальчика – его мыл мужчина, у которого начисто отсутствовало пол-лица. Он говорил мальчику тоном диктора детской радиопередачи:
– Тут я, понимаешь, возьми и скажи Эйзенхауэру: если вы еще раз бросите бомбы на Монте-Кассино, я вам такое устрою! Позову сюда Сталина, и мы с ним сбросим вас в Атлантику!
– Атлантика! Атлантика! Атлантика! – заверещал кретин.
– Я хочу прочь отсюда, – сказал я санитару, стоявшему рядом со мной. – Немедленно прочь отсюда! Нельзя равнять меня с сумасшедшими! Я совершенно нормален!
– Конечно, вы нормальный, ясное дело, – ответил тот. – Куда как нормально, когда один приятель втыкает в другого нож для льда!
– Нож для льда…
– А теперь пошли, быстро!
Они подхватили меня, натянули на меня старую казенную пижаму и такой же халат и поволокли обратно через зал, уставленный койками, где тот эпилептик, что тряс мою клетку, теперь носился по проходам, раскинув руки и громко жужжа: он изображал самолет; кое-кто прятался под кроватью, некоторые все еще лежали в своих клетках неподвижно, как трупы.
Юноша у окна уже не молился, теперь он делал зарядку. Тот, с профессорским лицом, который держал эпилептика во время припадка, бросил мне на ходу:
– На обследование? Смотрите, чтобы вас не отравили! В тот же миг совершенно голый карлик пронесся по залу с тряпкой, щеткой и ведром воды в руках, выкрикивая:
– Место! Место! Сюда идет Сорейя!
Первый санитар отпер дверь четырехгранным ключом, второй вытолкнул меня в коридор. Там было много дверей и несколько скамеек, на которых сидели пациенты и курили. Женщин среди них не было. Мы прошли мимо лестницы, которая вела на следующий этаж; доступ к ней преграждала высокая, забранная мелкой решеткой дверь с надписью:
БУЙНОЕ ОТДЕЛЕНИЕ ВСЕГДА ДЕРЖАТЬ ЗАПЕРТОЙ!
В коридоре я увидел еще двух малолетних кретинов, раздевшихся друг перед другом догола и ощупывавших друг друга, причем тот, что поменьше ростом, бормотал детскую считалочку: «Эни, бени, ряба…»
С верхнего этажа вдруг донесся страшный рев – такого я никогда не слышал даже в самом страшном сне. Казалось, кого-то режут живьем на части.
– Что… что это?
– Один из любителей долантина, – сказал первый санитар и потащил меня дальше. – Еще привыкнете ко всему, как поживете у нас.
20
– Ваше имя?
Врач, к которому меня привели, сидел за письменным столом. Мне он не предложил сесть, хотя меня то и дело пошатывало. Вид у врача был больной и усталый, под тусклыми глазами – темные круги. Окно за его спиной тоже было забрано решеткой. Я взглянул на двор, огороженный высокой стеной. Несколько по-зимнему голых деревьев да огромные черные птицы, лениво бродящие по грязному снегу, переваливаясь с боку на бок. Я сказал «переваливаясь» не случайно. Они в самом деле переваливались с боку на бок, так как разжирели до безобразия.
– Почему эти птицы так разжирели? – спросил я усталого доктора Троту. Что его фамилия была Трота, было написано на табличке перед письменным столом.
– Какие еще… – Он обернулся. – А, вороны. Разжирели они потому, что многие наши пациенты все время выбрасывают свою еду в окно. Вороны все склевывают. И давно уже так отяжелели, что не могут улететь. Вот и бродят тут под окнами. Я спросил, как вас зовут.
Пока умывался, я все же немного пришел в себя. Голова уже не так сильно болела, и мысли немного прояснились. Когда санитар упомянул нож для льда, я начал смутно что-то припоминать.
Нож для льда!
В мозгу замаячили какие-то туманные образы. Детская туфелька. Стойка бара. Девицы. Гольдштайн. Я лежу на толстяке. Потом услышал какие-то звуки. Музыку. Крики. «Наряд полиции!» Сирена. Топот сапог.
В душевой я ощупал голову. Затылок был залеплен большим пластырем. И теперь я уже мог восстановить основные события ночи. Полицейские избили меня, и потом каким-то образом я был доставлен сюда.
Теперь надо быть начеку. Я – Питер Джордан. Мой фильм почти готов. Если выплывет наружу, что я натворил и куда попал… Нельзя этого допустить!
Мне нужно было выиграть время, чтобы сообразить. И быть начеку.
– Скажете вы наконец, как вас зовут? Внимание. Это опять доктор Трота.
– Да вы же сами знаете.
– Если бы знал, не стал бы спрашивать.
– Костюм у меня отобрали. В кармане лежал мой паспорт.
Сказать-то я это сказал, а сам очень надеялся, что его там не было. Отправляясь утром на студию, я часто надевал другой костюм и в спешке забывал переложить паспорт и даже водительские права. Смутно мне вспомнилось, что вчера утром я поменял костюм. И если мне повезло, то…
Мне повезло.
– В вашем костюме мы нашли лишь немного денег и ключи от машины. Итак!
Я молчал.
– Не хотите сказать, как вас зовут?
Выиграть время. Продумать. Осторожно. Не спешить. ПИТЕР ДЖОРДАН ПОМЕЩЕН В ПСИХИАТРИЧЕСКУЮ БОЛЬНИЦУ. Боже правый, если газетчики пронюхают!
– Буду отвечать на ваши вопросы только в присутствии адвоката.
– Здесь командуем мы, а не вы. Вы были арестованы полицией в ситуации острой необходимости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я