Всем советую Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

350 ЧЕЛОВЕК ПОГИБЛО. БРАТСКАЯ МОГИЛА НА ДНЕ МОРЯ. РАЗРУШЕННОМУ ГОРОДУ ГРОЗИТ ЭПИДЕМИЯ.
Хенесси вернулся в дом брата, так как из носа у него все еще сильно текла кровь. Я извинился перед ним. И перед молодым священником тоже. А потом сказал Шерли:
– Пойдем вон туда, в бар.
И вот мы с ней сидим за столиком у окна, и я вижу перед собой маленький блекло-зеленый домик, красный «ягуар» перед ним, а поток машин все катит и катит мимо, а снег все падает, и люди, тысячи людей, спешат домой.
– Ну, рассказывай.
Она умоляюще взглянула на меня.
– Ты… ты не хочешь еще немного подождать… всего несколько дней?
– Нет.
– Даже если я поклянусь…
– Шерли, ты должна мне все сказать. Сейчас же. За этим столиком. В эти минуты. Мы не уйдем отсюда, пока ты не скажешь мне правду.
– Тебе будет больно.
– Неважно.
– Но я не хочу причинять тебе боль.
– Мне будет больнее, если ты не скажешь мне правду.
– Боже милостивый, – вздохнула Шерли. – Боже милостивый, почему ты позволил этому случиться?
– Чему?
– Что ты нас нашел. Что мне придется сказать тебе все сегодня. А мне все же придется?
– Да, – отрезал я. – Придется. Я знаю, лгать ты не станешь. Так что говори, Шерли. Только правду и немедля.
– Только правду, – повторила она понуро. – Да она очень проста, эта правда. – Она еще раньше сняла шубку и сидела передо мной в черном шерстяном платье, которое я любил. Рыжая копна волос падала справа на грудь. – Просто я не могла тебе все сказать.
– Почему?
– Ты бы запретил мне сюда ходить. Ведь и у нас дома ты запретил мне посещать отца Хорэса.
У меня мороз пробежал по коже. Я хрипло спросил:
– Ты что, исповедалась этому священнику?
В этот момент к нашему столику подошла официантка. Она была пухленькая и веселая.
– Что желаете заказать?
– Шоколад с молоком, – ответила Шерли.
– А господин?
– Виски.
– Мне очень жаль, но крепких напитков мы не держим.
– Тогда что-нибудь.
– Извините, сударь, но что-нибудь – это…
– Что-нибудь – это все равно что!
– Еще порцию шоколада с молоком, – сказала Шерли. Пухленькая официантка удалилась, пожимая плечами. Чего ты на нее набросился? Она ни в чем не виновата.
– Я тебя о чем-то спросил.
– Нет, Питер, я не исповедовалась. Ни разу. Часто мне очень хотелось это сделать. За день… за день до того, как они удалили ребенка, я… едва этого не сделала…
– Что тебя удержало?
– Ты.
– Я?
– Я же тебе обещала не исповедоваться, помнишь? По телефону, когда я позвонила тебе в отель. Ты тогда сказал: «Ни слова, ни слова не говори никому из посторонних! И не вздумай пойти к отцу Хорэсу! Не вздумай исповедаться!» Помнишь?
Я кивнул.
– И я не исповедовалась. И не буду этого делать. Потому что обещала тебе, потому что люблю тебя. – Это все она сказала своим тоненьким детским голоском и положила свою ледяную руку на мою, пылающую жаром, а ее зеленые глаза смотрели мне прямо в лицо, и в них в самом деле читалась любовь, самая настоящая всепоглощающая любовь.
– Две порции шоколада с молоком. – Оскорбленная официантка поставила перед нами фужеры.
– Спасибо, фройляйн, – сказала Шерли по-немецки. И вновь перешла на английский: – Я всегда буду любить тебя, Питер. И никого другого, кроме тебя. Только тебя одного.
– Но ведь и я люблю тебя, Шерли! Я тоже люблю только одну тебя. Еще несколько дней, ничтожный, в сущности, срок, и наш фильм будет окончен! Тогда мы скажем все Джоан и уедем. И будем жить вместе, всю жизнь.
– Нет, Питер.
– Что-о-о?
Она прошептала, глядя в окно на снежную круговерть:
– Ну почему я должна сказать это сегодня? Почему – уже сегодня? Это так трудно… Слишком рано… А вдруг что-то случится…
– Продолжай. Не молчи, договаривай!
– Я хотела сказать тебе об этом в последний съемочный день, Питер. Когда ты закончишь работу. Когда фильму уже ничего не будет грозить.
– И что же ты хотела мне в этот день сообщить?
– Что я от тебя ухожу.
– Ты… что?
– Я ухожу. Мы больше не увидимся.
Я опрокинул свой фужер. Шоколад с молоком растекся по столу, густой и клейкий.
– Шерли, ты с ума сошла!
– Нет, я в здравом уме.
– Ты же сказала, что любишь меня! Только меня!
– Только тебя. Тебя одного.
– Почему же тогда хочешь со мной расстаться?
Она что-то пробормотала.
– Не понял. Она зарделась.
– Не могу сказать это вслух.
– Скажи!
– Я обещала это Богу, – ответила она едва слышно.
– Ты обещала…
– Потому что ты очень болен, – сказала она.
– Я очень – что?
– Ты понял, о чем речь.
Оскорбленная официантка появилась с тряпкой в руке и, ворча что-то себе под нос, вытерла лужу на столе и на полу. Теперь она уже пылала справедливым гневом.
9
Автобусы. Трамваи. Грузовики. Снег метет все гуще. Я совершенно спокоен. Абсолютно спокоен.
Я в самом деле болен. Я слышу слова, которых никто не произнес. Я вижу картины, которых нет. Я вижу прямо перед собой Шерли, сидящую в сверкающем всеми красками молочном баре, хотя я, конечно, никак не могу оказаться в молочном баре (как это, я – и вдруг в молочном баре!). Все это сон, один из тех страшных снов, которые теперь все чаще снятся мне, все чаще. Надеюсь, что все это только сон. Надеюсь, я не потеряю сознания за рулем машины или в павильоне, при всех. Надеюсь, сейчас ночь, я лежу в постели в своем номере и все это мне просто снится, как тот лифт.
Надеюсь. Надеюсь. Надеюсь.
Это, конечно, сон!
И во сне мы с Шерли сидим и беседуем. Ведь и с Наташей я тоже разговаривал во сне. Во сне с кем только не поговоришь!
Сон ли?
– Сразу же по приезде в Гамбург, – сказала Шерли, – мне бросилось в глаза, что ты совершенно переменился.
– Переменился… как?
– Ты весь какой-то напряженный и встревоженный, жалкий и взвинченный.
– Джоан тоже это заметила?
– Не знаю. Вероятно. Она никогда не говорила со мной об этом.
Шерли сглотнула и вновь уставилась в окно.
– Продолжай!
– Это так трудно…
– Продолжай!
– Потом… потом появилась эта фрау Петрова…
– Какая Петрова?
– Ну, доктор Наташа Петрова.
– Что ты знаешь о докторе Наташе Петровой?
– Все. – Она погладила мою руку. – Ты отрицал, что знаком с ней, только чтобы нас не тревожить, чтобы мы ничего не заметили.
– Чего? Чего не заметили?
– Питер. Питер, я…
– Говори же!
Она с трудом продолжала:
– После той ночи, когда вы с ней тайком помахали друг другу рукой… после той ночи я начала расспрашивать отельных служащих… горничных… портье.
Ты тоже? Значит, ты тоже?
Как много снега. Все больше снега в моем сне.
В моем сне?
– Ты же знаешь, как люди устроены. Тут чаевые, там чаевые… Так я нашла рассыльного, который принес тебе бутылку виски, и слугу, который тебя в то утро уложил в постель…
– В какое утро?
– Ну, ты же знаешь… Наверное, это было ужасно…
– Что?
– Твой обморок… когда ты упал с кровати…
– Это тебе рассказал слуга?
– Да. И я спросила его, кто из врачей был подле тебя. Он ответил, что отельного врача замещала доктор Наташа Петрова.
– Почему ты тогда не поговорила со мной?
– С тобой? Но ведь ты сказал нам, что не знаешь эту женщину! Тем не менее ты тайком с ней встречался.
– Нет!
– Да!
– Когда?
– Питер, ну пожалуйста. – Она стала красная как рак. – В субботу, во второй половине дня, в порту. Ее маленький сын был с вами. Вы взяли моторку-такси.
– Ты следила за мной?
– Да.
А снег все валил, все сильнее валил.
Юная парочка у стойки нежно шепталась. Потом парень встал и бросил несколько монеток в автомат; вновь зазвучала музыка.
– Да, я за тобой следила. Я и ящик обнаружила.
– Какой ящик?
– Зеленый, в багажнике твоей машины. Пожалуйста! Ну пожалуйста, не надо! Я же сказала, что знаю все. Я видела, как ты сам себе делал инъекции…
– Когда? Где?
– Я сидела в стоге сена… Подслушивала у дверей твоей уборной, когда Шауберг тебя осматривал. Я знала, что с тобой творится… Знала, что у тебя остался один шанс выплыть… последний, самый важный и трудный… Как же мне было говорить с тобой начистоту? Разве ты сказал бы мне правду?
Я молчал.
– Ты бы только разволновался. А может быть, и сломался. Или же случился бы еще один приступ…
– Приступ?
– После операции Шауберг говорил со своим помощником о тебе… они думали, что я еще сплю… а я была уже в полусне… Только бы помочь тебе завершить съемки, сказал Шауберг… только бы тебя не свалил новый приступ… О Боже… Боже, но ведь именно это я и хотела предотвратить!
– Что?
– Разговор обо всем этом до того, как работа над фильмом закончится. Вот ты уже и волнуешься.
– Ничего подобного. Вовсе нет.
– Волнуешься.
– Да нет же! Меня гораздо больше волновала мысль, что ты мне изменяешь.
– Ты в самом деле мог этому поверить?
Я кивнул.
– Значит, ты не сможешь поверить, что я тебя люблю.
– В последнее время я уже и не верил.
Все это не было страшным сном, наконец-то дошло до меня. Это было реальностью – страшной реальностью.
– А теперь ты вновь мне веришь?
– Да, Шерли.
– Ты веришь, что я тебя люблю… и никогда не могла бы тебе изменить?
– Верю. Рассказывай дальше. Как ты попала к этому… как ты сюда попала?
– Я была так одинока… и в таком отчаянии… С Джоан я не могла говорить… вернее, не хотела… она была для меня тем, что и раньше… чужой женщиной… И вот однажды Вернер спросил меня…
– Вернер?
– Ну да, Вернер Хенесси, молодой парень – монтажист, спросил, отчего я всегда такая грустная.
– А ты?
– Я сказала ему, что у меня большое горе. А он – только не волнуйся, прошу тебя, не волнуйся! – он сказал, что у него есть брат и что брат этот священник… совсем еще молодой, современный священник. Может быть, я хочу как-нибудь повидаться с ним и поговорить… Сначала я не хотела и думать об этом… Все эти дни я ходила по церквам… по разным церквам… и молилась за тебя… Просила Бога, чтобы он дал тебе силы завершить фильм… Но я была так одинока… и мне не с кем было поговорить… и когда Вернер, то есть Хенесси, сказал, что мне следует все же встретиться с его братом, я пошла с ним сюда.
Я взглянул в окно: приземистого дряхлого домика почти совсем не было видно из-за снега, падавшего на землю крупными хлопьями.
– Я сразу же… прониклась доверием к отцу Томасу. Он тоже сразу понял, что у меня горе. И предложил мне погулять с ним. Мы говорили и говорили… часами… Он хотел мне помочь…
– Он хотел, чтобы ты исповедалась!
– Нет, он ни разу на это не намекнул! Ни единым словом! Да я и не стала бы исповедоваться… Просто не могла – из-за ребенка… Ведь он бы обязательно сказал, что дитя должно жить. Это было бы первое, что он скажет!
Она уже тихонько плакала. Но тут вытерла слезы и машинально отхлебнула из фужера, а я подумал: как же я ее люблю, как сильно я ее люблю.
– Но если ты не могла исповедаться – зачем же опять и опять сюда возвращалась?
– Мне… мне всегда было так хорошо на душе после разговора с ним… по крайней мере какое-то время… и так покойно… знаешь, он свободно говорит по-английски. И сказал мне такие прекрасные вещи.
– Например?
– Ну, например, что в любви мы все поначалу страшные эгоисты, ибо хотим заполучить другого только для самих себя. Это самый обычный и самый распространенный вид любви, но это лжелюбовь: каждый хочет лишь сделать лучше себе самому.
– А что такое истинная любовь?
– Когда каждый делает то, что лучше для другого. Тогда-то мне и пришла в голову эта мысль.
– Какая?
– Погоди. Отец Томас сказал еще, что исповедь не так уж и важна. Человек может раскаяться и без исповеди; да и раскаяние тоже не так уж важно.
– А что же важно?
– Важно загладить свою вину. И если кто-то содеял зло, то мало совершить добро, не стоящее больших усилий. Это добро должно ему дорого стоить, должно потребовать жертвы. И чем больше прощения и понимания мы просим у Бога, тем горше и больше должна быть и жертва.
– Это сказал отец Томас?
– Да.
– Что еще он тебе сказал?
– Многое… очень многое… сказал, что я всегда могу к нему прийти, если впаду в отчаяние. И я приходила… несколько раз…
– Я знаю.
– Ничего ты не знаешь. Не знаешь, как сильно я тебя люблю. Я делала все, что ты требовал, все! Молчала. Никогда ни о чем не спрашивала. Избавилась от ребенка. Только из любви к тебе. Ни разу не исповедалась. Даже после… – Она опять заплакала. Слезы так и катились из любимых глаз. – А ты… ты становился все раздражительнее… потом появилась эта сыпь… гримеры говорили между собой об этом… я увидела, что тебе во время съемки ставили «негра», потому что ты уже не мог запомнить свой текст… и я дрожала от страха за тебя… все больше и больше… помнишь, однажды я попросила у тебя золотой крестик? Я кивнул.
– Я окунула его в святую воду. В тот день я дала обет перед алтарем церкви, где служит отец Томас.
– Какой обет?
Машин на Литценбургер-штрассе теперь было меньше, зато метель разыгралась пуще прежнего. Красный «ягуар», стоявший у противоположного тротуара, казался смутным красным пятном.
– Только не пугайся. И держи себя в руках. Прошу тебя, Питер, я хотела сказать тебе об этом только в последний день съемок. Но ты заставляешь меня сделать это сегодня.
– Да, заставляю.
– Я молила Бога, чтобы крестик защитил тебя. А чем больше вина, которую просишь Бога простить, тем больше должна быть и жертва, сказал отец Томас. И если любишь по-настоящему, то делаешь то, что лучше для любимого.
– И что же?
– И я подумала, что раз я прошу Бога защитить тебя и простить нам обоим наши прегрешения, то должна и принести самую большую жертву, какую только могу, разве не так?
– Какой обет ты дала? – вскинулся я, но сам уже понял какой. И дрожа от ненависти к Тому, в которого никогда не верил, думал, что от Него не скроешься. Не скроешься от того, кого на самом деле нет? Не скроешься от какой-то химеры?
– Я поклялась, что покину тебя, если Он поможет тебе довести фильм до конца. Поклялась, что больше никогда не поцелую тебя… не обниму… даже в мыслях. Я дала обет Господу уйти от тебя, если Он вызволит тебя из беды.
Все это она говорила, мало-помалу переходя на едва слышный шепот; она сидела, понурившись, и помешивала ложечкой шоколад, уставясь невидящими глазами в коричневую, вязкую жидкость, и плакала, а из музыкального автомата звучала труба Гарри Джеймса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я