https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansgrohe/
Уже зная, что бессилен.
— Я не отпущу тебя, — сказал Кирилл с удовольствием, ничего не рассмотрев и ничего не поняв.
— Мне страшно.
— Мне тоже.
— Неправда, — она с силой потрясла головой, и одна пламенная прядь задела его щеку, — неправда, ты просто упрямый, вот и все. Вбил себе в голову, что я тебе нужна.
— Ты мне, правда, нужна, — подтвердил он, завороженно глядя, как осыпается золото, — и я, правда, упрямый. Откуда ты знаешь?
— Догадалась, — сказала она ехидно.
И тогда он ее поцеловал. Выносить это все было невозможно. Он устал сомневаться, а ее губы были так рядом, и волосы, волосы горели под его пальцами, и щекотали подбородок и щеку, когда она тряхнула головой, споря с ним.
Нет, невозможно было выносить!
Хватит.
И плевать, что там, точка или многоточие.
Так он думал. А потом думать перестал. В голове грянул гром, шарахнули молнии, уши заложило, как будто в самолете на очень, очень, очень большой высоте. На седьмом небе, буквально. И сладко было там, на этом небе, и горячо, и немножко больно, потому что губы у нее оказались подвижными и сильными, и ей тоже, наверное, все это надоело, и сдерживаться она не могла, и прикусывала его нижнюю губу, и стукалась зубами о его зубы, и прохладными пальцами крепко сжимала его шею, словно боялась упасть.
Ну да, боялась.
Она же сказала, что ей страшно. На такой высоте кому угодно будет страшно.
Только вместе, только с ним вдвоем бояться было приятней. В тысячу, нет, в миллион раз приятней. И вкусно, и жарко, и несказанно прекрасно.
Только с ним.
Только с ней было так. Как быть не могло, но вот же — есть! И какое к черту многоточие — восклицательный знак. Вопросительный. И без остановки, потому что остановиться еще страшней, чем взлетать.
Они выпали из поцелуя и шарахнулись в разные стороны.
Он моргнул и посмотрел на нее тревожно и очень внимательно.
Алена громко вздохнула.
— И что? Что теперь делать?
— То же самое, — серьезно сказал он, — или тебе не понравилось?
— У меня поезд. А потом…
— Потом самолет, я в курсе. Мадам едет в Париж. И что такого? Ты же вернешься. Алена, ты ведь вернешься?
— Иди к черту, — отвернулась она.
Не заплакать бы, вот что. Совершенно лишнее. Нет, она не заплачет, она умеет держать себя в руках.
Какого лешего он ждал так долго?! Ну, почему, почему?
— Я дурак, — сердито проговорил Кирилл, отводя взгляд от ее глаз, где читалось все ярко и отчетливо.
Читалось, а он, идиот распоследний, чуть было не проспал все на свете!
Забился в объятия страха и ждал знака свыше, когда уже можно будет вздохнуть свободно и выйти наружу — таким же, как был. Только оказалось, что это невозможно. И знака не было, и он уже не такой, как раньше.
Когда в первый раз он увидел ее — бледную, взвинченную, в нелепо съехавшем на лоб шарфике, с обкусанными губами и длинным унылым носом, и глазами, в которых стояла густая, сказочная, беспросветная ночь, — его прежнего не стало.
А потом она сдернула шарф, и золото рассыпалось по плечам, и все в нем сделалось окончательно незнакомым, чужим, и весь он сделался будто оголенный провод — куда ни тронь, шарахнет разряд.
Объяснить это было нельзя, никак и ничем.
Так случилось, он превратился в кого-то другого. Или всегда был тем, другим, а только научился притворяться. Теперь оказалось, что у него есть сердце — не только работа и дом! — а сердце, которое требовало любви, и любило, и отчаянно стонало от боли. Потому что больно, очень больно было отдирать наросты, толстым слоем налипшие на него, пока оно трусливо пряталось в равнодушие.
И когда он признал себя дураком, увидев в ее глазах безысходность, стало легче.
Намного легче. И Кирилл, который решил не бояться, понял, что на самом деле ничего не боится. Все уже случилось.
Если она не вернется, он поедет за ней, вот.
Главное, чтобы она захотела этого.
— Ну, что ты стоишь? У тебя же поезд, — весело напомнил он, и Алена вжалась в стенку плотней.
Так и должно быть. Он убедился, что она — вовсе не то, что ему нужно. Подумаешь, поцелуй!
— Да, — она твердо стояла на ногах, — пойдем.
Он взял чемодан, но тут увидел ее глаза и, кажется, что-то понял.
— Ты что?
Она пожала плечами. Не говорить же, что не нужен ей этот поезд, и карьера, и его сестрица со всеми ее заманчивыми предложениями, и Париж, и Эйфелева башня, и кафе, и белое пальто, и…
Она не станет говорить!
Ей так хочется еще поцеловать его! Еще разочек. Только один раз.
Громко всхлипнув, Алена выдернула у него чемодан и схватилась руками за большие, высокие плечи. Как давно ей хотелось.
И встала на цыпочки, чтоб дотянуться до его губ. Но он уже летел ей навстречу и, подхватив ее под попу, поднял к себе, и стал целовать опрокинутое лицо, щеки с полосками слез, веснушчатый нос, взмокшие виски, на которых билась тонкая голубая жилка, нетерпеливые, расхрабрившиеся губы, шею, бледные брови, мокрые, трепещущие ресницы.
Да. Да. Да.
— Алена, — сердито позвал кто-то за дверью, — Ален, ты едешь или не едешь?
— Мы едем, — сказал Кирилл, глядя в радостные шоколадные глаза, где вспыхивало солнце.
* * *
Он сказал «мы». Он так сказал на пороге ее квартиры, где они целовались, словно безумные.
Он сказал «мы», и повторял это еще много раз, пока они ехали до вокзала, и Ташка косилась подозрительно и недовольно, а за окнами проносился родной город, одетый в зиму, и впереди было счастье.
Сначала разлука, а потом — счастье, вот как.
Он сказал «мы».
— Я закончу дела, возьму билет и прилечу к тебе в Париж. Посмотреть на твои замечательные шарфы. А потом мы поедем еще куда-нибудь, если захочешь, — как маленькой, втолковывал ей Кирилл на перроне.
А сам гонял желваки, и мысленно умолял: «Только не трогай меня. Только не трогай сейчас». Иначе никто никуда не поедет, и она никогда ему этого не простит.
Кирилл это знал наверняка. Ее нельзя останавливать, даже если она сама хочет, чтобы ее остановили.
Нет. Держись. Пусть едет и добьется того, чего хочет. Кроме него, она ведь хочет еще кое-что, и он не имеет права поверить, что это не так. Он сильней, он поможет ей.
«Только не трогай, не касайся меня сейчас!»
Она понимала. Уговаривала себя понять. И стояла, сцепив пальцы за спиной, покачиваясь на пятках, в метре от него.
Они о чем-то говорили, кажется.
Ах да, о Париже, где они будут вдвоем. Вместе.
Почему, черт побери, она должна ждать? Она и так ждала его слишком долго! Она больше не выдержит, она не может!
Хорошо, что была рядом Ташка, которая знать ничего не хотела про тактичность и остальную дребедень вроде этого, и вместо того, чтобы с Юлькой и Владом стоять поодаль и делать вид, что все нормально, скакала вокруг, задавала дурацкие вопросы, злилась на что-то, и первым делом в вагоне, когда Кирилл забросил их чемоданы и вышел, спросила:
— Ты что, мам, влюбилась в него, что ли? Хорошо, что была рядом Ташка.
Алена поймала на себе взгляд, словно выстрел, и подошла к окну, под которым Юлька с Владом судорожно махали руками. Прощаются с ней, поняла Алена.
Кирилл стоял боком, вдали. Он не махал и не прощался.
— Мам, что ты ревешь? — возмутилась за спиной Ташка.
Да?! Оказывается, реву? Но я же никогда не плачу на людях, я умею держать себя в руках, у меня воспитание, манеры и огромная сила воли. Безграничная просто.
— Мне плохо, — прошептала Алена беззвучно. Нет никакой силы воли.
Да и кому она нужна-то, а? Ей, Алене, уж точно не нужна. Ей нужен он. Только он, и почему, почему она должна снова ждать, набираться терпения, сжимать кулаки, держать себя в узде! Она не лошадь! Она не камень, которому все равно, куда катиться, когда его пнет чья-то равнодушная нога!
Она — женщина, полюбившая мужчину. И все. Остальное ей привиделось, придумалось, нет ничего остального, просто нет!
— Мам, что ты делаешь?!
— Достаю чемоданы, — ответила Алена, — а ты возьми, пожалуйста, пакет с продуктами.
— Зачем?!
— До свидания, — вежливо сказала Алена попутчикам, которых не разглядела и которые были уже не попутчики.
Нет, попутчик только один.
И он никуда не едет, он остается в своем большом, мрачном доме, где в бассейне охренительный фонтан, а в столовой перед камином шкура, которая вовсе не шкура, а ковер. Он остается со своей работой за железным витым забором, с надеждой, ожиданием, упрямством, со своими дурацкими представлениями о свободе, которая нужна и ей тоже — так он придумал. Придумал, поверил в это, ощутил себя благородным рыцарем, не смеющим посягать на женскую независимость, и приготовился к ожиданию. И стоит вдалеке от поезда, — бедный, несчастный дурачок — и не может, боится понять, что ей не нужна свобода — такая свобода, — и не нужен Париж — Париж без него, — и ничего, ничего, ничего не нужно, когда на его лице блеф, и губы сложены в ободряющей улыбке, а в глазах — пасмурное, тяжелое, захлебнувшееся дождем небо.
— Мама! Ну, мама! Куда ты?
— Давай, Ташка, поторопись. Сейчас поезд тронется. Дай руку, прыгай…
— Гражданочка, вы обалдели, что ли?!
— Мама, пусти!
— Прыгай, я говорю! Ну же, Ташка!
— Алена, ты с ума сошла? Ты что делаешь?! Влад, что она делает?! Да возьми же у нее чемоданы!
Кирилл уже взял. Он подбежал первым, вырвал из рук чемоданы, схватил Алену за плечи и сильно встряхнул, так что волосы выбились из платка, и его пальцы запутались в них, и дернули случайно, больно, и на глазах у нее снова выступили слезы.
— Ты что? — спросил он тихо.
— Это все вы! — неожиданным басом заревела Ташка и ткнула его в бок, а пакетом в другой руке шарахнула по ноге.
— Наташа, погоди, — вцепилась в нее Юлька, — давай-ка отойдем на минуточку.
— Поезд! — со взрослым отчаянием простонала та. — Поезд уходит!
Все разом посмотрели. Действительно, уходит.
— Ты свихнулась, — убежденно и весело сказал Кирилл Алене, сам дурея от неожиданной, невероятной радости, загрохотавшей в ушах, вспенившей кровь, вломившейся в сердце — без ключей, без отмычек, просто так.
Все, и правда, просто.
— Я не могу. Понимаешь, не могу, — Алена развела руками, — я чуть с ума не сошла.
В небе, чуть было не придавившем ее отчаянием, сияло солнце.
— Сошла, милая моя, — сказал тот, кому принадлежали эти небеса, и этот свет, и она сама, — мы оба сошли.
— Вот это точно, — пробралась между ними Ташка, — вот это вы правильно заметили. Придурки! Мама, поезд ушел! Ту-ту, понимаешь? И ни в какой Париж мы не поедем! И все из-за этого… Да? Все из-за него?
Она ждала подтверждения, хотя и так все было ясно.
Алена улыбнулась и потрепала золотистую макушку, не понимая, не видя, что дочери нет дела до ее улыбок, до солнца в синем, васильковом небе. Нет и быть не должно, вот как.
— Не трогай меня, — отпрыгнула Ташка, — трогай вон его! — И вмазала еще раз по Кирилловой ноге. И, запрокинув голову, прошипела: — Я тебя ненавижу! Все из-за тебя! Сволочь, сволочь, скотина!
— Ташка! — завопила Юлька, а Влад молча кинулся в толпу, вцепился в худенькие, трясущиеся плечи, сжал, потащил, но обида оказалась сильней.
Ташка вырвалась и выплюнула матери в лицо:
— Ты обо мне и не вспомнила! Тебе плевать на меня! А я… я думала, мы… вместе, всегда будем вместе, мамочка! Я думала, мы в Париж поедем! Я никогда не была в Париже! Я… с ребятами попрощалась, что мне теперь говорить, а? Тебе все равно! Ты только о нем думаешь!
Кирилл вдруг схватил ее в охапку, не обратив внимания на пинки и ругательства, которыми Ташка моментально осыпала его.
— Хватит. Ну что ты? Она никогда про тебя не забывала! Разве ты не видишь? Таш, мы поедем в Париж!
— Никуда мы не поедем! — завыла она, извиваясь в его руках, и невпопад колотя кулачками. — Никуда!
— Перестань. Все будет хорошо.
— Я тебя ненавижу! — Отчаясь вырваться, она боднула его в подбородок, и Кирилл едва не разжал руки от боли.
Краем глаза он увидел, что Юлька что-то говорит Алене, закаменевшей с опущенной головой.
Это ужас какой-то!
Жить ей не хотелось. Как она могла забыть о своей девочке? Как могла даже не подумать о том, что ей тяжело и все это не нужно, и кажется, что чужой дядька отбирает у нее мать.
Как? Как? С чего вдруг она возомнила себя смелой, с чего вдруг взялась одним махом решить за всех. За Ташку, которая впервые в жизни осталась на заднем плане. За Кирилла, который вполне мог дождаться, предоставив ей свободу. Полную свободу, черт подери!
А она спрыгнула с поезда. Ну, как в кино. Она ждать не могла.
Нет, ты могла, возразил отвратительный, занудный голос в ее голове. Могла! Но — не хотела! Ты отважилась сделать так, как хочется, а не так, как надо, как правильно, разумно, целесообразно, в конце концов!
И вот — получай!
Никогда у тебя не было «да»!
И только ты в этом виновата. Ты одна.
Надо пойти и взять билеты на следующий поезд, и обязательно успеть на самолет до Парижа. Обязательно! Твоя дочь не должна страдать из-за твоих глупых мечтаний. Твоя дочь не должна плакать!
А я, спросила Алена с вызовом. А я сама? Могу и поплакать, да?
Да.
Нет!
Я не хочу плакать и не хочу ждать, когда можно будет рассмеяться с облегчением. Я не хочу терпеть! Я хочу остаться и быть счастливой. Попробовать. Хоть немного.
Я так хочу!
— Отпусти ее, Кирилл, — холодно проговорила Алена, — это просто истерика.
— Да, мамочка! У меня истерика! Потому что тебе плевать на меня! А мне плохо, плохо!
— Ничего. Потерпишь.
Юлька смотрела во все глаза. Такую Алену она не знала.
Такую Алену никто не знал. Кирилл тоже. Но отпускать Ташку он не стал. Хватит с него! Он не всепонимающий, благородный тихоня-рыцарь!
— Пошли в машину, — бросил он и двинулся вперед, то и дело уворачиваясь от маленьких кулачков, и даже не обернулся, чтобы проверить, идет ли Алена следом.
Идет, конечно. Разве посмеет она ослушаться?! Пусть привыкает, черт побери! Как там? Он не тихоня, и он не ослик, которого можно поманить морковкой, или дать под зад, и решить все за него, и стоять с несчастной физиономией, когда выяснится, что в решении что-то упущено.
Хватит. Она сколько угодно может так стоять, глотать слезы и задаваться вопросом: «А может, зря все это?!»
Ему надоел этот балаган.
Сейчас он засадит все семейство в машину, привезет домой, рассует по спальням, и пусть только попробуют сопротивляться!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
— Я не отпущу тебя, — сказал Кирилл с удовольствием, ничего не рассмотрев и ничего не поняв.
— Мне страшно.
— Мне тоже.
— Неправда, — она с силой потрясла головой, и одна пламенная прядь задела его щеку, — неправда, ты просто упрямый, вот и все. Вбил себе в голову, что я тебе нужна.
— Ты мне, правда, нужна, — подтвердил он, завороженно глядя, как осыпается золото, — и я, правда, упрямый. Откуда ты знаешь?
— Догадалась, — сказала она ехидно.
И тогда он ее поцеловал. Выносить это все было невозможно. Он устал сомневаться, а ее губы были так рядом, и волосы, волосы горели под его пальцами, и щекотали подбородок и щеку, когда она тряхнула головой, споря с ним.
Нет, невозможно было выносить!
Хватит.
И плевать, что там, точка или многоточие.
Так он думал. А потом думать перестал. В голове грянул гром, шарахнули молнии, уши заложило, как будто в самолете на очень, очень, очень большой высоте. На седьмом небе, буквально. И сладко было там, на этом небе, и горячо, и немножко больно, потому что губы у нее оказались подвижными и сильными, и ей тоже, наверное, все это надоело, и сдерживаться она не могла, и прикусывала его нижнюю губу, и стукалась зубами о его зубы, и прохладными пальцами крепко сжимала его шею, словно боялась упасть.
Ну да, боялась.
Она же сказала, что ей страшно. На такой высоте кому угодно будет страшно.
Только вместе, только с ним вдвоем бояться было приятней. В тысячу, нет, в миллион раз приятней. И вкусно, и жарко, и несказанно прекрасно.
Только с ним.
Только с ней было так. Как быть не могло, но вот же — есть! И какое к черту многоточие — восклицательный знак. Вопросительный. И без остановки, потому что остановиться еще страшней, чем взлетать.
Они выпали из поцелуя и шарахнулись в разные стороны.
Он моргнул и посмотрел на нее тревожно и очень внимательно.
Алена громко вздохнула.
— И что? Что теперь делать?
— То же самое, — серьезно сказал он, — или тебе не понравилось?
— У меня поезд. А потом…
— Потом самолет, я в курсе. Мадам едет в Париж. И что такого? Ты же вернешься. Алена, ты ведь вернешься?
— Иди к черту, — отвернулась она.
Не заплакать бы, вот что. Совершенно лишнее. Нет, она не заплачет, она умеет держать себя в руках.
Какого лешего он ждал так долго?! Ну, почему, почему?
— Я дурак, — сердито проговорил Кирилл, отводя взгляд от ее глаз, где читалось все ярко и отчетливо.
Читалось, а он, идиот распоследний, чуть было не проспал все на свете!
Забился в объятия страха и ждал знака свыше, когда уже можно будет вздохнуть свободно и выйти наружу — таким же, как был. Только оказалось, что это невозможно. И знака не было, и он уже не такой, как раньше.
Когда в первый раз он увидел ее — бледную, взвинченную, в нелепо съехавшем на лоб шарфике, с обкусанными губами и длинным унылым носом, и глазами, в которых стояла густая, сказочная, беспросветная ночь, — его прежнего не стало.
А потом она сдернула шарф, и золото рассыпалось по плечам, и все в нем сделалось окончательно незнакомым, чужим, и весь он сделался будто оголенный провод — куда ни тронь, шарахнет разряд.
Объяснить это было нельзя, никак и ничем.
Так случилось, он превратился в кого-то другого. Или всегда был тем, другим, а только научился притворяться. Теперь оказалось, что у него есть сердце — не только работа и дом! — а сердце, которое требовало любви, и любило, и отчаянно стонало от боли. Потому что больно, очень больно было отдирать наросты, толстым слоем налипшие на него, пока оно трусливо пряталось в равнодушие.
И когда он признал себя дураком, увидев в ее глазах безысходность, стало легче.
Намного легче. И Кирилл, который решил не бояться, понял, что на самом деле ничего не боится. Все уже случилось.
Если она не вернется, он поедет за ней, вот.
Главное, чтобы она захотела этого.
— Ну, что ты стоишь? У тебя же поезд, — весело напомнил он, и Алена вжалась в стенку плотней.
Так и должно быть. Он убедился, что она — вовсе не то, что ему нужно. Подумаешь, поцелуй!
— Да, — она твердо стояла на ногах, — пойдем.
Он взял чемодан, но тут увидел ее глаза и, кажется, что-то понял.
— Ты что?
Она пожала плечами. Не говорить же, что не нужен ей этот поезд, и карьера, и его сестрица со всеми ее заманчивыми предложениями, и Париж, и Эйфелева башня, и кафе, и белое пальто, и…
Она не станет говорить!
Ей так хочется еще поцеловать его! Еще разочек. Только один раз.
Громко всхлипнув, Алена выдернула у него чемодан и схватилась руками за большие, высокие плечи. Как давно ей хотелось.
И встала на цыпочки, чтоб дотянуться до его губ. Но он уже летел ей навстречу и, подхватив ее под попу, поднял к себе, и стал целовать опрокинутое лицо, щеки с полосками слез, веснушчатый нос, взмокшие виски, на которых билась тонкая голубая жилка, нетерпеливые, расхрабрившиеся губы, шею, бледные брови, мокрые, трепещущие ресницы.
Да. Да. Да.
— Алена, — сердито позвал кто-то за дверью, — Ален, ты едешь или не едешь?
— Мы едем, — сказал Кирилл, глядя в радостные шоколадные глаза, где вспыхивало солнце.
* * *
Он сказал «мы». Он так сказал на пороге ее квартиры, где они целовались, словно безумные.
Он сказал «мы», и повторял это еще много раз, пока они ехали до вокзала, и Ташка косилась подозрительно и недовольно, а за окнами проносился родной город, одетый в зиму, и впереди было счастье.
Сначала разлука, а потом — счастье, вот как.
Он сказал «мы».
— Я закончу дела, возьму билет и прилечу к тебе в Париж. Посмотреть на твои замечательные шарфы. А потом мы поедем еще куда-нибудь, если захочешь, — как маленькой, втолковывал ей Кирилл на перроне.
А сам гонял желваки, и мысленно умолял: «Только не трогай меня. Только не трогай сейчас». Иначе никто никуда не поедет, и она никогда ему этого не простит.
Кирилл это знал наверняка. Ее нельзя останавливать, даже если она сама хочет, чтобы ее остановили.
Нет. Держись. Пусть едет и добьется того, чего хочет. Кроме него, она ведь хочет еще кое-что, и он не имеет права поверить, что это не так. Он сильней, он поможет ей.
«Только не трогай, не касайся меня сейчас!»
Она понимала. Уговаривала себя понять. И стояла, сцепив пальцы за спиной, покачиваясь на пятках, в метре от него.
Они о чем-то говорили, кажется.
Ах да, о Париже, где они будут вдвоем. Вместе.
Почему, черт побери, она должна ждать? Она и так ждала его слишком долго! Она больше не выдержит, она не может!
Хорошо, что была рядом Ташка, которая знать ничего не хотела про тактичность и остальную дребедень вроде этого, и вместо того, чтобы с Юлькой и Владом стоять поодаль и делать вид, что все нормально, скакала вокруг, задавала дурацкие вопросы, злилась на что-то, и первым делом в вагоне, когда Кирилл забросил их чемоданы и вышел, спросила:
— Ты что, мам, влюбилась в него, что ли? Хорошо, что была рядом Ташка.
Алена поймала на себе взгляд, словно выстрел, и подошла к окну, под которым Юлька с Владом судорожно махали руками. Прощаются с ней, поняла Алена.
Кирилл стоял боком, вдали. Он не махал и не прощался.
— Мам, что ты ревешь? — возмутилась за спиной Ташка.
Да?! Оказывается, реву? Но я же никогда не плачу на людях, я умею держать себя в руках, у меня воспитание, манеры и огромная сила воли. Безграничная просто.
— Мне плохо, — прошептала Алена беззвучно. Нет никакой силы воли.
Да и кому она нужна-то, а? Ей, Алене, уж точно не нужна. Ей нужен он. Только он, и почему, почему она должна снова ждать, набираться терпения, сжимать кулаки, держать себя в узде! Она не лошадь! Она не камень, которому все равно, куда катиться, когда его пнет чья-то равнодушная нога!
Она — женщина, полюбившая мужчину. И все. Остальное ей привиделось, придумалось, нет ничего остального, просто нет!
— Мам, что ты делаешь?!
— Достаю чемоданы, — ответила Алена, — а ты возьми, пожалуйста, пакет с продуктами.
— Зачем?!
— До свидания, — вежливо сказала Алена попутчикам, которых не разглядела и которые были уже не попутчики.
Нет, попутчик только один.
И он никуда не едет, он остается в своем большом, мрачном доме, где в бассейне охренительный фонтан, а в столовой перед камином шкура, которая вовсе не шкура, а ковер. Он остается со своей работой за железным витым забором, с надеждой, ожиданием, упрямством, со своими дурацкими представлениями о свободе, которая нужна и ей тоже — так он придумал. Придумал, поверил в это, ощутил себя благородным рыцарем, не смеющим посягать на женскую независимость, и приготовился к ожиданию. И стоит вдалеке от поезда, — бедный, несчастный дурачок — и не может, боится понять, что ей не нужна свобода — такая свобода, — и не нужен Париж — Париж без него, — и ничего, ничего, ничего не нужно, когда на его лице блеф, и губы сложены в ободряющей улыбке, а в глазах — пасмурное, тяжелое, захлебнувшееся дождем небо.
— Мама! Ну, мама! Куда ты?
— Давай, Ташка, поторопись. Сейчас поезд тронется. Дай руку, прыгай…
— Гражданочка, вы обалдели, что ли?!
— Мама, пусти!
— Прыгай, я говорю! Ну же, Ташка!
— Алена, ты с ума сошла? Ты что делаешь?! Влад, что она делает?! Да возьми же у нее чемоданы!
Кирилл уже взял. Он подбежал первым, вырвал из рук чемоданы, схватил Алену за плечи и сильно встряхнул, так что волосы выбились из платка, и его пальцы запутались в них, и дернули случайно, больно, и на глазах у нее снова выступили слезы.
— Ты что? — спросил он тихо.
— Это все вы! — неожиданным басом заревела Ташка и ткнула его в бок, а пакетом в другой руке шарахнула по ноге.
— Наташа, погоди, — вцепилась в нее Юлька, — давай-ка отойдем на минуточку.
— Поезд! — со взрослым отчаянием простонала та. — Поезд уходит!
Все разом посмотрели. Действительно, уходит.
— Ты свихнулась, — убежденно и весело сказал Кирилл Алене, сам дурея от неожиданной, невероятной радости, загрохотавшей в ушах, вспенившей кровь, вломившейся в сердце — без ключей, без отмычек, просто так.
Все, и правда, просто.
— Я не могу. Понимаешь, не могу, — Алена развела руками, — я чуть с ума не сошла.
В небе, чуть было не придавившем ее отчаянием, сияло солнце.
— Сошла, милая моя, — сказал тот, кому принадлежали эти небеса, и этот свет, и она сама, — мы оба сошли.
— Вот это точно, — пробралась между ними Ташка, — вот это вы правильно заметили. Придурки! Мама, поезд ушел! Ту-ту, понимаешь? И ни в какой Париж мы не поедем! И все из-за этого… Да? Все из-за него?
Она ждала подтверждения, хотя и так все было ясно.
Алена улыбнулась и потрепала золотистую макушку, не понимая, не видя, что дочери нет дела до ее улыбок, до солнца в синем, васильковом небе. Нет и быть не должно, вот как.
— Не трогай меня, — отпрыгнула Ташка, — трогай вон его! — И вмазала еще раз по Кирилловой ноге. И, запрокинув голову, прошипела: — Я тебя ненавижу! Все из-за тебя! Сволочь, сволочь, скотина!
— Ташка! — завопила Юлька, а Влад молча кинулся в толпу, вцепился в худенькие, трясущиеся плечи, сжал, потащил, но обида оказалась сильней.
Ташка вырвалась и выплюнула матери в лицо:
— Ты обо мне и не вспомнила! Тебе плевать на меня! А я… я думала, мы… вместе, всегда будем вместе, мамочка! Я думала, мы в Париж поедем! Я никогда не была в Париже! Я… с ребятами попрощалась, что мне теперь говорить, а? Тебе все равно! Ты только о нем думаешь!
Кирилл вдруг схватил ее в охапку, не обратив внимания на пинки и ругательства, которыми Ташка моментально осыпала его.
— Хватит. Ну что ты? Она никогда про тебя не забывала! Разве ты не видишь? Таш, мы поедем в Париж!
— Никуда мы не поедем! — завыла она, извиваясь в его руках, и невпопад колотя кулачками. — Никуда!
— Перестань. Все будет хорошо.
— Я тебя ненавижу! — Отчаясь вырваться, она боднула его в подбородок, и Кирилл едва не разжал руки от боли.
Краем глаза он увидел, что Юлька что-то говорит Алене, закаменевшей с опущенной головой.
Это ужас какой-то!
Жить ей не хотелось. Как она могла забыть о своей девочке? Как могла даже не подумать о том, что ей тяжело и все это не нужно, и кажется, что чужой дядька отбирает у нее мать.
Как? Как? С чего вдруг она возомнила себя смелой, с чего вдруг взялась одним махом решить за всех. За Ташку, которая впервые в жизни осталась на заднем плане. За Кирилла, который вполне мог дождаться, предоставив ей свободу. Полную свободу, черт подери!
А она спрыгнула с поезда. Ну, как в кино. Она ждать не могла.
Нет, ты могла, возразил отвратительный, занудный голос в ее голове. Могла! Но — не хотела! Ты отважилась сделать так, как хочется, а не так, как надо, как правильно, разумно, целесообразно, в конце концов!
И вот — получай!
Никогда у тебя не было «да»!
И только ты в этом виновата. Ты одна.
Надо пойти и взять билеты на следующий поезд, и обязательно успеть на самолет до Парижа. Обязательно! Твоя дочь не должна страдать из-за твоих глупых мечтаний. Твоя дочь не должна плакать!
А я, спросила Алена с вызовом. А я сама? Могу и поплакать, да?
Да.
Нет!
Я не хочу плакать и не хочу ждать, когда можно будет рассмеяться с облегчением. Я не хочу терпеть! Я хочу остаться и быть счастливой. Попробовать. Хоть немного.
Я так хочу!
— Отпусти ее, Кирилл, — холодно проговорила Алена, — это просто истерика.
— Да, мамочка! У меня истерика! Потому что тебе плевать на меня! А мне плохо, плохо!
— Ничего. Потерпишь.
Юлька смотрела во все глаза. Такую Алену она не знала.
Такую Алену никто не знал. Кирилл тоже. Но отпускать Ташку он не стал. Хватит с него! Он не всепонимающий, благородный тихоня-рыцарь!
— Пошли в машину, — бросил он и двинулся вперед, то и дело уворачиваясь от маленьких кулачков, и даже не обернулся, чтобы проверить, идет ли Алена следом.
Идет, конечно. Разве посмеет она ослушаться?! Пусть привыкает, черт побери! Как там? Он не тихоня, и он не ослик, которого можно поманить морковкой, или дать под зад, и решить все за него, и стоять с несчастной физиономией, когда выяснится, что в решении что-то упущено.
Хватит. Она сколько угодно может так стоять, глотать слезы и задаваться вопросом: «А может, зря все это?!»
Ему надоел этот балаган.
Сейчас он засадит все семейство в машину, привезет домой, рассует по спальням, и пусть только попробуют сопротивляться!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35