Тут есть все, цены ниже конкурентов 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Хенни. Я следил за ней взглядом, за ее неуверенными, словно сомневающимися руками. Она качалась, сидя на стуле. Выжидала, не зная, что делать. Потом притянула мою голову к своей шее и прижалась ко мне всем телом. Она была теплая; в глубине шеи слышались удары ее сердца.
Когда я рассказал ей о случившемся, она отвернулась и ушла на кухню. Заварила чай и задала мне правильные вопросы. Она выглядела смущенной. Но от чего? Что ее смутило? Серьезность? Положение было мучительное и неприятное, и это состояние не проходило. Наверное, она смутилась, столкнувшись с такого рода серьезностью. Мы пили чай. Я смотрел на ее лицо. На бледную кожу вокруг губ. Губы у Хенни пухлые. Мне они нравятся, я люблю целовать их, люблю их поцелуи. Полнокровные губы. Я сидел и смотрел на бледный круг ее губ. Мысли мои мешались, и я говорил вещи, от которых расстояние между нами становилось непреодолимым.
Я хотел только отодвинуть ее от себя, устранить длинные паузы, возникавшие в нашем разговоре.
Мне не хотелось, чтобы она видела, как у меня путаются мысли. Не хотелось ее помощи. Плевать мне на помощь. Я был непримиримо холоден. Катись к черту с этим лицом, на котором написано понимание.
Хенни ничего не поняла.
Она сделала вид, будто все в порядке. Это взбесило меня. Она покачивалась на стуле и улыбалась неискренней грустной улыбкой, тогда я вскочил и заорал:
– Прекрати!
– Что с тобой?
Ее улыбка стала еще грустнее.
– Не смей так улыбаться! Шлюха!
Она отвернулась, а я подумал: ну заплачь же!
Хенни вышла из комнаты. Умение не поднимать глаз, мешать ложечкой в чашке, беззвучно плакать – все это она довела до искусства.
Во мне бушевали новые чувства, мысли путались, сталкиваясь друг с другом, все время возникало что-то новое. Я весь сжимался от этого. Хенни вышла из комнаты. Я мрачно смотрел в пол. Не знаю, почему мне захотелось обидеть ее. Но захотелось, это точно. Обидеть и представить себе, как она плачет, забившись в уголок.
Мне хотелось остаться одному, вываляться в канаве, испачкаться, порезаться, почувствовать себя конченым человеком. Я хотел опуститься на самое дно. Но для того, чтобы так опуститься, мне нужно было обидеть Хенни, маму, знакомых и вообще всех, кто проявлял обо мне заботу. Я хотел уничтожить эту заботу, втоптать ее в грязь.
Через неделю я начал плакать. Хенни гладила меня по голове, глубоко в горле слышались удары ее сердца. Кое-что мне запомнилось: однажды я был пьян и меня мучила жалость к себе, она обняла меня, что-то говорила, но все это вылетело у меня из головы…
– Прости, Хенни… – сказал я слабым и жалким голосом.
Я пытался заниматься с Хенни любовью, но всякий раз вспоминал свой сон о ее грудях и крохотных головках. Они стояли между мной и ее телом. Когда-то давно мне было приятно водить пальцем по ее коже, но теперь я боялся испачкать ее своими прикосновениями. Весь сжавшись, я признал свое поражение.
Я пытался играть на гитаре и петь грустные песни. Взял напрокат все мои любимые фильмы с Харви Кейтелем и Джином Хэкманом.
Все мои усилия ни к чему не приводили. Мысли не могли ни на чем задержаться. Я был не в силах сосредоточиться. Все разваливалось на части. Я думал о частицах. О том дне, когда Оппенгеймеру удалось расщепить атом. Разве это не чудо? Я не мог не думать о беспомощности физиков-атомщиков, их болезнях, раке, геморрое. Мысли задерживались только на пустяках. Например, сколько времени виноград должен пролежать в вазе, чтобы его первоначальный объем уменьшился наполовину? Интересно ли это? Сколько займет времени? Почему я об этом думаю? Когда все это кончится?
Я поехал к маме, мы пили чай и пытались беседовать о новостях или о родственниках. Вокруг мамы на диване были разбросаны книги. Это был ее способ отключиться; она читала, пока у нее не смыкались глаза, и, едва проснувшись, снова бралась за книгу. Так было всегда. Но теперь она смотрела на книги с грустью.
– Никак не могу по-настоящему сосредоточиться.
Я пытался развлечь ее, и она даже смеялась, но таким хрупким смехом, что он словно крошился у нее во рту. Потом мы начинали говорить о нем. Говорить о нем для нее было лучше, чем молчать. Мы говорили об отце.
Смотрели его фильмы, «Анфилд и Фарфор» и «Моррисон». Мы сидели на диване и до слез смеялись над фанатом «Ливерпуля», который на вопрос, что бы он сделал, если б ему пришлось выбирать между женой и клубом, на минуту погрузился в раздумье, а потом ответил, что, к сожалению, выбрал бы «Ливерпуль». Мне нравилось, как он произносил: к сожалению.
Маму всегда волновал фильм о коллекционере фарфора. Коллекционер был болен раком, он сидел, качаясь на стуле, и говорил. На экране мелькали неподвижные картины его дома на острове Госёй в Осло-фьорде. Сосны. Скалы. Извилистая тропинка, сбегающая к морю среди корявых стволов деревьев. Он жил там вместе с полутора тоннами фарфора. Все стены в комнатах были закрыты полками, уставленными фарфоровыми фигурками зверей, бюстами, вазами, блюдами.
Всюду сплошной фарфор.
Пока мы с мамой смотрели старые отцовские фильмы, я вспомнил сказанные им однажды слова. Мы катались на машине, и он рассказывал о своих любимых документальных фильмах, о канадском фильме про маленького мальчика, который ухаживал за своей умирающей матерью. Фильм был очень смешной, потому что мать, комическая актриса, всячески старалась облегчить положение сына. Ей хотелось говорить с ним, хотелось, чтобы он все время был с ней, но вместе с тем она понимала, что мальчику это вредно. Отец рассказал мне несколько эпизодов из этого фильма.
Меня поразило, что все его фильмы без исключения в основе своей повествовали о людях обреченных, но по той или иной причине не желавших сдаваться. Я размышлял над этим, пока мы с мамой смотрели его фильмы. Потом я заперся в уборной и сидел там, прислушиваясь к слабым звукам фильмов, гулу голосов, стуку подвесного мотора. И видел перед собой лодку коллекционера, которая пересекала фьорд.
Я плутал по узким коридорам. Безымянные телефонные голоса нашептывали мне что-то во сне. Когда я вставал с кровати, ожидание оставалось под простыней. Каждый день я надеялся, что давление в голове вот-вот отпустит.
Однажды мы с отцом ездили в Конгсберг, чтобы снять интервью с каким-то пакистанским архитектором. Отца заинтересовала история этого человека. Он родился в маленьком селении на юге Пакистана. Его родители погибли в какой-то катастрофе. После этого он жил у родственников в Карачи. Семья приехала в Норвегию в 1972 году, ему было тогда четырнадцать лет.
Это все отец рассказал мне по дороге.
Мне тогда было лет пятнадцать. Отец курил и рассказывал. Автомобиль переезжал с одной полосы на другую, отец любил ездить быстро, лобовое стекло глотало дорожную разметку.
– Можно я буду снимать? – спросил я.
– Что снимать?
– Тебя. Как ты рассказываешь.
– Зачем тебе это?
– Сам не знаю.
– Просто хочется снимать?
– Да.
– Меня?
– Да, как ты говоришь. Рассказываешь. О нем.
– Об этом архитекторе?
– Да.
– Но зачем?
– Ну хоть чуть-чуть. Пока ты говоришь. О фильме.
Он улыбнулся, лицо как-то дрогнуло то ли от радости, то ли от недовольства. Я никогда не понимал, что означает его улыбка. Несколько минут мы ехали молча. Он курил и поглядывал в окно. Не думаю, чтобы он думал о чем-то серьезном. Наконец он сказал:
– Хорошо, снимай.
Мы остановились у бензоколонки, залили бензин. Золотистая жидкость, льющаяся в отверстие в боку автомобиля, всегда завораживала меня, я любил стоять рядом, смотреть на нее и вдыхать бензиновые пары. Отец достал из багажника видеокамеру. Тяжелую «Бету». Когда мы отъехали от колонки, я навел объектив на его профиль.
Не отрывая глаз от дороги, он рассказывал об архитекторе, жившем в Конгсберге, его историю. Через объектив камеры, не вслушиваясь в слова отца, я наблюдал за его лицом, его мимикой. Наконец он обернулся к камере.
– Вот и все, – сказал он.
– Что, все?
– Больше рассказывать нечего. – Он улыбнулся.
Я держал камеру наведенной на его лицо. Он вел машину, глядя на дорожные знаки и разметку, на мост, на поля. Его лицо было исполнено тишины. Мне нравилось смотреть на него, когда он молчал, – изображение было еще интереснее.
– А теперь выключи камеру.
Губы его сомкнулись. Он моргнул.
Мне не хотелось выключать камеру.
– Кристофер.
– Что?
– Выключи камеру.
– Почему?
– Мне больше не о чем рассказывать.
– Это не важно.
Он повернулся, снова посмотрел на меня и слегка улыбнулся – растянул губы в стороны и чуть-чуть обнажил зубы.
– Выключи.
– Не выключу.
Его взгляд скользнул с руля на спидометр, не знаю, о чем он подумал.
– Пожалуйста, Кристофер.
– Почему?
– Мне это не нравится. Ты выключишь камеру?
– Нет. Я хочу снимать.
– Не выключишь, даже если я прошу об этом? Мне это неприятно.
– Почему?
– Неприятно, и все.
– Это всего лишь камера.
– Не глупи.
– Нет.
Он не ответил, и мы замолчали.
Мне не понравилось, что он замолчал, я хотел, чтобы он рассердился. Чтобы в его лице что-то разбилось. Прорвалось наружу. Но он молчал. Лицо замкнулось. Он не закричал на меня, не ударил. Его взгляд был прикован к дороге, к разметке, к мосту, к полям. Льющийся в стекла свет слепил глаза, отец опустил защитный козырек и грустно улыбнулся чему-то своему.
В конце концов я выключил камеру и положил ее на заднее сиденье. Он сказал:
– Добился своего?
Я не нашел что ответить.
Мама всегда говорила, что мы похожи. Отец и я. Как две капли воды. Так она говорила, пока мне не стукнуло пятнадцать.
– Вы похожи как две капли воды.
В детстве мне это, конечно, ужасно нравилось. Нравилось, как она смотрела на нас и произносила эти слова. Она поднимала меня, держала рядом с отцом и говорила, что мы похожи. Потом это выражение стало казаться мне идиотским, и я перестал думать о нашем сходстве. Ни одному подростку не понравится, что он как две капли воды похож на своего отца. Для подростков неприемлемо быть бледной копией своих родителей.
К тому же со временем я стал меньше похож на него.
Когда он исчез, мама показала мне мои детские фотографии. Я действительно был похож на отца. Лоб. Глаза. Осанка. Мы оба откидывались назад, подальше от фотографа. Как будто хотели защитить голову. Я на коленях у отца. Мы на пристани смотрим на лодку, это на даче. Большой и маленький, снятые со спины. Маленький немного наклонился к большому. На этой странной фотографии было хорошо видно, что у нас одинаковые фигуры: оба худые, кривоватые, с острыми плечами и торчащими коленками.
И еще одна фотография – возле мотоцикла. Однажды летом отец купил у соседа старый мотоцикл. Красный «Темпо», 125 кубов. Фотография сделана рано утром. Я только что проснулся и стою в пижаме на лужайке перед домом. Нарочно встал пораньше, чтобы увидеть обещанный отцом сюрприз. Мне зябко. Я смотрю на отца. Он сидит на мотоцикле и улыбается. Я смотрю снизу вверх. В глазах у меня откровенное восхищение. Я вижу только отца и мотоцикл, в моих глазах они сливаются воедино и возносятся над лужайкой в беззвучном вопле восторга…
Все то лето я помогал отцу ухаживать за «Темпо».
– Мне в то лето нездоровилось.
Мама имела в виду свои болезни.
– Вы все время проводили вместе, ты и отец, потому что я плохо себя чувствовала. Я только что вернулась из больницы и была еще очень слаба. Многое прошло тогда мимо меня, вы ничего не рассказывали, а потом уже не могли вспомнить. Меня не было дома всего несколько недель. И тем не менее, возвращаясь, я всегда чувствовала: что-то упущено.
С четырех до шести лет я часто оставался вдвоем с отцом. В то время у мамы болели почки. Мы с ним проводили на даче все выходные и каникулы. Удили рыбу, играли в саду в футбол, смолили лодку или приводили в порядок что-нибудь в доме. У меня был свой ящик с инструментами, я повсюду таскал его с собой. Мои карманы всегда были набиты гвоздями.
Отец научил меня играть в шахматы, и я помню, что во время игры пытался подражать его выражению лица: он молча и сосредоточенно склонялся над доской, скользя по ней взглядом. Потом клал пальцы на голову «слона» и передвигал его на новую клетку.
Надев его резиновые сапоги, я топал по дому, вопя во все горло.
Отец смеялся.
Вообще он редко смеялся. Но в тот раз, когда я топал по гостиной в его резиновых сапогах, он хохотал до слез. Катался от смеха по дивану. В детстве мне нравилось валять перед ним дурака.
Когда мне стукнуло пятнадцать, все изменилось.
Отец часто уезжал из дому, много работал. У меня была школа, друзья, группа. Мы немного отдалились друг от друга (кажется, это так называется), как бывает со многими отцами и сыновьями – они незаметно отдаляются друг от друга…
Он говорил всякие глупости, сердился, на мой взгляд, по пустякам. Я видел, что раздражаю его. Что я раздражитель. Он подавлял в себе раздражение. И мне доставляло особую, нехорошую радость злить его. Знать, что я могу разозлить его, просто не ответив на вопрос. Нерасторопностью. Медлительностью. Опозданием. Существует тысяча способов взбесить отца. Столько мелочей способны довести до белого каления начинающего гипертоника.
Нельзя недооценивать радость, которую испытывают дети, дразня своих родителей.
Какое наслаждение смотреть, как они бесятся по пустякам, и знать, что они подавляют свою ярость, не позволяя себе взорваться. Ибо если они взорвутся, они проиграли. Что может быть приятнее, чем заставить родителей взорваться из-за какого-нибудь пустяка. Стоит им взорваться, как ты начинаешь хохотать. Смеешься им в лицо. Ликуешь, а они со стыдом отводят глаза. Поскольку знают не хуже тебя, что не имеют права злиться. Раздражаться, да, но не злиться. Тем более из-за пустяка. Эта большая победа достигается малой ценой.
На самом же деле это, наверное, всего лишь компенсация за беспомощность, одиночество, смятение и страх. Ведь ты борешься. Каждый Божий день ты переживаешь непонятные экзистенциальные кризисы. Настроение скачет, то повергая тебя в бездну отчаяния, то вознося на вершину головокружительного самоупоения.
Ты – король.
Терзаешься ли ты сомнениями или захлебываешься самоупоением, ты – король.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я