встроенные раковины для ванной комнаты
Полчаса он лежал и думал об этой фотографии. Когда он встал, кровь отлила от головы, и его голова превратилась в облако, уплывавшее вдаль, тогда он ясно увидел перед собой лицо отца.
– Инфофикшн, – сказал я.
– Бент Алвер называл это информационным творчеством.
– Тебе кажется, что этот человек был похож на отца, этот Бент Алвер?
– Он не похож.
– Я не понимаю.
– Это и был отец.
– Ты был пьян.
– Я тебя предупредил, что это длинная история.
Мне захотелось что-нибудь сказать, возразить. Не знаю, против чего, просто возразить, что-то сказать, закричать. Но я смолчал и налил нам еще кофе.
– Я больше не пошел к Дагу Халлу, тому продюсеру. Отложил эту встречу. Зато я позвонил той журналистке и попросил ее встретиться со мной.
– Не уверен, что мне хочется это знать.
– Если не хочешь, я не буду рассказывать.
Я знал, что рассказ Роберта будет мне неприятен. Знал, и все. Рассказ, который так начинается, всегда бывает неприятным. И вместе с тем я прекрасно понимал, что не смогу сейчас встать и уйти; я хотел узнать остальное – несомненно я хотел узнать остальное.
– Ладно, рассказывай.
– Я предупреждал, что это долгая история. Что, может, мне не следует ее рассказывать. Не хотел навязывать ее тебе. Не хочешь слушать, не надо.
– Рассказывай.
– Ты уверен?
– Да.
– Хочешь дослушать все до конца?
– Да.
– Это точно?
Сперва он противился, потом сдался, он скользил, его затягивало, ему хотелось подставить голову под струю воды и промыть глаза. Он лежал в постели. В постели той журналистки. Между собой и простыней он видел какую-то испугавшую его тень, эта полоска тени испугала его фаллос, погруженный между ее ногами. Сначала ему нравился ее запах, кисловатой радости и пота, но вдруг он возненавидел все окружавшие его запахи – селитры, винного уксуса, аммиака.
Роберт перевернул женщину, закрыл глаза и довел дело до конца.
Она лежала, уткнувшись лицом в простыню, и бормотала, что это было прекрасно.
Его больше не интересовали те минуты, которые они еще могли наслаждаться любовью. По ее голосу он слышал, что она не прочь повторить все еще раз, а потом все забыть – и его имя, и сильные руки, и запах волос. Забыть и никогда больше не думать об этом. Он выманил ее из кровати джином с тоником.
Они курили, сидя на краю кровати.
Она показала ему несколько фотографий и рассказала то, что знала об Алвере. Она – фотограф-любитель, но у нее плохая память, сказала она. Роберт хотел узнать больше, чем она могла знать, поэтому он почти все время молчал. В пачке было шесть фотографий. Все они были сделаны во время одной поездки. Две – в машине. Одна – на улице. На трех фотографиях какой-то мужчина лежал голый на кровати, накинув полотенце на бедра, и улыбался ей.
Наступил вечер.
Она дала Роберту на время одну фотографию.
И адрес.
– Хочешь посмотреть эту фотографию? – спросил Роберт.
– Фотографию?
– Да, она у меня с собой.
– Его фотография?
Он достал из внутреннего кармана конверт.
– Смотри сам.
Я раскрыл конверт.
Там лежала черно-белая фотография человека на каком-то заднем дворе. Он был снят сбоку. В длинном пальто. Во рту у него была сигарета. На фоне серой бетонной стены. В глубине двора был виден грузовик. И вывеска какой-то типографии.
Роберт, прищурившись, смотрел на фотографию.
Я отложил ее и взглянул на Роберта:
– Что ты пытаешься мне внушить?
– Посмотри еще раз.
Я перевел глаза на фотографию, но увидел только седого человека, который стоял на заднем дворе с сигаретой во рту.
– Приглядись к его лицу. – Роберт протянул мне маленькую лупу в черной пластмассовой оправе. Я посмотрел на лупу. Зачем она мне? Что эта вещица откроет мне, чего я не могу видеть невооруженным глазом?
Я неохотно приложил лупу к фотографии, к лицу человека на заднем дворе. Лицо увеличилось до размеров двадцатикроновой монеты. Фотография была не очень резкая, но вдруг я отчетливо увидел лицо этого человека.
В нем было ожидание, была сосредоточенность на своем занятии – он курил сигарету.
Я отложил лупу. Мне не хотелось видеть Роберта. Не хотелось видеть торжества в его взгляде. Я чувствовал, что он наблюдает за мной.
Я снова поднес лупу к фотографии. Посмотрел на рот того человека.
На его губы, плотно сомкнувшиеся вокруг сигареты.
Роберт сказал:
– Я был у него в монтажной в тот день. Накануне вашего отъезда в Копенгаген.
– Что?
– Я занимал у него деньги и приходил, чтобы вернуть их.
– Ты был у него в монтажной?
– Он был в каком-то странном состоянии. Что-то бормотал. Не смотрел на меня. С ним что-то творилось. Что-то занимало его мысли.
Я кивнул.
Больше мне ничего не оставалось.
Что мне сказала мама, когда лежала в больнице: кто-то приходил к отцу в монтажную за день до того, как мы уехали в Копенгаген. Монтажер думал, что приходил я. Что еще сказала мама? У нее было чувство, что между отцом и человеком, который приходил к нему, что-то произошло. Что именно, она не знала, и не могла знать.
Спускаясь вниз на лифте, я думал об этом имени: Бент Алвер.
Кто возьмет себе такое имя?
Бент Алвер?
17
Он спрятался где-то в тростнике, это точно. Тростник был высокий. Выше меня. Я раздвинул стебли в стороны. Между ними пробивался свет. Земля была мокрая, и мои резиновые сапоги погружались в глинистое дно. Пахло какой-то грязью, хотя я ее здесь не видел. Где же отец? Я искал долго. Он умел прятаться. Я представил себе его лицо между стеблями тростника. Затаился, наверное, где-то на корточках и хитро улыбается, закрыв рукой рот и улыбаясь одними глазами.
Я остановился и огляделся. Прищурился. Его нигде не было. Солнце выглянуло из-за круглого облака и светило мне прямо в лицо. Я вспотел. Резиновые сапоги проваливались в мокрую землю. Фу-у. Мне захотелось сесть, но от грязи слишком противно пахло.
Кто-то говорил, что здесь есть зыбучие пески. Мама сказала, что это глупости. Откуда ей известно, что их тут нет? Я поднял ногу. Говорили, что смерть в зыбучих песках – самая страшная. Песок постепенно затягивает человека, и он не может выбраться из него. Мама сказала, что это глупости. Но что она знает о зыбучих песках? Видела ли она их когда-нибудь?
Я пошел дальше. Теперь-то я наверняка скоро найду его. Я ускорил шаг. Здесь? Я раздвинул стебли и увидел между ними большую ветку. Она была похожа на лицо.
Где же отец? Мне захотелось закричать, но я сдержался. Я сам много раз просил его поиграть со мной в прятки и говорил, что кричать не разрешается. Как хочешь, сказал он. Кричать не разрешается, еще раз сказал я. А если я испугаюсь? Он улыбнулся. Все равно кричать нельзя, строго сказал я. Хорошо, хорошо, согласился он.
Сначала спрятался я. Он сразу нашел меня. В другой раз надо будет спрятаться получше. Теперь я знал, что спрячусь за этой веткой, у которой было лицо. Здесь он меня никогда не найдет. Я снова раздвинул стебли. Заросли тростника были очень густые. Мы уже неделю жили на даче. Мама сказала, что мы пробудем тут еще одну неделю. С самого приезда мне хотелось поиграть в тростнике, но я не решался. Он был такой высокий, и кто знает, не водятся ли здесь привидения. Мама не верила в тростниковые привидения. Но многие дети говорили, что в тростнике не раз погибали люди, и может быть, теперь, по ночам, эти покойники превращались в привидения, если кто-нибудь приходил сюда один. Мне не хотелось думать об этом.
Где же отец? Уж теперь-то я должен найти его. Я так двинул ногой по стеблю, что он переломился. Кричать я не хотел. Зато я начал громко свистеть. Я научился свистеть год назад и теперь мог свистеть довольно громко. Остановился и прислушался. Может, он ответит мне свистом? Фу-у, как жарко. Солнце слепило глаза. Я пошел быстрее, пиная тростник ногами.
Его нигде не было. Мне не хотелось думать о зыбучем песке. Я так пинал ногами тростник, что потерял один сапог. Он улетел в тростник, я попытался подцепить его, но оступился и намочил носок в грязной воде.
– Папа! – крикнул я.
Потом еще раз. Никто не отозвался. Если ты потерял сапог, кричать разрешается. Да, в этом случае кричать можно.
– Папа!
Почему он не отвечает? Я заплакал. Не обращая внимания на мокрый носок, я подошел к своему сапогу и поднял его. В него попал комок глины, я вытащил его и бросил на землю. Теперь от моего сапога тоже пахло грязью, я заплакал сильнее и позвал отца как можно громче. Никто не отозвался.
Плача, я быстро шел через тростник. Свет пробивался сквозь стебли, впереди я увидел озеро и пристань. Тогда я пустился бегом. Мне хотелось выбраться из тростника, пока я не споткнулся еще раз, не потерял что-нибудь и не провалился в яму, на дне которой был зыбучий песок. Наконец я добрался до опушки тростниковых зарослей. И увидел отца. Он на причале разговаривал с Клаусом, нашим соседом. У причала стояла лодка Клауса. Из нее торчала удочка. Сперва я остановился и долго смотрел на отцовскую спину. Потом подошел поближе, в сапоге хлюпала вода. Почему он не ответил, когда я звал его? Они не могли меня не слышать, хотя я и был далеко в зарослях. Наверняка слышали. Почему они мне не ответили?
Я стоял неподвижно и смотрел на их спины, а они все разговаривали и жестикулировали. Отец обернулся и увидел меня. Он махнул мне и улыбнулся, как будто ничего не случилось. Я спустился на причал. Отец подошел ко мне. Посмотрел на мое лицо. Потом поднял меня на руки и спросил со смехом: ты решил, что я потерялся?
В ту ночь я долго не мог уснуть; хотя было темно и я устал, я лежал и размышлял о жизни. О зарослях тростника. О сапоге и запахе грязи. О зыбучем песке в ямах. Я крепко зажмурил глаза. Увидел отца. Он провалился в одну яму. Провалился по самые бедра. Зыбучий песок медленно затягивал его. Отец махал руками. Я стоял совсем рядом, но не мог пошевельнуть рукой. Меня как будто парализовало. Его рот превратился в дыру, он звал меня. Помоги! – кричал он.
Но я не мог шевелить руками и потому тоже стал звать на помощь. Среди стеблей показалась мама. Она с улыбкой наклонилась к отцу. Потом положила руки ему на голову и толкнула его глубже в яму.
Отец исчез, а мама со странной улыбкой сказала, что мы сейчас будем есть вафли.
– А сок у нас есть? – спросил я. Она погладила меня по голове.
– Конечно.
– Красный или желтый?
– Красный, – сказала она.
– Вот хорошо.
Я больше любил красный сок и уже чувствовал во рту вкус вафель и красного сока.
18
Поезд шел через еловый лес. Коричневатые стволы, замшелые ветки. В непроницаемой темноте деревья жались друг к другу. Там что-то таится, в наших норвежских еловых лесах, думал я, они что-то скрывают. В поезде я часто пытался высмотреть что-нибудь между деревьев, но никогда ничего не видел. Лес смыкался, поворачивался спиной к поезду, к его фонарям и огонькам мобильных телефонов в вагонах. В этой дремучей темноте лес горбился, повернувшись к нам спиной. Ни дать ни взять, старый тролль, который семенит прочь на своих гранитных ногах, заткнув мохом уши и поглядывая мутными, как болотная вода, глазами.
Над полями дрожал свет.
Солнце цвета «зеленый металлик» поблескивало на камнях, торчавших из земли.
Драммен-Хёнефосс.
Крестьянские усадьбы, шоссе, автомобили, державшие путь в горы.
Передо мной в кресле спал Роберт. Место рядом с ним пустовало, в купе, кроме нас, никого не осталось. Он прижался лицом к оконной раме, щека оттянулась в сторону. Солнечный свет струился по стеклу, как вода, и очерчивал его профиль.
– Я покажу тебе, где была сделана та фотография, – сказал он мне перед поездкой.
Что я об этом думал?
Не забывай. Чего? Того, что случилось в поезде. А что там случилось? Уже не помнишь? Нет. Вы ехали с Робертом. Сели в поезд. Он спал, это я помню. И больше ничего? Пальцы помнят. Когда я пишу, пальцы кое-что вспоминают. Это странно, правда? Еще бы! Тогда расскажи, что там случилось. О'кей. Давай рассказывай! Хорошо, расскажу. Рассказывай же, черт бы тебя побрал.
Я встаю и выхожу в кухню. Работа застопорилась. Клавиатура выворачивается наизнанку, в пальцы будто черт вселился. Я сижу у стола на кухне, пью «Туборг» и верчу в руках пачку сигарет. За окном гудит Копенгаген. Слышится звук автомобильной сирены. Проносится по улицам и вдруг исчезает. Я закуриваю сигарету и тут же гашу ее. Возвращаюсь к письменному столу, сажусь и начинаю писать ругательства.
Пробую придумать новые, позаковырестей. Это у меня такая игра, когда…
Хрен моржовый, ёбарь, извращенец, жополиз, кемпинговая блядь, говноед, педик…
Больше не могу. Но гнев стихает, и я могу писать дальше.
Мы ехали на поезде в Хёнефосс.
Меня мучило нетерпение.
Я встал и начал ходить по вагону, открыл окно и высунул голову наружу. Поезд въехал в еловый грот, и вокруг меня стало темно. Я закрыл глаза и чувствовал, как воздух сжимает мне лоб и щеки. Когда я снова открыл глаза, мы уже ехали среди полей. Тарахтел трактор, направляясь в нашу сторону. Мужик на тракторе натянул фуражку на глаза. Я почувствовал дуновение легкости, освобождения. Было начало дня. Я стал невесомым. В голове гудело. Волосы взъерошились. Скорость проникала сквозь кожу.
Я вернулся в купе.
Роберт смотрел в окно. Левая щека, которой он прижался к стеклу, была помята. Он потер глаза, лицо у него было усталое и смешное. Мы поговорили о нашей поездке, разделили пополам плитку шоколада и выпили кофе.
– В твоей улыбке есть что-то такое, – сказал он.
– Что?
– Твоя улыбка. Ты улыбаешься так же, как она.
– Улыбаюсь?
– Да.
– Как кто?
– Как Мириам.
Я отложил шоколад. Солнце слепило глаза. Железная дорога проходила рядом с шоссе, по асфальтовой реке скользил серебристый автомобиль. За рулем сидел седой человек в майке. Он щурился от солнца.
– Ты виделся с Мириам?
– В больнице. Разве я тебе не сказал?
– Ты навещал ее в больнице?
– Да, несколько дней назад.
– В больнице?
– Что-нибудь не так?
– Почему же ты ничего не сказал мне?
– Мне казалось, я говорил.
– Что ты ей сказал?
– О нас. О тебе, о себе. Как мы встретились. Каково мне было увидеть тебя.
– Черт!
– А что такого? Может, мне не следовало навещать ее? Мне только хотелось посмотреть, какая она.
– Ты поехал в больницу и рассказал ей, что мы встретились?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23