https://wodolei.ru/catalog/mebel/mebelnyj-garnitur/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


№ 37. Холл виллы Уилкрофтов. Интерьер. Вечер.
Карлтон стоит у окна со стаканом виски в руке и смотрит в парк. Доносится шум отъезжающей машины. Карлтон провожает ее взглядом. Он слегка навеселе. Пожав плечами, он направляется к бару и наливает себе еще одну порцию виски. Звук отворяющейся двери. Карлтон поднимает глаза. Камера поворачивает на дверь и показывает входящую Эвелин; она очень взволнованна. Камера панорамирует.
Эвелин (приближаясь к Карлтону, растерянно ). Грэхем говорит, ты отклонил его предложение. Это правда?
Карлтон (пьет и ухмыляется ). Ага, отклонил. Мне очень жаль, бэби. Я передумал. Не возьмусь. Глотнешь капельку с перепугу?
Камера наезжает на них. Оба в кадре.
Эвелин (надрывно ). Перестань хлестать это проклятое виски! Что значит – «не возьмусь»? Ты должен сыграть эту роль! Знаешь, что от этого зависит… для тебя… для меня… Карлтон! Ты же актер! Перед тобой шанс вернуться на экран! Новая слава! И новая жизнь!
Карлтон. Ничего не выйдет, бэби.
Эвелин. Почему? (Кричит. ) Прекрати пить! Почему не выйдет?
Камера отъезжает, поворачивая на Карлтона.
Карлтон (пьяно ухмыляясь ). К примеру, потому, что не могу прекратить вот это. (Пьет. ) Или потому, что я никогда не был актером. Смазливым мальчонкой был. А актером – никогда!
Камера наезжает на Эвелин.
Эвелин. Это неправда! Разве ты не понимаешь, что это – твой последний шанс? Твой… и мой?
Карлтон. Ни у кого на земле никаких шансов нет. Ни у тебя. Ни у меня. Ни у кого из людей.
Эвелин подходит – камера следует за ней – к Карлтону, робко гладит его; мы чувствуем ее любовь, ее тревогу.
Эвелин. Ты боишься начать работать, это ясно. Но ты преодолеешь свой страх. Потому что ты умен. И смел. И талантлив.
Карлтон (грубо отталкивая ее ). Смел… и умен… и хитер тоже, да? Да! О да! Я так хитер, и смел, и умен, как раввин из Кротошина.
Эвелин. Что это значит?
Карлтон начинает ходить взад-вперед, не выпуская стакан из рук. Иногда отхлебывает глоток. Камера движется за ним.
Карлтон (совсем пьяно ). Это такая… Такая весьма поучительная история… Прекрасно иллюстрирует… что я хочу сказать. Так вот, слушай: казаки вновь ворвались в Кротошин. И вновь устроили погром. Казаки убивали евреев, поджигали их дома и…
Эвелин. Карлтон! Прошу тебя! Ты пьян! Камера надвигается на Карлтона и следует за ним: его сильно шатает.
Карлтон (грубо ). Заткнись! И поджигали их дома. И наконец добрались до дома раввина…
Камера отъезжает. С Карлтоном происходит странная метаморфоза. Он отставляет стакан. И все больше «играет» то, что рассказывает. Хотя он только что утверждал, что никакой не актер, теперь он доказывает своей самозабвенной игрой, что он настоящий актер. Эвелин неотрывно глядит на него.
Карлтон (все больше играя )…и разграбили его дом. И тут появляется есаул… (Играет есаула. )…Есаул нарисовал на полу меловой круг и сказал раввину: «Становись в круг, еврей!» (Играет раввина .) И раввин стал в круг, и, когда казаки принялись избивать его жену и срывать одежду с дочерей, есаул сказал ему (играет есаула ): «Что бы ты теперь ни услышал, ты будешь молчать. И что бы ни увидел, не двинешься с места. Ибо стоит тебе переступить через меловой круг хотя бы большим пальцем ноги, ты станешь мертвым евреем!»
Камера быстро наезжает на Эвелин. Та как зачарованная смотрит на Карлтона, окаменев от ужаса.
Голос Карлтона (за кадром ). На следующее утро казаки уехали…
Камера возвращается к Карлтону. Самозабвенно и увлеченно он «играет» то, что рассказывает.
Карлтон…и из развалин домов на свет Божий выползли оставшиеся в живых. (Играет оставшихся в живых, выползающих на свет Божий.) И тут они слышат громкий смех, доносящийся из дома раввина. Они спешат туда. И видят в разграбленном доме все еще стоящего в меловом круге раввина, хохочущего во весь голос, а вокруг – рыдающих женщин, над которыми надругались казаки… (Играет соседей.) Он лишился рассудка… Он обезумел – зашептали соседи… (Играет обезумевшего раввина.) А раввин, задыхаясь от хохота, наконец промолвил: «Высокочтимый господин есаул запретил мне выходить из круга, что бы я ни увидел, что бы ни услышал. (Смеется.) А я его перехитрил, этого могущественного, высокочтимого и жестокосердного есаула. (Смеется.) Ибо, когда он как зверь набросился на мою младшую дочь и забыл обо мне, занявшись ею, я… осторожненько… потихонечку… переступил большим пальцем ноги через меловой круг! Вы только подумайте: он этого и не заметил!»
Карлтон смеется, потом вдруг резко обрывает смех. Он словно пробуждается от сна. Смотрит на Эвелин. С трудом приходит в себя. Машинально берет в руки стакан с виски. И вновь становится самим собой – слабым, нерешительным и пьяным.
Понимаешь, крошка? Весь мир – всего лишь гетто! И каждый стоит в своем меловом круге. И никому из него не выйти! Никому! И никогда! А посему я не переступлю большим пальцем ноги через запретную черту. И не подпишу контракт. И не буду играть. Потому что это было бы совершенно бессмысленно и совершенно напрасно. К тому же еще и смешно…
Карлтон пьет. Стакан выскальзывает из его руки. Он шатается. Виски течет по подбородку. Эвелин впивается в него взглядом. Он пытается криво усмехнуться, а камера отъезжает для общего плана и показывает их обоих, растерянно и одиноко стоящих посреди роскошного холла – каждый в своем «меловом круге».
Затемнение.
16
Я выронил стакан и пошатнулся. Чай, игравший роль виски, потек по моему подбородку. Белинда Кинг впилась в меня взглядом, я постарался криво усмехнуться, как полагалось по сценарию. Я деланно улыбался, пока рабочие в войлочных тапочках откатывали по натертым мелом рельсам тяжелую кинокамеру, снимавшую нас с Белиндой посреди роскошного холла.
Камера остановилась, я увидел это краешком глаза. И машинально принялся отсчитывать секунды. Двадцать один. Двадцать два. Двадцать три. Я знал, что после каждой сцены режиссер распорядился еще три секунды не выключать камеру, чтобы монтажистам хватало пленки при монтаже с последующими сценами.
Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть…
Камера все еще работала, в павильоне все еще царила мертвая тишина. А Ситон все не давал команду «Конец!».
Почему? Я ни разу не оговорился. Белинда тоже.
Двадцать девять. Тридцать. Тридцать о…
– Конец!
Торнтон Ситон дал команду кончать, но голос его звучал как-то странно, словно сдавленно. Он сидел, сгорбившись, на своем режиссерском табурете и неотрывно глядел на меня. За его спиной стоял Косташ – рот открыт, в глазах неописуемое изумление. Я только тут вдруг заметил, что все вокруг – рабочие и техники, помреж и секретарь – смотрят на меня.
Потом кто-то один разорвал тишину: зааплодировал. Потом кто-то еще. Я поднял голову и посмотрел на осветительские мостики, где были смонтированы юпитеры. Аплодировали именно они, осветители, сплошь пожилые мужики с сильной проседью, десятки лет видевшие, как делаются фильмы, как рождаются и уходят в небытие кинозвезды.
На киностудиях всего мира осветители – самые беспощадные и компетентные критики. Их не обманешь – они слишком много видели на своем веку. Актер, игру которого осветители сочли достойной аплодисментов, потом рассказывает об этом всю оставшуюся жизнь. Когда я был ребенком, они аплодировали Эмилю Яннингсу за один эпизод в фильме «Путь всякой плоти». Он говорил об этом до самой смерти: точно так же, как Гарбо, вероятно, рассказывала о «Даме с камелиями», Вессели – о «Маскараде», Габен – о «Великой иллюзии», Юргенс – о «Враге внизу»; так же, как и я буду до конца жизни рассказывать, что они аплодировали мне в Гамбурге на съемках фильма «Вновь на экране» во время эпизода «Раввин из Кротошина».
Потом зааплодировали все в павильоне. Ожили казавшиеся окаменевшими фигуры. Белинда Кинг обняла меня и поцеловала. Косташ жал мне руку со слезами (настоящими слезами!) на глазах. А Ситон так хлопнул меня по спине, что я чуть не полетел носом в землю.
– Ну молодец, ну что за молодец! – восклицал он. Все они окружили меня плотным кольцом и принялись уверять, что я был просто великолепен, и, пока они все наперебой меня хвалили – я видел, что они искренне довольны моей игрой, – в голове у меня крутилось: «Как же недовольны они, очевидно, были мной до этой минуты, в каком же были отчаянии!» По-видимому, я производил на них всех ужасающее впечатление – намного худшее, чем мог предположить; ведь все они так или иначе надрывались и мучились каждый в своем меловом круге, и каждый хитрил и изворачивался, соображал и рассчитывал, стараясь выкарабкаться из омута отчаяния, вызванного неудачными сыновьями или лопнувшими сбережениями, грозящим увольнением или воспалением костного мозга… чтобы хоть на миг ступить большим пальцем ноги в страну счастья.
Бедняга Ситон в эту минуту понял, что его контракт на режиссуру останется в силе. И даже есть надежда, что его вновь куда-нибудь ангажируют. Косташ избавился от кошмара наседающих на него кредиторов. И Белинда Кинг. И Генри Уоллес. И фрау Мильке. И девица-секретарь. И Гарри, мой костюмер. И большие и маленькие люди. И все – одолеваемые заботами. Я только что избавил их от общей для всех заботы: от мучительного страха за завтрашний день. Вот почему все они сияли от счастья.
– Питер, – спросил Ситон, – о чем ты думал, когда играл?
– О тексте роли.
– Я не о том. В твоей игре было что-то такое щемящее… О чем ты думал?
– Вот-вот, о чем? – подхватил Косташ, а в павильоне человеческий муравейник уже готовился к съемке следующего эпизода. – О чем вы думали, Питер? Вы вдруг совершенно преобразились. Вы вдруг на самом деле стали этим старым бедолагой, этим спившимся безумцем.
Я ответил:
– Видите ли, до меня вдруг дошло, что до сих пор я совсем не то играл. Я играл самого себя: человека, который жаждет вернуться на экран. Это было ошибкой. В вымышленном персонаже заключено больше подлинной психологичности, чем во мне. Я – не жизненный герой. Жизненный герой – Карлтон. Отныне я буду играть Карлтона, а не самого себя, клянусь вам!
– Об этом ты и думал?
– Да, – кивнул я. И солгал – солгал, чтобы их успокоить. Вовсе я не думал о психологии героя, не думал ни о себе, ни о персонаже сценария, ни о ком из находившихся в павильоне; не думал также о Шерли, о Шауберге, о Джоан. Я думал о другом, о чем-то совсем не имеющем отношения к фильму.
«Глухой и немой от рождения, мистер Джордан. Но сегодня… сегодня случилось чудо…»
«Хоррр… хоррр… хоррр…»
«Мы прорвали дьявольский круг…»
«Ррра… ррра…»
«Понимаете ли вы, что сегодня – самый счастливый день в моей жизни? Мой малыш, мой Миша, будет здоров…» «Вы считаете такой случай безнадежным, Шауберг?» «Совершенно безнадежным».
Мать и дитя, у которых нет надежды. Два человека в меловом круге. Произнося диалог сцены № 37, я думал только о них, и больше ни о чем.
Сценарий, пусть даже самый лучший, – всего лишь сценарий. Притча, даже самая прекрасная, состоит всего лишь из слов. И фильм – всего лишь фильм, а отнюдь не сама жизнь.
А может, все же?..
Может, из сценария и фильма, из притчи и слов вдруг все же возникла сама жизнь, потому что я – впервые, сколько себя помню, – несмотря на свою черствость и эгоизм, был потрясен чужим страданием, чужой жизнью? Не потому ли аплодировали мне люди в синих комбинезонах там наверху, на осветительском мостике?
Я быстро прошел в свою уборную, позвонил в цветочную лавку рядом с отелем и попросил позвать к телефону молодую продавщицу, которая меня знала.
– Мне хотелось бы заказать букет. Тридцать роз.
– Желтых? Красных?
На языке вертелось «желтых», но я все же сказал:
– Красных. Пошлите их на дом фрау Наташе Петровой. – Я назвал адрес. – И купите, пожалуйста, ящик с красками и коробку цветных карандашей…
– Цветных карандашей? И ящик с красками?
– Разве я не ясно выразился?
– Нет, вполне ясно. Гм! А какой величины купить ящик? – спросил девичий голос. – (Только не возражать клиенту. Эти американцы все с придурью.)
– Самый большой, какой только сможете найти. Цена роли не играет.
– Понимаю. И коробку цветных карандашей тоже самую большую, не правда ли? – (Я же говорю: с придурью, полные придурки. Стоит поглядеть, как одеваются их бабы.) – Надо ли приложить карточку с текстом, мистер Джордан?
– Нет.
– Мы благодарим вас за заказ. Фрау Петрова получит самые отборные цветы.
Я повесил трубку и взглянул в зеркало; при этом я внезапно с ослепительной яркостью увидел и свое будущее. Я выдержу съемки фильма до конца. Фильм будет иметь громадный успех. А я от него погибну, опустошенный, выдохшийся и испепеленный, уничтоженный и не вознагражденный. Ибо и я, подобно тому раввину (к восторгу моих коллег), выдвинул большой палец ноги за предел мелового круга.
17
– Ну, что я вам говорил?
Голос Ситона звенел от счастья. Он сидел с Косташем в пустом просмотровом зале. Вечерний просмотр «образцов» был закончен, и я опять стоял в будке киномеханика, слушая через динамик их разговор, хотя уже с утра знал, что наконец все было хорошо: оба они после сцены № 37 перестали меня захваливать.
– Вы великий человек, Торнтон, – сказал Косташ.
– Нет, – возразил Ситон. – Это Питер – великий человек.
– Теперь он вошел в образ. Теперь он проникся ролью. Надеюсь, его ничто не собьет с пути, Господи.
– Теперь его уже ничто не собьет с пути. Теперь ему хоть кол на голове тешите. И главное – теперь вы можете ему спокойно сказать, что до нынешнего дня все было дерьмо и надо все переснять заново.
Герберт Косташ глубоко вздохнул.
– Все-таки я и впрямь счастливчик, – сказал он. – А теперь – виски!
Я поспешно удалился и поехал к Шаубергу, который ждал меня за стогом сена. И виски выпил уже с ним.
– Ваше здоровье, Шауберг. Все у меня о'кей.
– Что?
– Я вжился в роль. Они мной довольны.
– Вы хотите сказать: съемки не будут прекращены?
– Да, именно это я и хотел сказать.
– Это наверняка?
– Не бойтесь. Нынче я был на высоте. Даже осветители…
Его рука вдруг так задрожала, что он пролил полстакана. Я вновь наполнил его. Он впился в меня своими пронзительными глазами наркомана.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я