Качество супер, цены ниже конкурентов
Вентиляторы всегда успокаивают. У них такой ровный гул.
Читая мамино письмо, я видел перед собой ее лицо, желтое от болезни. Сколько я себя помнил, она всегда жаловалась на какую-нибудь болезнь, которая, по ее мнению, у нее была или которой она могла заболеть. С самого моего детства ей мерещилась впереди больничная койка, она боялась, что с ней непременно случится что-нибудь страшное.
Зуд ожидания прочно засел у нее в голове.
Мы привыкли к ее жалобам. Странно, что при этом она всегда хорошо выглядела. Высокая, стройная фигура, милое лицо, обрамленное светлыми вьющимися волосами. Ясные светло-голубые глаза. Единственный, кто не мог привыкнуть ко всем этим болезням, была сама мама. Она удивлялась всякий раз, когда ее настигала какая-нибудь новая хворь. Я смотрел на нее, но не слышал, что она говорила.
Скорее всего, она жаловалась на боли. Очень осторожно, но достаточно подробно обрисовывала она мне тяжелейшую картину своих болезней. Однако, пока она говорила, я думал только о том, что у нее на удивление здоровый вид.
Из Буэнос-Айреса я написал маме и сообщил, что у меня все в порядке. Что я тут живу с одной девушкой. Собираюсь продолжить учение. Вернее, уже начал ходить на вечерние курсы… С испанским языком никаких трудностей. Я очень скучаю по дому. К сожалению, я не успел зайти и попрощаться…
С тех пор как я написал это письмо, прошел год и три месяца…
Конечно, она тревожилась.
И конечно, я знал, что она ждет вестей от меня. Но сколько ни принимался писать ей, фразы получались невыносимо фальшивыми, меня тошнило от них. Жалкие слова, как будто их написал человек, который выдавал себя за меня и боялся разоблачения.
Пусть уж лучше думает, что я умер. Так будет лучше всего. Мне хотелось, чтобы она считала меня мертвым. Если я долго не буду писать, она решит, что я умер, думал я.
Я читал слова, написанные ее рукою, и мне казалось, что она царапает пером по моей коже. И я плакал там, повернувшись лицом к вентилятору.
«Бесценный мой Кристофер!» – так начинались все ее письма. Прежде всего она выражала надежду, что у меня все в порядке, что я живу хорошо и что за мной приглядывает симпатичная девушка и так далее, и так далее. Пожелания счастья и здоровья на целую строчку. Потом осторожно – почти незаметно – она перешла к тому, о чем хотела мне рассказать.
Болезни.
Мигрени, рак поджелудочной железы.
На четырех страницах она писала о болезнях, бережно дав понять, что смерть ее будет безболезненной (к счастью, в больницах есть морфин). Мало-помалу у меня появилось чувство, что я читаю вовсе не рассказ тяжелобольного человека о своих страданиях. Меня поразило, что письмо было написано как торжественный спич. Восторженным тоном. Вот-вот грянут овации. Боли, сухость во рту, бессонница; между строчками пылал огонь.
На этом, казалось бы, можно было ставить точку.
Она могла бы закончить описанием лекарств, которые принимает, их побочными эффектами и хрупкой надеждой на улучшение.
Но дальше письмо менялось. Есть новости, писала она.
Она получила письмо.
Началось все с того, что она плохо себя почувствовала. И решила, что надо бы составить завещание.
У отца был адвокат, его старый школьный товарищ Харалд Вулфсберг. Он не раз помогал отцу советами и оказывал ему юридическую поддержку по многим вопросам, в том числе и в конфликте с одним судовладельцем, о котором отец сделал короткометражный фильм.
Мама решила, что пора написать завещание. Она посетила Харалда Вулфсберга в его конторе на Принсенс-гате, и он произвел на нее какое-то странное впечатление, писала она. Он был как будто растерян…
Я так и видел перед собой мамино лицо, измученное болезнью, которая всю ночь не давала ей спать и заставила сесть за письменный стол…
Вулфсберг помог ей составить завещание. Он был очень любезен, но страшно нервничал. Через неделю она получила от него письмо. В письме он объяснил, почему нервничал во время их встречи. Он оказался перед классической дилеммой, вызванной столкновением интересов двух его клиентов.
Когда-то отец оставил Вулфсбергу на хранение пакет. По словам Вулфсберга, пакет содержал «деликатную информацию». Отец хотел, чтобы Вулфсберг сохранил тайну этих материалов.
Если я исчезну, ты должен отдать эти материалы Мириам или Кристоферу, сказал он адвокату.
Со временем Вулфсберг засомневался. Сначала он понял поручение отца в том смысле, что пакет надо отдать семье после его смерти и что сказанные отцом слова на самом деле означали «когда меня не станет», а не «если я исчезну», как он выразился. Многие люди боятся прямо говорить о своей смерти, объяснил Вулфсберг, и находят для этого другие слова вместо общепринятых.
Когда мама связалась с Вулфсбергом, после исчезновения отца прошло уже два года, и все то утро адвокат раздумывал о словах отца: «Если я исчезну…»
Как долго человек должен отсутствовать, чтобы его можно было считать окончательно исчезнувшим?
Полиция прекратила поиски. На возвращение отца не осталось никаких надежд. И поэтому Вулфсберг решил отдать маме этот пакет.
В пакете было письмо и видеокассета.
Когда я вскрыла письмо, мне стало плохо, и это недомогание длилось несколько дней, писала мама.
Она читала по одной фразе в день. Одной фразы было довольно. На другой день она снова перечитывала ту фразу и читала следующую. Таким образом через две недели она дочитала письмо до конца, и оно сохранилось у нее в памяти, как файл в компьютере. Всякий раз, как она вспоминала об этом письме, в голове у нее открывался его текст.
Она писала: Не знаю, что и думать, Кристофер.
И еще: Это был шок. Все время у него была другая семья, а я ничего не знала.
Ничего.
Я вскочил со стула. И кровь разом отхлынула от головы. Я хотел опереться о стул, но у меня подогнулись ноги, и я очутился на полу. Пол качался, как будто я был на палубе судна. Потом я увидел слезы на глазах Ирены. Она склонилась надо мной. Я медленно встал. Головокружение прошло. Я пожаловался на яркий свет. Ирена спросила о письме. Я объяснил, что у меня серьезно больна мать.
– Ты должен вернуться домой.
– Ты уверена?
– Да. У тебя есть деньги?
– Нет… ни эре.
– Я поговорю с послом, – сказала Ирена. Она погладила меня по щеке и улыбнулась. Но в глубине ее глаз темнел мрак.
В самолете, летящем в Осло, я думал о маме, пытался представить ее себе такой, какой она была на пароме, когда мы ехали в Данию, на фоне банального клише солнечного заката.
7
Я странствовал наугад и в конце концов оказался там, откуда начал.
Странно, что мне понадобилось столько времени, чтобы вернуться в Осло. Такое у меня было чувство.
Я уехал. И вот вернулся. Скитаний по Южной Америке как будто вообще не было.
Я вернулся к тому, с чего начал.
Взгляд мой был прикован к фьорду и черной воде. Был штиль. В воде под собой я видел очертания автомобильной покрышки. К ней был прикреплен конец каната, другой его конец лениво колыхался в воде. Я закрыл глаза и вспомнил, как в первый раз проплыл под водой. Мне было восемь лет, и на мне были очки для плавания. Под водой я видел ноги отца, стоявшие на песке. Вокруг его щиколоток клубился песок. Голени были волосатые и толстые. Издалека, под водой, я услышал звавший меня голос мамы – это означало, что пора обедать.
Идя по улице, я вдруг вспомнил нашу поездку в Копенгаген. И остановился как вкопанный. Потом сел на первую попавшуюся скамейку.
Неожиданно передо мной возник образ парня, когда он хотел броситься в воду. Парень запрокинул голову и, кажется, улыбался. Или не улыбался? Он открыл рот и улыбался. Отец подошел к нему и положил руку ему на плечо. Темные волосы спадали парню на лицо, и он что-то кричал по-итальянски. Может, он просто хотел привлечь к себе внимание? Все это могло быть игрой, подумал я. Ведь сумасшедшие часто притворяются более сумасшедшими, чем они есть на самом деле, – им хочется, чтобы о них лучше заботились.
Потом я вспомнил сон, приснившийся мне в каюте перед тем, как отец исчез. Сон о сосках Хенни, маленьких головках, которые шевелились и разговаривали тоненькими голосками, звали меня.
Я быстро подошел к телефону-автомату и отыскал в справочнике фамилию Хенни. Она жила на Кребсгате в Торсхове. Я долго смотрел на ее фамилию, потом вышел из будки и побрел к Национальному театру. Разговор с Хенни был бы примерно такой:
– Это я.
– Простите?
– Мне очень жаль.
– Что?
– Я понимаю, что звонить глупо. Я имею в виду, после такого долгого отсутствия. Меня не было слишком долго, – правда, я не думал, что все так получится… Мне не следовало звонить, но я столько думал о тебе…
– Простите, кто это?
– Кристофер.
– Какой Кристофер?
– Ты не узнала мой голос?
– По-моему, вы ошиблись номером.
– Хенни…
– Не понимаю, о ком вы говорите.
– Пожалуйста, не мучай меня, не надо…
– Чего не надо?
– Я только хотел попросить прощения.
– Прощения? За что?
– За то, что я уехал.
– Не понимаю, о чем вы. Вы уверены, что не ошиблись номером?
– Что ты хочешь, чтобы я сказал?
– Я хочу, чтобы вы положили трубку и больше никогда не звонили по этому номеру.
– Но, Хенни…
В центре я сел на трамвай и вышел там, где всегда выходил раньше. Когда я уехал, это была конечная остановка. Здесь трамвай делал петлю и шел обратно. Теперь рельсы вели дальше, к новому зданию Центрального госпиталя. Сойдя с трамвая, я остолбенел, не сводя глаз с новых трамвайных путей.
Потом пошел по Юн-Коллетс-алле.
Надев темные очки, которые были у меня в кармане, я почувствовал себя лучше. Толстые ультрафиолетовые фильтры отделяли меня от улицы моего детства. Мне не нужны были свидетели моего возвращения.
Островерхие дома, крытые черепицей. Узкие окна, глядящие на блеклые лужайки. В этих улицах и домах было что-то неизменное, как будто они всегда тут стояли и всегда будут так выглядеть.
Я заглядывал в сады, на вишневые и сливовые деревья: ностальгия через солнечные очки. За оградами лежали оазисы возможностей: кража фруктов и озорство, драки, флирт – мгновения, столь нестерпимо мучительные, что они длились вечно.
Под деревьями (еще голыми) были сделаны плоские каменные площадки, на них стояли кованые чугунные столы, там наши родители в сумерках пили вино. Сейчас они заброшены и забыты, никто больше не вспоминает о чугунных столах. Какой-то человек в плаще сгребал листья перед собачьей конурой. Я оглянулся и через очки посмотрел на небо. Ничто не предвещало дождя, из-за облаков выглядывала половинка солнца. Я подумал об осторожности этого человека – его плащ был застегнут на все пуговицы.
Тополя на Юн-Коллетс-алле были похожи на обгоревшие спички, но, сняв солнечные очки, я увидел, что почки на них уже лопнули, на черных кронах виднелись маленькие зеленые точки.
Потом я повернулся и посмотрел на крыши. Не знаю, что на меня нашло. Сейчас мне хотелось только стоять и смотреть на крыши и на свет в окнах факультета социологии.
Маме нравилось жить рядом с университетом. Вообще, я не понимаю, почему ей так нравился университет, ведь он до ужаса безобразен. Его здания похожи на гигантские кирпичи с узкими щелками для подглядывания. При одной мысли о том, чтобы оказаться запертым в таком кирпиче, меня охватывала паника.
Но, может, это соседство позволяло маме чувствовать себя по-настоящему интеллигентной.
Осло – это парк, внутри которого есть дома и улицы. Нетронутая природа начинается уже рядом с центром. Великолепное пространство, занятое лесом и камнем. Жители Осло любят природу. Каждое воскресенье они с утра устремляются в пригород, чтобы приобщиться к дикой природе, это их Диснейленд. Они дышат головокружительно чистым воздухом и отдают дань традиционным норвежским пешим прогулкам. По тропинкам, посыпанным гравием, тянутся бесконечные вереницы людей. Идут, чтобы взглянуть на девственную природу. Лесные озерки и черничные поляны. Ели. Журчащие ручьи. Заросшие горки. Все это вызывает восторг у гуляющих.
Мама, скорее, относилась к тем, кто сидит дома. Она не очень любила бывать в лесу или на природе. У нее поднималась температура, если до ближайшего книжного магазина было больше десяти минут ходу. К тому же она часто болела. Врачи рекомендовали ей покой.
Отдых.
Наш дом был идеальным местом для отдыха. Он стоял изолированно. До него не долетали почти никакие звуки. Соседи у нас были тихие. И такие интеллигентные, что никогда не устраивали ссор после десяти вечера. Настоящие гуманисты с детьми-вундеркиндами. Словом, это было идеальное место для человека, обремененного недугами.
Мама любила сад.
Сирень. Клубничные грядки.
Мои родители тоже были интеллигентными гуманистами. Они обсуждали с соседями политику, рост насилия и потепление климата. Каждую среду у нас устраивался семейный совет. Все должны были присутствовать и участвовать в принятии решений. Демократическая семья.
Мы вместе ходили в театр.
Мама любила поговорить. Она умела на все взглянуть с интересной точки зрения. Она горячо обсуждала страх перед автоответчиком, трагедию Джимми Картера, электронные технологии, идущие на смену человеческому обществу (она была уверена, что скоро – это только вопрос времени – нас всех вытеснят машины), сладостные природные ароматы из «The Body Shop», соотношение между стиральными машинами и оргазмами у женщин шестидесятых годов, зубочистки и холостяков.
Отец разговаривал совершенно иначе. Он говорил глазами. Его взгляд скользил по комнате, ни на чем не задерживаясь.
Иногда его с головой накрывала сеть молчания, я смотрел на его замкнутое лицо, стараясь понять, о чем он сейчас думает.
Когда они ссорились, я всегда ждал, что сейчас он уйдет и хлопнет дверью. Мама никогда не умела вовремя остановиться. Ссора не успевала разгореться, как отец был уже за дверью.
Он сердито бродил по улицам, безымянный и нерешительный.
Мама вздыхала, глотала витамины и пила портвейн из дорогой рюмки. Я спускался к ней. Она объясняла мне, что с отцом трудно ссориться; я не понимал, что она имела в виду, но спросить не решался. Потом она заваривала чай, мы играли в карты и ждали, когда отец вернется домой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23