https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Am-Pm/awe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


OCR Busya
«Фробениус Н. «Другие места»»: Азбука-классика; СПб.; 2002
ISBN
Аннотация
Герой романа, 22-летний Кристофер, пытается разгадать тайну внезапного исчезновения своего отца. Применяя самые разные сюжетные ходы (странствие по Латинской Америке, похищение и заточение в норвежской глубинке, зигзаги информационного терроризма), Фробениус рисует убедительную картину преломления современного мира – зыбкого, жестокого, многоликого – в отдельной человеческой душе.
Николай Фробениус
Другие места
1
Мне было двадцать два года, когда родители уговорили меня поехать с ними в Копенгаген.
Я жил в полной уверенности, что все в порядке, что мир держится на законах логики и люди говорят правду. Но вдруг все перевернулось вверх тормашками. Я заглянул в приоткрытую дверь и увидел, как знакомый мне человек превратился в незнакомого и чужого. Неприятное чувство. Хотелось, чтобы это оказался дурной сон. Я даже решил, что у меня неладно с головой или что-то с глазами.
Итак, было начало лета, и родители захотели, чтобы я поехал с ними на пароме в Данию. Мне ехать не хотелось. У меня были другие планы. Но мама не сдавалась.
– Неужели ты не можешь хоть раз поехать с нами, – умоляла она меня. – Мы были бы так рады. Отец говорит, что ему очень хочется, чтобы ты поехал.
Это было преувеличение. Отец не мог сказать ничего подобного. Это было не в его духе. Он был, как говорится, превосходный человек и хороший отец, но он никогда не сказал бы ничего подобного. Не тот тип, такие, как он, не просят. Мама наклонила голову набок:
– Если он подпишет договор с продюсером, мы в субботу это отпразднуем. Исполним все твои желания.
Я позволил уговорить себя, и уже через несколько дней мы трое стояли на палубе парома, идущего в Копенгаген. В сверкающем закате было что-то нереальное, я уже очень давно не любовался закатом вместе с родителями, тем более с палубы судна.
Видеокамера почти ничего не весила в руке, словно это был не аппарат, а его тень. Я видел в объектив их затылки, волосы, шеи, краешек уха. Они смотрели вдаль. Перед ними было только море и опускавшееся в черноту солнце. Палуба ходила под ногами. Я подошел чуть ближе и увидел небо между их головами – сверкающая почтовая открытка.
– Не шевелитесь, – сказал я.
Они и не шевелились. Мама и отец. Стояли обнявшись. Мамино плечо как будто уперлось ему под мышку; мне показалось, что это их привычная поза, – наверное, они часто стояли так, прислонившись друг к другу возле парапета, в Осло, в Париже, в сумерках на каком-нибудь острове, где они проводили отпуск, или на балконе во время какого-нибудь праздника, стояли, прислонившись друг к другу, а в квартире из динамиков неслась громкая музыка.
А сейчас они стояли и смотрели на море.
Водная гладь. Облака. Заходящее солнце.
Они привычно прислонились друг к другу. В их позе, в том, как они, оказавшись рядом, уже не раздумывая, знали, как нужно встать, чувствовалась привычка. Это выглядело так естественно.
Они стояли и смотрели на море, похожее на почтовую открытку. И не протестовали против того, что я их снимаю. Отец не любил смеяться, он нервничал перед объективом, и я, зная это, не раз пользовался его слабостью, чтобы посмеяться над ним. Но сейчас он покорился, и, думаю, ему это даже нравилось. И тут я сообразил, что он стоит спиной ко мне. А это уже совсем другое. Когда тебя снимают со спины. Разумеется, это совсем другое.
И все-таки мне хотелось снять их. Как они прислонились друг к другу. Их плечи. Затылки.
Покой.
Темно-красное солнце.
Море играло красными бликами и стальными разводами. Солнце медленно ушло за горизонт, изображение подернулось пеленой, контуры стерлись, и кадр превратился в темный четырехугольник. Осталось только море, прекрасный водный простор (как в документальном фильме об океане).
В детстве я фантазировал, что на дне, под водой, существует безмолвный мир. До того как люди стали тем, что есть, всюду царила тишина. Мы были немыми рыбами с умными глазами. Наши тела были покрыты множеством маленьких дырочек, через которые мы дышали. Мы плавали под водой и пожирали друг друга. Эта мысль пленяла меня, но я никогда никому о ней не говорил. (Почему?) Я опустил камеру. Убрал ее в футляр. Потом подошел и молча встал рядом с ними. Отец улыбнулся.
– Ну и как, красиво мы получились? – шутливо спросил он, но все равно тут же смутился.
Я вдруг растерялся, как будто он сказал что-то из ряда вон выходящее, что-то для меня неожиданное, и теперь я не знал, что на это ответить. Я кивнул и засмеялся деланным смехом.
Отец похлопал меня по руке.
Самой разговорчивой у нас была мама, обычно она болтала без умолку, но сейчас мы все молчали. Не шевелясь, смотрели в темную даль и молчали. Когда-нибудь мы вспомним о том, как стояли на палубе и, не говоря ни слова, смотрели на явленное нам банальное клише солнечного заката. Вспомнить об этом будет приятно. Может быть, это лучшее из всего пережитого нами вместе, думается мне теперь, хотя кто знает…
Начав писать, я решил особо не распространяться. Ограничиться самым необходимым. Только тем, из чего можно извлечь хоть какой-нибудь смысл. Не больше. Только самое необходимое. Я просто изложу факты, думал я, этого хватит. Решить-то решил, а делаю все наоборот. Но я исправлюсь.
Я встаю рано и сажусь писать. Прожив в Копенгагене всего несколько месяцев, я начал просыпаться слишком рано. Тихо в спальне, тихо на улице. Я лежу и думаю. Потом встаю, ухожу в другую комнату и сажусь за письменный стол – мне невыносимо лежать и прислушиваться к сонным звукам в спальне. Это мне что-то напоминает. Не могу точно сказать, что именно, но думать об этом мне невмоготу. Я ухожу в другую комнату. И там, у письменного стола, за которым я однажды сидел, не зная, чем бы заняться, мне пришла в голову мысль что-нибудь написать. Написать что-нибудь на чистом листе, заполнить знаками монитор компьютера. Все вышло случайно, у меня не было никакого плана, и я записал здесь все это в том порядке, в каком оно приходило мне в голову.
Писать меня заставили невнятные звуки, издаваемые людьми во сне, закипавшее во мне раздражение. Хотел бы я знать, почему эти невнятные звуки так раздражают меня, почему спящий город для меня хуже чумы. Я пишу, чтобы отделаться от этого раздражения, и, когда остальной мир проснется, настроение у меня будет уже в полном порядке.
Не знаю, что из всего этого выйдет. Не знаю, напишу ли я вообще что-нибудь, кроме одной этой страницы. Может быть, закончу на этом и сдамся, а может, привыкну к звукам мирного сна в спальне.
Я перестаю писать и смотрю на освещенное окно в доме напротив. В той квартире всегда горит свет. Мне видна кухня. На кухонном столе – чашка кофе, на блюдце лежит недокуренная сигарета. Кто-то небрежно прислонил к стене стул, я думаю об этом, о стуле, почему кто-то небрежно прислонил его к стене, а не поставил на место. Мое любопытство растет, приобретая форму безумия, и мне кажется, что там что-то случилось, может, им позвонили по телефону и сообщили нечто важное, чрезвычайно важное, и потому жильцы в спешке покинули квартиру, оттолкнув стул с дороги, у них не было времени поставить его на место, им пришлось уйти очень быстро, они не могли терять ни минуты, они спустились по лестнице, выбежали на улицу, остановили такси…
Я заставляю себя перевести взгляд на компьютер. Тебе это вредно, бурчу я. Вредно думать о новых комнатах, новых местах, новых историях. Хватит с тебя неприятностей, у тебя другие заботы, ты должен вспомнить все, что случилось в Копенгагене, заново пережить это и найти нужные слова, которые хотя бы отчасти передали бы то, что тогда – не так уж давно – случилось.
Мама, отец и я стояли опершись на поручни. Нам редко случалось стоять вот так, рядом друг с другом, и молчать.
Может, анонимность съемки окрасила наше настроение у поручней? Может, нами владело чувство, что нас все еще снимают?
Мне не хотелось говорить. Вместо этого я думал, что вокруг нас сомкнулась тишина. Мы стояли в круге, очерченном тем, что не было сказано.
Но это не могло длиться долго. Единение, которое есть в молчании, почти нестерпимо. Потом мамины руки покроются морщинами, станут старыми и больными. А его лица я вообще уже не увижу.
Солнечный свет угасал. Темнота и вода – это единственное, что мы еще видели. Я перегнулся через поручни. Внизу плескалось и пело море. Оттуда к нам поднимался задушенный стон, там, глубоко, безмолвный мир исторгал какие-то звуки.
На волнах качалось что-то желтое. Похожее на дождевик.
– Что это?
Я показал на желтый предмет. Родители наклонились, пытаясь разглядеть, что это такое. Корпус парома отвесно уходил в воду. Несколько минут мы следили взглядом за желтым дождевиком…
Потом он исчез.
Паром медленно переваливался с борта на борт. Палуба ходила под ногами, и мне вдруг показалось, что, если это движение не прекратится, мы перевернемся вверх ногами. Волосы будут торчать дыбом, из карманов посыплется дождь монет. Это напомнило мне о том, как проявлялись фотографии в старом отцовском «Поляроиде». Мир на них изменялся очень медленно.
Мы стояли на палубе парома, идущего в Копенгаген. Это был датский паром.
И мир медленно изменялся.
Отец курил, выпуская струю дыма далеко за поручни. Он всегда наслаждался курением. И подходил к нему очень серьезно. Его губы плотно обхватывали мундштук сигареты, и сразу становилось понятно, что он священнодействует.
Но не думаю, чтобы так было на самом деле. По-моему, он стоял и думал о чем-то другом. От ветра на губах оставался привкус соли. На палубу вышел какой-то парень. Он остановился, запрокинул голову и закрыл глаза, словно хотел лбом ощутить тяжесть темноты или ждал, что на небе мелькнут габаритные огни самолета.
Ему было лет пятнадцать или шестнадцать, и, может быть, он выпил в каюте слишком много пива.
Я пытался вспомнить, о чем мы говорили, пока парень стоял, запрокинув назад голову.
Но этого я не помню.
Неожиданно раздался громкий голос, и мы оглянулись.
Парень был уже за поручнями, стоял спиной к палубе, держась за них руками. Он свесился над водой, весь устремленный вниз, в море. Черные волосы падали ему на лицо.
Парень открыл рот, и я снова услыхал тот голос.
Его крик разносился над морем.
– Mi a spetti…
Все пассажиры на палубе повернулись к нему. Недалеко от нас стояли несколько компаний, которые фотографировали друг друга, курили, смотрели на море. Теперь они одновременно оглянулись и уставились на парня. Его крик нарушил тот легкий ироничный тон, который принят у туристов, он противоречил их легкому пожиманию плечами и заливистому смеху. Они вели себя легкомысленно и беспечно. Но тут с них слетела непроизвольно надетая маска.
Майка на груди парня натянулась. Только теперь я обратил внимание, что он был без куртки, несмотря на вечернюю прохладу.
Отец шагнул в его сторону.
Парень никого не видел, пока отец не взял его крепко за руку. Он тянулся к морю. Кричал какие-то итальянские слова. Но вот его прервали. Он открыл рот и заморгал широко раскрытыми глазами.
В его лице было что-то неестественное, какая-то притворная паника. В нем не было и следа того примитивного ужаса, который, на мой взгляд, должен сопутствовать попытке самоубийства. Парень что-то пискнул, это было похоже на испорченный автоответчик.
Иногда от сильного испуга или, наоборот, от неожиданной радости в людях появляется что-то механическое, как у лунатиков. Я не раз наблюдал это. Они орут или плачут от радости, но это никого не трогает. Слишком сильные чувства всегда выглядят неестественными. Меня они не заражают. Такое дурацкое поведение может иметь только одну цель – привлечь к себе незаслуженное внимание. Мама часто говорила, что я циник. Но она говорила это с улыбкой, словно делала мне утонченный комплимент.
Я глядел на орущего парня, лицо его исказила гримаса.
– Отпусти меня!
Волосы и глаза темные. Сперва я принял его за итальянца, он кричал по-итальянски и был брюнет с тонкими чертами лица.
– Отпусти!
Теперь он говорил по-норвежски и без акцента.
Крик перешел в жалобное хныканье, парень вырывался из рук отца, пытаясь броситься в море.
Вокруг столпились пассажиры, где-то позади, за их спинами, кричала женщина.
Отец крепко держал парня.
Парень наполовину висел в воздухе. Он раскачивался и отпихивал ногой видимую только ему одному помеху. Потом тело его описало круг и он схватился за поручни второй рукой.
Он смотрел вниз. Взгляд его камнем упал на дно. В нем была чисто рыбья тоска. Он хотел вернуться в мир безмолвия. Хотел, чтобы его тело было пронизано крохотными дырочками, хотел плавать там, в глубине, охотясь на мелких рыбешек. Плавать, глотать и нереститься. Он больше не хотел быть частью человеческого сообщества, хотел, чтобы его поглотила глубина, утащила вниз, в безмолвный мир глубоководных рыб.
Я подошел поближе и остановился за спиной у отца.
Парень еще больше свесился вниз.
Солнечная тьма морских глубин. Вот что тянет туда человека. Вода захватывает тебя в свои сети и тянет вниз. Ты не в силах противиться ей. Апатия приносит облегчение. В голове туман. И что-то спутывает тебя по рукам и ногам.
Отец крепко держал парня.
Когда я был маленький, у нас была такая игра.
Кто первый разожмет руку?
Отец?
Я?
Кто из нас упадет?
Отец крепко держал парня за руку.
Кто первый разожмет руку?
Отец?
Парень?
Парень?
Отец?
Парень закрыл глаза. Он как будто выдохнул весь воздух или готовился взять разбег. Отец почти прижался к нему и вдруг заговорил, голос его долетал до меня, словно шепот с другого конца палубы. Губы шевелились, но звук, казалось, доносился издалека.
– Какого черта!
Парень обернулся к отцу.
– На кой мне тебя держать, если тебе так хочется прыгнуть…
– Так ведь паром тонет!
Я наблюдал за лицом отца, он внимательно изучал парня, обдумывал его слова.
– Я должен доплыть до берега.
– Мы не тонем.
– А я знаю, что тонем! Смотрите, люди уже бросаются за борт!
Его глаза были прикованы к воде.
– Это всего лишь дождевик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я