https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x120/
Все пьяные. Они думают, что выкрутились, понимаете?
Какой-то человек, крича и жестикулируя, прокладывал себе путь сквозь поблескивавшую ружейными дулами толпу. Трое на постаменте, под бронзоволиким Клэем, оглядывали собравшихся и ждали начала митинга. Один поднял руку, призывая к тишине. Потом заговорил, и голос крепчал по мере того, как он описывал вероломство судей и злостные махинации итальянцев.
– …был благородным человеком. Никто в этой стране так не знал итальянских головорезов, никто с таким мужеством не боролся против даго из «каморры».
Байлз хихикнул и шепнул Пинсу в ухо:
– …и никто так не тянул руки за даговскими деньжатами. – Черный каштан его глаза сверкнул.
– Все ли готовы посмотреть в глаза убийцам этого смельчака?
Толстобрюхий человек в мятом черном костюме взобрался на несколько ступенек к пьедесталу и заорал:
– Повесим даго! Перевешать этих вонючих убийц!
– Кто это? – спросил Пинс.
– Не знаю. Народ уже готов.
Троица, спустившись вниз, двинулась в сторону Конго-сквер и приходской тюрьмы. Толпа катилась вперед, громыхая, словно гигантский механизм. У полуоткрытых окон выстроились проститутки. Перед самой площадью к толпе прибились черные оборванцы. Стучали палки, и кто-то пиликал на скрипке.
– Скоро вы увидите другие танцы, а не только «свиное рыло»! Вперед, ниггеры!
Добравшись до тюрьмы, поток растекся перед стальной дверью главного входа, напор угас, все громко проклинали свои маломощные ломы и кувалды. Несколько минут спустя по флангам толпы пробежала недовольная волна.
– На Трим-стрит деревянная дверь, – крикнул кто-то. И тут же масса людей, белых и черных, отхлынула от главных ворот и, подобрав по пути железнодорожную шпалу, словно вязкая человеческая лава, потекла к Трим-стрит.
Десять или двенадцать человек, ухватившись за шпалу, стали таранить дверь, толпа сопровождала каждый удар громким ахом. АХ АХ АХ.
Разгром
Тюремный надзиратель остановил взгляд на Фрэнке Арчиви. Пропитанное виски дыхание ходило волной.
– Они уже здесь. Дверь не выдержит. Прячьтесь. Куда угодно во всей тюрьме – лучше в женском отделении, наверх!
– Ради Христа, ради всего святого, дайте нам оружие! – Лицо Арчиви напоминало цветом холодное сало.
– Не могу.
Доски у дверных петель затрещали.
Кто-то ринулся наверх, в женское отделение. Сильвано бросился в пустую клетку и забрался под матрас. Растянулся плашмя на голых досках. В глазах плыло, спина непроизвольно выгибалась. Он застыл от страха и не удержал мочевой пузырь.
На улице громадный чернокожий тащил к дубовой двери булыжник. Он стукнул им по замку. Металл треснул, дверь распахнулась, и страшный рев пронесся по толпе. Она выплеснулась на лестницу, Пинс бежал в первых рядах, стуча по ступенькам тростью.
Охранник кричал им вслед дрожащим от возбуждения голосом:
– Третий этаж. Они на женском этаже.
Сотня человек, грохоча, неслась вверх: ступени трещали и стонали под их тяжелым топотом, а заключенные сбежали по черной лестнице во двор. Ворота оказались заперты. За ними – улица. Они смотрели на эту улицу, запруженную людьми. Возбужденные американцы с радостными воплями вывалились во двор, а сицилийцы, сцепившись руками и сжавшись в кучу, забились в угол. Мастер видел наступавших с неправдоподобной четкостью: порванная нитка на плаще, забрызганные грязью брючины, деревянная цепь в огромной руке, багровый блеск налитых кровью лиц, у одного разноцветные глаза – голубой и желтый. Но даже тогда он еще надеялся уцелеть. Он же ни в чем не виноват!
Пинс держал револьвер в опущенной руке – палку он потерял еще на лестнице, в давке – и смотрел на сгрудившихся в углу сицилийцев: нечестивые глаза сверкают, кто-то молится, кто-то просит пощады – трусы! Он вспомнил о крысином короле, выстрелил. Другие тоже.
Огневой вал всех сортов и калибров разорвал сицилийцев. Мастер два раза дернулся и упал на спину.
Лекарство от головной боли
Толпе у дверей на Трим-стрит достался Полицци – неподвижный и окровавленный, слюна каскадом лилась по скошенному подбородку, он все еще дышал. Его подбросили в воздух, потом другие руки поймали и подбросили опять – словно корабль, он плыл над их головами до границы квартала: толпа играла – кто выше, – соревновалась в искусстве подхвата до тех пор, пока у поворота на улицу святой Анны кто-то не привязал к фонарному столбу веревку и не набросил петлю на шею Полицци.
Раздался крик:
– Отмерь тринадцать локтей, а то удачи не будет! – Выше, выше, вопли и одобрительные возгласы тащили обвисшую фигуру наверх не хуже пеньковой веревки. Тело завертелось, но вдруг – чудо – нога повешенного дернулась, костлявые руки поднялись и ухватились за веревку; оживший Полицци стал карабкаться вверх, перехват за перехватом – к кронштейну с лампой. По толпе пронесся вздох ужаса.
– Мой бог! – воскликнул Байлз. Кто-то выстрелил, следом толпа, хохоча, заспорила, кто попадет в глаз, и отстрелят ли Полицци его длинный нос. Руки повисли, теперь навсегда.
– С меня довольно, – сказал Байлз, – такие номера не для моего желудка. Но что-то же надо было делать. – Он рыгнул и торопливо извинился.
– Пойдемте, – сказал Пинс, подхватывая друга под локоть и направляясь к улице, которую оба хорошо помнили. – Я знаю, что вам нужно. Мы выполнили свой долг. – Голова у него теперь болела гораздо меньше. В баре хлопковой гильдии он скомандовал Куперу:
– Два «сазерака». – Тяжелые стаканы они опустошили одновременно, словно эта золотистая жидкость была простой водой, Байлз тут же щелкнул пальцами, требуя новой порции, затем повернулся к Пинсу, достал кожаный футляр с гаванскими oscuro , одну протянул другу, другую взял себе. Головка сигары тут же намокла в его красных губах, длинным ногтем правого мизинца, отпущенным специально для таких манипуляций, он надрезал рубашку и наклонился над протянутой Купером горящей спичкой.
– Мы открываем торговую компанию, – сказал Байлз. – Вместе с джентльменом, которого вы хорошо знаете. Ваше имя упоминалось. Мы хотели бы назвать ее «Фрукты полушария».
Инспекция
Толпа прокатилась по всей тюрьме, попинала Арчиви, истекавшего кровью и сжимавшего в неподвижной руке булаву, которую он раздобыл где-то в самый последний момент.
Охранник нашел под матрацем Сильвано и за волосы выволок в коридор – там, словно в лавке мясника, были выставлены напоказ трупы итальянцев. С улицы неслась победная музыка: рожок и слюнявая губная гармошка, из которой кто-то выдувал тягучие аккорды, всякий раз громко вскрикивая, прежде чем приложиться к отверстиям – их! аккорд ах! аккорд их! аккорд – все та же треснувшая скрипка и хриплый барабан. Изувеченный отец Сильвано – sfortunato ! – лежал на спине, окровавленная голова прижата к стенке, подбородок упирается в грудь. Руки в изодранном плаще раскинуты в стороны, будто он взывает к кому-то. Брюки задрались до колен, ступни разведены наружу, изношенные подошвы выставлены напоказ. Насмотревшись на отчаянное лицо Сильвано и, видимо, удовлетворившись его горем, охранник втолкнул мальчика в кабинет смотрителя, битком набитый американцами, которые тут же сгрудились вокруг, стали кричать в лицо, требовать ответа, требовать, чтобы он рассказал, как его отец убивал их шефа. Один за другим, они сильными ударами сбрасывали Сильвано со стула. Потом кто-нибудь хватал его за ухо и заставлял подняться.
– Говори, он сидел в засаде, да? и стрелял? – Они еще долго били и терзали, потом кто-то ткнул ему в губу зажженной сигаретой. Неожиданно раздался крик «деру», все вдруг разбежались, и охранник, ни слова не говоря, вытолкал Сильвано на улицу.
(Десятилетия спустя, правнук этого охранника, умный и привлекательный молодой человек поступил на первый курс медицинского факультета; в качестве донора спермы он участвовал в программе искусственного оплодотворения и породил на свет более семидесяти детей, воспитанных другими мужчинами. Денег за свой вклад он не взял.)
Боб Джо
Скрючившись, он сидел на пристани и боялся пошевелиться; рядом и до самого неба, словно брызги черной краски, сновали комары; где-то вдалеке закручивались яркие ленты молний. Горло саднило от сдавленных рыданий. В левом ухе стоял режущий звон. Безнадежность заполняла его, как заполняют концертный зал звуки органа. Из темных углублений донесся не то свист, не то потрескивание, словно кто-то раскрутил праздничную свистульку, и он закрыл голову руками, уверенный, что сейчас придут американцы и на этот раз его убьют. Он ждал их – с пистолетами и веревками, но никого не было. Свист затих и начался дождь; тяжелые, как монеты, капли, барабаня, сливались в тропический ливень, теплый, словно кровь. Он встал и побрел к складским корпусам. По камням неслись потоки воды. Свою мать он считал парализованной, отец был мертв, поселок в невозможной дали, сестры и тетушки навсегда потеряны, и сам он без единого пенни в этом диком враждебном мире. Теперь он презирал погибшего отца. В груди копилась тяжесть – красный камень ненависти обратился не на американцев, а на глупого, слабого отца-сицилийца, который не научился жить по-американски и позволил себя убить. Он шел вдоль реки, в тени складов, мимо пароходов и грузовых судов, плоскодонных барж, на запах рыбы и мокрого дерева.
Несколько рыбачьих лодок были привязаны к доку, другие ползли по реке в ста милях от берега. Кто-то снова и снова насвистывал одни и те же три ноты, грубый сицилийский голос кричал, что его тошнит, два пьяных американца осыпали друг друга проклятиями. На одной лодке было тихо – не считая храпа, приглушенного и булькающего. Надпись на борту: «Звезда Техаса». Он забрался на палубу, свернулся в комок за грудой вонючих корзин и натянул на голову рубаху, спасаясь от комаров.
– Боб Джо, – тихо сказал он по-американски, разогревая свою ненависть к сицилийцам. – Меня зовет Боб Джо. Я работаю на вас, пожалуйста.
Выше по реке
В ста милях выше по реке, на палубе привязанной на ночь дровяной баржи сидел Полло и поглядывал на проходившие мимо пароходы – вдруг у кого кончается топливо, можно крикнуть кочегару: «Кому – дрова, дрова – кому?» – а пока тискал зеленый аккордеон, напевая что-то вроде:
Я слышал, как трубит моя Алиса,
Я слышал, как трубит моя Алиса,
Она трубила, как труба, когда я лез на борт.
Рыба скреб лезвием финского ножа по гитарным струнам, разливая серебристые подводные звуки, иногда хлопком убивал комара, но думал он о том, что – эге, сидим на этой шаланде вместо «Алисы Адамс», а все потому, что Полло натворил дел, но я-то тут при чем. Мерцающий свет костра, который они развели на берегу, отражался красным в металлических глазах аккордеона.
– Бренчишь ты, как дурак, – сказал Полло. Рыба ничего не ответил, только хмыкнул.
Но в пепельном свете приближавшегося восхода Рыба навалился на Полло и всадил ему между ребер пять дюймов остро отточенной стали. Срезал с шеи мешочек с золотыми монетами и перекинул за борт содрогающееся тело. Под нежно-фиолетовым, словно внутренность устричной раковины, небом, он отчалил от берега и, оттолкнувшись шестом, двинулся вверх по ленивому течению, увозя с собой аккордеон.
ОПЕРАЦИЯ С КОЗЛИНОЙ ЖЕЛЕЗОЙ
Клубный аккордеон
Прэнк
Городок строили и покидали дважды: в первый раз после пожара, во второй его опустошила холера и страшная зима, а несколько лет спустя появились три германца – сажать кукурузу вдоль реки Литтл-Рант. По счастливой случайности этот плодородный кусок прерии лежал невозделанным в то время, когда все хорошие земли среднего запада обрабатывали уже несколько поколений фермеров.
Прибыв на место, германцы – вюртембержец, саксонец и кенигсбержец, последний стал германцем уже в Америке – обнаружили четыре или пять полуразвалившихся контор, пятьдесят футов тротуара и забитую мусором общественную водокачку у подножия холма, за салунным клозетом. Иссушающая летняя жара и хлесткие ветры прерий так долго вгоняли в обшивку гвозди, что вагонка перекорежилась, ощетинившись острыми краями.
Они явились поодиночке, не знакомые друг с другом, в один и тот же день поздней весной 1893 года. Людвиг Мессермахер, сын германо-русских эмигрантов, променявших свои степи на такие же, но в Северной Дакоте, привязал лошадь с пятном на заду к непрочной ограде – лошадь была куплена, хотя он об этом не знал, в округе Пэйлоуз у нез-персэ по имени Билл Рой и досталась сперва странствующему зубодеру, затем виртуозу-налетчику из Монтаны, потом уполномоченному по делам индейцев из резервации Розбад и дальше целой череде пастухов и фермеров – она ни у кого не задерживаясь надолго из-за привычки лягаться, от которой ее отучил только Мессермахер. (Деду Билла Роя как-то довелось охотиться, прячась за крупом далекого предка этой самой лошади – тогда с помощью треснутого рога горного барана и единственной стрелы он завалил бизониху и трусившего рядом с ней теленка.)
Мессермахер ходил по искореженному тротуару, заглядывал сквозь разбитые окна в дома. Худой и жилистый, он знал толк в фермерстве и плотницком деле. Его смуглое лицо было абсолютно плоским, словно в детстве на него наступила корова, а безгубый рот, прикрытый, будто соломой, горчичного цвета усами, огибали тонкие, словно трещины на льду, линии. Более темная борода свисала с подбородка, как спутанная пряжа. Он приехал сюда вдоль реки, берега которой опирались на поросшие ивняком отмели, выше поднимались дикая рожь и просо. Спал он под тополями, разжигал небольшой костерок из разбросанного по земле хвороста, иногда прочным немецким башмаком выворачивал из земли стрелолисты. Все его имущество умещалось в двух мешка из-под зерна.
Час спустя появился Ганс Бетль – на подскакивающей телеге, прищелкивая языком и напевая песни своей кобыле. На его худощавом лице остро торчали высокие скулы, мяса на щеках не было. Из-за низкого сагиттального гребня брови нависали над бледными радужками, придавая лицу напряженный вид. Тупой нос, круглые уши и жесткие волосы цвета железняка были совсем обычными, но изгиб рта, слегка выпяченные и словно готовые к поцелую губы, глубокий грубый голос – молоко с песком – всегда привлекали внимание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Какой-то человек, крича и жестикулируя, прокладывал себе путь сквозь поблескивавшую ружейными дулами толпу. Трое на постаменте, под бронзоволиким Клэем, оглядывали собравшихся и ждали начала митинга. Один поднял руку, призывая к тишине. Потом заговорил, и голос крепчал по мере того, как он описывал вероломство судей и злостные махинации итальянцев.
– …был благородным человеком. Никто в этой стране так не знал итальянских головорезов, никто с таким мужеством не боролся против даго из «каморры».
Байлз хихикнул и шепнул Пинсу в ухо:
– …и никто так не тянул руки за даговскими деньжатами. – Черный каштан его глаза сверкнул.
– Все ли готовы посмотреть в глаза убийцам этого смельчака?
Толстобрюхий человек в мятом черном костюме взобрался на несколько ступенек к пьедесталу и заорал:
– Повесим даго! Перевешать этих вонючих убийц!
– Кто это? – спросил Пинс.
– Не знаю. Народ уже готов.
Троица, спустившись вниз, двинулась в сторону Конго-сквер и приходской тюрьмы. Толпа катилась вперед, громыхая, словно гигантский механизм. У полуоткрытых окон выстроились проститутки. Перед самой площадью к толпе прибились черные оборванцы. Стучали палки, и кто-то пиликал на скрипке.
– Скоро вы увидите другие танцы, а не только «свиное рыло»! Вперед, ниггеры!
Добравшись до тюрьмы, поток растекся перед стальной дверью главного входа, напор угас, все громко проклинали свои маломощные ломы и кувалды. Несколько минут спустя по флангам толпы пробежала недовольная волна.
– На Трим-стрит деревянная дверь, – крикнул кто-то. И тут же масса людей, белых и черных, отхлынула от главных ворот и, подобрав по пути железнодорожную шпалу, словно вязкая человеческая лава, потекла к Трим-стрит.
Десять или двенадцать человек, ухватившись за шпалу, стали таранить дверь, толпа сопровождала каждый удар громким ахом. АХ АХ АХ.
Разгром
Тюремный надзиратель остановил взгляд на Фрэнке Арчиви. Пропитанное виски дыхание ходило волной.
– Они уже здесь. Дверь не выдержит. Прячьтесь. Куда угодно во всей тюрьме – лучше в женском отделении, наверх!
– Ради Христа, ради всего святого, дайте нам оружие! – Лицо Арчиви напоминало цветом холодное сало.
– Не могу.
Доски у дверных петель затрещали.
Кто-то ринулся наверх, в женское отделение. Сильвано бросился в пустую клетку и забрался под матрас. Растянулся плашмя на голых досках. В глазах плыло, спина непроизвольно выгибалась. Он застыл от страха и не удержал мочевой пузырь.
На улице громадный чернокожий тащил к дубовой двери булыжник. Он стукнул им по замку. Металл треснул, дверь распахнулась, и страшный рев пронесся по толпе. Она выплеснулась на лестницу, Пинс бежал в первых рядах, стуча по ступенькам тростью.
Охранник кричал им вслед дрожащим от возбуждения голосом:
– Третий этаж. Они на женском этаже.
Сотня человек, грохоча, неслась вверх: ступени трещали и стонали под их тяжелым топотом, а заключенные сбежали по черной лестнице во двор. Ворота оказались заперты. За ними – улица. Они смотрели на эту улицу, запруженную людьми. Возбужденные американцы с радостными воплями вывалились во двор, а сицилийцы, сцепившись руками и сжавшись в кучу, забились в угол. Мастер видел наступавших с неправдоподобной четкостью: порванная нитка на плаще, забрызганные грязью брючины, деревянная цепь в огромной руке, багровый блеск налитых кровью лиц, у одного разноцветные глаза – голубой и желтый. Но даже тогда он еще надеялся уцелеть. Он же ни в чем не виноват!
Пинс держал револьвер в опущенной руке – палку он потерял еще на лестнице, в давке – и смотрел на сгрудившихся в углу сицилийцев: нечестивые глаза сверкают, кто-то молится, кто-то просит пощады – трусы! Он вспомнил о крысином короле, выстрелил. Другие тоже.
Огневой вал всех сортов и калибров разорвал сицилийцев. Мастер два раза дернулся и упал на спину.
Лекарство от головной боли
Толпе у дверей на Трим-стрит достался Полицци – неподвижный и окровавленный, слюна каскадом лилась по скошенному подбородку, он все еще дышал. Его подбросили в воздух, потом другие руки поймали и подбросили опять – словно корабль, он плыл над их головами до границы квартала: толпа играла – кто выше, – соревновалась в искусстве подхвата до тех пор, пока у поворота на улицу святой Анны кто-то не привязал к фонарному столбу веревку и не набросил петлю на шею Полицци.
Раздался крик:
– Отмерь тринадцать локтей, а то удачи не будет! – Выше, выше, вопли и одобрительные возгласы тащили обвисшую фигуру наверх не хуже пеньковой веревки. Тело завертелось, но вдруг – чудо – нога повешенного дернулась, костлявые руки поднялись и ухватились за веревку; оживший Полицци стал карабкаться вверх, перехват за перехватом – к кронштейну с лампой. По толпе пронесся вздох ужаса.
– Мой бог! – воскликнул Байлз. Кто-то выстрелил, следом толпа, хохоча, заспорила, кто попадет в глаз, и отстрелят ли Полицци его длинный нос. Руки повисли, теперь навсегда.
– С меня довольно, – сказал Байлз, – такие номера не для моего желудка. Но что-то же надо было делать. – Он рыгнул и торопливо извинился.
– Пойдемте, – сказал Пинс, подхватывая друга под локоть и направляясь к улице, которую оба хорошо помнили. – Я знаю, что вам нужно. Мы выполнили свой долг. – Голова у него теперь болела гораздо меньше. В баре хлопковой гильдии он скомандовал Куперу:
– Два «сазерака». – Тяжелые стаканы они опустошили одновременно, словно эта золотистая жидкость была простой водой, Байлз тут же щелкнул пальцами, требуя новой порции, затем повернулся к Пинсу, достал кожаный футляр с гаванскими oscuro , одну протянул другу, другую взял себе. Головка сигары тут же намокла в его красных губах, длинным ногтем правого мизинца, отпущенным специально для таких манипуляций, он надрезал рубашку и наклонился над протянутой Купером горящей спичкой.
– Мы открываем торговую компанию, – сказал Байлз. – Вместе с джентльменом, которого вы хорошо знаете. Ваше имя упоминалось. Мы хотели бы назвать ее «Фрукты полушария».
Инспекция
Толпа прокатилась по всей тюрьме, попинала Арчиви, истекавшего кровью и сжимавшего в неподвижной руке булаву, которую он раздобыл где-то в самый последний момент.
Охранник нашел под матрацем Сильвано и за волосы выволок в коридор – там, словно в лавке мясника, были выставлены напоказ трупы итальянцев. С улицы неслась победная музыка: рожок и слюнявая губная гармошка, из которой кто-то выдувал тягучие аккорды, всякий раз громко вскрикивая, прежде чем приложиться к отверстиям – их! аккорд ах! аккорд их! аккорд – все та же треснувшая скрипка и хриплый барабан. Изувеченный отец Сильвано – sfortunato ! – лежал на спине, окровавленная голова прижата к стенке, подбородок упирается в грудь. Руки в изодранном плаще раскинуты в стороны, будто он взывает к кому-то. Брюки задрались до колен, ступни разведены наружу, изношенные подошвы выставлены напоказ. Насмотревшись на отчаянное лицо Сильвано и, видимо, удовлетворившись его горем, охранник втолкнул мальчика в кабинет смотрителя, битком набитый американцами, которые тут же сгрудились вокруг, стали кричать в лицо, требовать ответа, требовать, чтобы он рассказал, как его отец убивал их шефа. Один за другим, они сильными ударами сбрасывали Сильвано со стула. Потом кто-нибудь хватал его за ухо и заставлял подняться.
– Говори, он сидел в засаде, да? и стрелял? – Они еще долго били и терзали, потом кто-то ткнул ему в губу зажженной сигаретой. Неожиданно раздался крик «деру», все вдруг разбежались, и охранник, ни слова не говоря, вытолкал Сильвано на улицу.
(Десятилетия спустя, правнук этого охранника, умный и привлекательный молодой человек поступил на первый курс медицинского факультета; в качестве донора спермы он участвовал в программе искусственного оплодотворения и породил на свет более семидесяти детей, воспитанных другими мужчинами. Денег за свой вклад он не взял.)
Боб Джо
Скрючившись, он сидел на пристани и боялся пошевелиться; рядом и до самого неба, словно брызги черной краски, сновали комары; где-то вдалеке закручивались яркие ленты молний. Горло саднило от сдавленных рыданий. В левом ухе стоял режущий звон. Безнадежность заполняла его, как заполняют концертный зал звуки органа. Из темных углублений донесся не то свист, не то потрескивание, словно кто-то раскрутил праздничную свистульку, и он закрыл голову руками, уверенный, что сейчас придут американцы и на этот раз его убьют. Он ждал их – с пистолетами и веревками, но никого не было. Свист затих и начался дождь; тяжелые, как монеты, капли, барабаня, сливались в тропический ливень, теплый, словно кровь. Он встал и побрел к складским корпусам. По камням неслись потоки воды. Свою мать он считал парализованной, отец был мертв, поселок в невозможной дали, сестры и тетушки навсегда потеряны, и сам он без единого пенни в этом диком враждебном мире. Теперь он презирал погибшего отца. В груди копилась тяжесть – красный камень ненависти обратился не на американцев, а на глупого, слабого отца-сицилийца, который не научился жить по-американски и позволил себя убить. Он шел вдоль реки, в тени складов, мимо пароходов и грузовых судов, плоскодонных барж, на запах рыбы и мокрого дерева.
Несколько рыбачьих лодок были привязаны к доку, другие ползли по реке в ста милях от берега. Кто-то снова и снова насвистывал одни и те же три ноты, грубый сицилийский голос кричал, что его тошнит, два пьяных американца осыпали друг друга проклятиями. На одной лодке было тихо – не считая храпа, приглушенного и булькающего. Надпись на борту: «Звезда Техаса». Он забрался на палубу, свернулся в комок за грудой вонючих корзин и натянул на голову рубаху, спасаясь от комаров.
– Боб Джо, – тихо сказал он по-американски, разогревая свою ненависть к сицилийцам. – Меня зовет Боб Джо. Я работаю на вас, пожалуйста.
Выше по реке
В ста милях выше по реке, на палубе привязанной на ночь дровяной баржи сидел Полло и поглядывал на проходившие мимо пароходы – вдруг у кого кончается топливо, можно крикнуть кочегару: «Кому – дрова, дрова – кому?» – а пока тискал зеленый аккордеон, напевая что-то вроде:
Я слышал, как трубит моя Алиса,
Я слышал, как трубит моя Алиса,
Она трубила, как труба, когда я лез на борт.
Рыба скреб лезвием финского ножа по гитарным струнам, разливая серебристые подводные звуки, иногда хлопком убивал комара, но думал он о том, что – эге, сидим на этой шаланде вместо «Алисы Адамс», а все потому, что Полло натворил дел, но я-то тут при чем. Мерцающий свет костра, который они развели на берегу, отражался красным в металлических глазах аккордеона.
– Бренчишь ты, как дурак, – сказал Полло. Рыба ничего не ответил, только хмыкнул.
Но в пепельном свете приближавшегося восхода Рыба навалился на Полло и всадил ему между ребер пять дюймов остро отточенной стали. Срезал с шеи мешочек с золотыми монетами и перекинул за борт содрогающееся тело. Под нежно-фиолетовым, словно внутренность устричной раковины, небом, он отчалил от берега и, оттолкнувшись шестом, двинулся вверх по ленивому течению, увозя с собой аккордеон.
ОПЕРАЦИЯ С КОЗЛИНОЙ ЖЕЛЕЗОЙ
Клубный аккордеон
Прэнк
Городок строили и покидали дважды: в первый раз после пожара, во второй его опустошила холера и страшная зима, а несколько лет спустя появились три германца – сажать кукурузу вдоль реки Литтл-Рант. По счастливой случайности этот плодородный кусок прерии лежал невозделанным в то время, когда все хорошие земли среднего запада обрабатывали уже несколько поколений фермеров.
Прибыв на место, германцы – вюртембержец, саксонец и кенигсбержец, последний стал германцем уже в Америке – обнаружили четыре или пять полуразвалившихся контор, пятьдесят футов тротуара и забитую мусором общественную водокачку у подножия холма, за салунным клозетом. Иссушающая летняя жара и хлесткие ветры прерий так долго вгоняли в обшивку гвозди, что вагонка перекорежилась, ощетинившись острыми краями.
Они явились поодиночке, не знакомые друг с другом, в один и тот же день поздней весной 1893 года. Людвиг Мессермахер, сын германо-русских эмигрантов, променявших свои степи на такие же, но в Северной Дакоте, привязал лошадь с пятном на заду к непрочной ограде – лошадь была куплена, хотя он об этом не знал, в округе Пэйлоуз у нез-персэ по имени Билл Рой и досталась сперва странствующему зубодеру, затем виртуозу-налетчику из Монтаны, потом уполномоченному по делам индейцев из резервации Розбад и дальше целой череде пастухов и фермеров – она ни у кого не задерживаясь надолго из-за привычки лягаться, от которой ее отучил только Мессермахер. (Деду Билла Роя как-то довелось охотиться, прячась за крупом далекого предка этой самой лошади – тогда с помощью треснутого рога горного барана и единственной стрелы он завалил бизониху и трусившего рядом с ней теленка.)
Мессермахер ходил по искореженному тротуару, заглядывал сквозь разбитые окна в дома. Худой и жилистый, он знал толк в фермерстве и плотницком деле. Его смуглое лицо было абсолютно плоским, словно в детстве на него наступила корова, а безгубый рот, прикрытый, будто соломой, горчичного цвета усами, огибали тонкие, словно трещины на льду, линии. Более темная борода свисала с подбородка, как спутанная пряжа. Он приехал сюда вдоль реки, берега которой опирались на поросшие ивняком отмели, выше поднимались дикая рожь и просо. Спал он под тополями, разжигал небольшой костерок из разбросанного по земле хвороста, иногда прочным немецким башмаком выворачивал из земли стрелолисты. Все его имущество умещалось в двух мешка из-под зерна.
Час спустя появился Ганс Бетль – на подскакивающей телеге, прищелкивая языком и напевая песни своей кобыле. На его худощавом лице остро торчали высокие скулы, мяса на щеках не было. Из-за низкого сагиттального гребня брови нависали над бледными радужками, придавая лицу напряженный вид. Тупой нос, круглые уши и жесткие волосы цвета железняка были совсем обычными, но изгиб рта, слегка выпяченные и словно готовые к поцелую губы, глубокий грубый голос – молоко с песком – всегда привлекали внимание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66