https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-15/
Мама Оливье была стройной тоненькой женщиной, изящные черты ее лица освещались большими глазами какого-то необыкновенного зеленого цвета, который Оливье унаследовал от нее, волосы были светлыми, как конопля, она причесывала их гладко, собирая сзади в тяжелый узел, и закалывала черепаховым гребнем. На застекленной двери под ярлычками реклам художник вывел желтыми прописными буквами: Мадам вдова Виржини Шатонеф , но она стерла «мадам вдова», и после этого на стекле остались какие-то следы. Хотя Виржини было уже тридцать, ее все еще звали «мадемуазель», что смешило ее, и она каждый раз показывала на Оливье. В таких случаях кавалеры пускались на пошлые ухищрения:
— Что вы, что вы, это ведь ваш братик. Разве не так, мальчик?
Когда мама подымала руки, чтоб получше уложить свой шиньон или засунуть под гребень непослушную прядь, она напевала без слов: ля-ля-ля-ля — всегда на один и тот же мотив. Ее кожа была белой и гладкой, как у женщин Скандинавии, пристальный взгляд оттененных болезненными кругами глаз смягчался длинными ресницами. Щеки ее порой розовели: в восемнадцать лет правое легкое Виржини слегка затемнилось, но она надеялась, что уже выздоровела. Когда бледные губы раздвигались в улыбке, зубы блестели, как жемчуг. Мода ее занимала мало, и Виржини упрямо носила чересчур длинные черные юбки и блузки из тонкого белого батиста, собственноручно вышитые.
Иногда к ней наведывался какой-нибудь мужчина: некоторое время он посещал галантерейную лавочку, пытаясь подружиться с ребенком, потом вдруг исчезал, и кто-то другой являлся ему на смену. Оливье недолюбливал этих посетителей: когда они приходили, мать закрывала магазин и говорила ребенку, чтоб он шел поиграть на улицу, даже если ему вовсе этого не хотелось. Либо она давала ему деньги на кинематограф — в «Маркаде-Палас » или «Барбес-Пате » либо же в «Пале де Пувоте » (который прежде называли «Мезон Дюфайель»), а то и еще дальше, в «Стефенсон » (обычно говорили короче: в «Стефен»). А иногда мать предлагала ему навестить двоюродного брата и его жену, Жана и Элоди, которые проживали в доме номер 77 на этой же улице, впрочем со дня своей женитьбы Жан уже меньше интересовался Оливье.
Виржини вела себя с сыном скорей как старшая сестра, чем как мать. Порой она притягивала его к себе, долго, как в зеркало, смотрела на него, казалось, она хочет в чем-то признаться, доверить ему какой-то страшный секрет, но тут же быстро закусывала нижнюю губу, растерянно глядела вокруг, будто искала поддержки, которая не появлялась, и восклицала почти умоляющим тоном: «Ну, иди играть, Оливье, иди играть».
А мальчику больше нравилось играть вечерами с матерью в те игры, что лежали в коробках, извлекаемых из шкафа: в красные и желтые лошадки, в лото с нумерованными картонными картами и мешочками, в которых находились фишки в форме маленьких деревянных бочонков, а еще он, любил шашки, из которых одну затерявшуюся заменили пуговицей, любил домино, блошки… Вот тогда они были по-настоящему вместе, объединены общей радостью. Однажды вечером, когда Виржини учила его играть в Желтого карлика, она, вдруг прервав игру, сказала:
— Не зови меня больше мамой. Говори: Виржини.
Но он с недовольной гримасой продолжал едва слышно шептать: «Мам!»
Галантерейная лавка была набита всякими сокровищами, лежавшими в беспорядке и во множестве выдвижных ящичков, и в куче картонных коробок, и в пакетах с ярлычками; там были ленточки с красными инициалами, чтоб метить белье, сантиметры для швеек, тесьма, позумент, обшивной шнур, застежки-молнии, резинка. Оливье постоянно помогал матери вести опись товаров, знал все марки шерсти для вязанья и бумажных ниток, разбирался в прикладе, был знаком с качеством пенькового и льняного полотна, понимал в пуговицах, знал, где лежат круглые, блестящие, как черные глаза, а где — простые штампованные, или те, что из кожи, из дерева, из перламутра, металла, из кости, ему были известны всевозможные сорта тесьмы, изделия металлической галантереи; он знал, какие ножницы нужны белошвейке, какие портному, портнихе, а какие годятся для вышивания, для фестонов, для кроя. Он обо всем тут имел представление: о швейных иголках, вязальных спицах, крючках. Канва для вышивания с трафаретом по картине художника Милле «Анжелюс», по басне «Лисица и журавль», бесконечные розы и кошечки предназначались для тихой работы по вечерам. Булавки с головками из агата, всякие позументы, ленты, воланы, кружевные жабо и воротнички, косыночки, шелковые цветы вызывали мечты о нарядной, изысканной жизни. Оливье собирал пустые катушки, а потом дарил соседским девочкам — те радовались, собирая из них цепочки.
Утром магазин был всегда полон, приходили не только домохозяйки, но и белошвейки, портнихи, разные болтливые дамочки, местные портные, которым Виржини делала скидку. Разговаривали, смеялись, выслушивали или давали советы, перелистывали журналы мод, выбирали выкройки. Материи и ленты струились вдоль деревянного метра под внимательными взглядами покупателей, касса весело звякала, отмечая стоимость покупок. А имя Виржини повторялось раз десять: «Виржини , мне зеленого канта»… «Виржини , готово плиссе-солнце? А пуговицы? А шелковые охлопки?..» «Мне нужен, Виржини , розовый шнур для бортов! Дайте корсажной ленты, той, что по двадцать пять, резинки для подвязок, плечики»… «Виржини , прошу тесьму, прошивку, гипюр, нет, не так много, не этот, другой… Виржини , Виржини …»
В тот вечер, разбитая сухим кашлем, она прижала к груди свою длинную белую руку, на одном из пальцев блестели два обручальных кольца — ее и покойного мужа, скончавшегося пять лет назад. Глаза сверкали лихорадочным блеском, и, так как ребенок за ней наблюдал, Виржини с усилием улыбнулась. Она раньше, чем обычно, закрыла лавку, проговорив:
— Больше никто не придет… — и добавила более веселым тоном: — Знаешь, Оливье, приготовим-ка шоколад!
Магазин находился в передней комнате, в квартире их было две. Кругом тут было навалено разных товаров. На зингеровской швейной машине в куче лежали ножницы, наперстки, нитки, куски материи, подушечки для булавок. На ореховом столике, где обычно царствовала «раненая ассирийская львица» из бронзы, с отвинчивающимися стрелами, находились еще и картонки, и связки мотков шерсти, и каталоги, и целая груда образцов.
Когда наступили сумерки, Виржини зажгла люстру с тюльпанами. Освободила полукруглый столик от каких-то пакетов, протерла клеенку, взяла из буфета толстую плитку шоколада для варки, сняла с нее зеленую обертку, украшенную гирляндой золотых медалей, сняла фольгу и протянула сыну кухонный ножик: «Настругай шоколад на тарелку… Нет-нет, потихонечку. Эй! Не пробуй так часто…»
Когда у Оливье все было готово, Виржини развела шоколад в кипятке, разминая комки о стенки кастрюли. Шоколад в смеси с какао приятно пах. Когда плитку разламывали, края оказывались более светлыми, а поверхность излома шероховатой. Варка имела свой особый ритуал: Виржини деревянной ложечкой помешивала жидкость, постепенно маленькими дозами наливая сливки, затем подсыпала немного рисовой муки. Если ей казалось, что шоколад получился слишком жирным, Виржини добавляла несколько капель аниса или кофейного экстракта. Распространялся чудесный аромат. Оливье лепетал: мяу-мяу — и облизывался. Они шутливо упрекали друг дружку в чревоугодии, и Виржини разворачивала пакет со сдобными булочками и намазывала их маслом.
После вкуснейшей трапезы и партии игры в маджонг ребенку предлагалось еще раз проверить свои уроки. В школе на улице Клиньянкур учитель Гамбье, которого прозвали Бибиш, сохранил от старых методов воспитания привычку хватать детей за волосы у висков и больно их дергать, улыбаясь при этом с фальшиво любезным видом (дабы оградить себя от возможных жалоб со стороны родителей); так что лучше было, пожалуй, не рисковать и не подвергать себя этой сомнительной ласке, сопровождаемой издевательской скороговоркой, да еще с южным акцентом: «Значит, мсье не учит уроков, стало быть, мсье — дуралей, большой дуралей…» — что заставляло хохотать других школьников.
Тому вечеру суждено было навсегда запечатлеться в памяти Оливье. Много лет спустя он вспомнит все до мелочей и заново переживет; не начертал ли тот вечер грубую демаркационную линию в его жизни? Еще весь в своем ненадежном раю, которому завтра предстояло рухнуть, он перелистывал страницы учебника истории, рассматривал ее действующих лиц: вот Франциск I, безвкусно наряженный, раскрывает объятья Карлу V в темном строгом платье, вот Генрих II и Диана де Пуатье в виньетке из «саламандр» присутствуют при казни еретиков, вот Равайяк, наносящий удар кинжалом Генриху IV на улице Ферронри… Оливье листал страницы, прочитывал чуть дальше, чем задано, и говорил Виржини:
— Расскажи мне о Генрихе Четвертом, расскажи о Людовике Четырнадцатом…
Не как науку воспринимал мальчик историю Франции, а скорей как чудесные легенды, как красивые сказки, чуть более правдивые, чем сказки Перро.
Потом была самая приятная вечерняя процедура. Принца укладывали спать: ведь каждый ребенок — принц для своей матери, если она его любит. Ему взбивали подушечку, хорошо расправляли простыни, чтобы не было складочек, заботливо укрывали до самого подбородка, и вот еще ласка, еще поцелуй перед сном, затем шорох юбки, стук капель из крана, еще какой-то далекий, неясный шумок — и свободное, счастливое соскальзывание в дремоту.
*
Сколько бы ни прошло времени, никогда он не забудет своего пробуждения в тот день. Мать спала. Вероятно, было еще рано. Оливье закрыл глаза, чтоб еще подремать, но яркий свет просачивался сквозь полуоткрытые, источенные временем деревянные ставни и мешал ему. Тогда мальчик поднялся с кровати, чтоб забраться к матери и прикорнуть рядышком, прижавшись губами к ее руке. Кожа этой руки была холодной, и ребенок подтянул одеяло повыше. Он забылся сном, потом проснулся опять, и ему показалось, что время движется безнадежно медленно. Звуки улицы были какие-то странные, шаги прохожих не имели того резонанса, какой бывает спозаранку. Со двора доносились обрывки фраз, которыми соседки обменивались из окоп. Где-то вдали прогудел автомобильный сигнал. Оливье кашлянул, несколько раз повернулся в постели, надеясь разбудить этим мать.
А позже, когда раздался стук в ставни, мальчик уже потерял всякое представление о времени. Он услышал знакомые голоса обычных посетителей магазина. Кто это там? Мадам Шаминьон, мадам Шлак, мадам Хак? С улицы звали:
— Виржини, Виржини, почему ты не открываешь? — потом обратились к нему: — Эй! Малыш, Оливье, что там у вас делается? Разбуди маму! Уж больно она сегодня разнежилась… Может, заболела? Виржини, Виржини…
— Да-да, сейчас я ее разбужу, — ответил Оливье.
Он ласково провел по щекам матери и несколько раз поцеловал ее около уха. Но так как она все не двигалась, мальчик подумал, что это игра, и запел: «Пора, пора»… Он приподнял ее руку, но рука упала. Оливье снова подумал, что мать с ним играет, что она лишь притворяется спящей и вскоре, не выдержав, рассмеется. Он говорил с ней, тянул за руки, повернул ее голову, но Виржини словно окаменела. Живыми казались только ее длинные волосы, рассыпавшиеся вокруг лица.
Напуганный, мальчик подошел к окну и сказал через ставни:
— Никак не могу ее разбудить…
— Открой нам, открой скорей…
Все еще колеблясь, он посмотрел в сторону матери, как бы спрашивая у нее разрешения, и пошел к дверям, снял задвижку, повернул ручку. На стекле была наклеена дверная реклама — собачка изо всей силы тянула своего хозяина за прочные подтяжки под названием Экстрасупль . Открыв дверь, Оливье сбросил крючок с деревянных ставень, они распахнулись, впустив в комнату яркий свет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44