https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/nedorogie/
– Черт, как классно он играет! – прокричал, какой-то белый, плоско ступая на широко расставленных ногах, один из любителей прогуляться по трущобам Френчтауна. Ему ответила черная женщина:
– Точно. Чистая Луизиана. – Но тут из центра танцевального круга раздался другой женский голос – недовольный:
– Когда же будет Мистер Си? Эй, вы, давайте сюда Клифтона! Он играет, что хочет – хоть кнопки, хоть клавиши. Ты хороший парень, но ты не Мистер Си.
Пожилой мужчина танцевал с молодой женщиной. На нем были кожаные ковбойские башмаки с хромированными носами, желтый, тоже кожаный пиджак с запонками на обшлагах, как у старого забияки с пистолетами, голубая рубашка, а галстук «боло» удерживался золотым черепом с рубиновыми глазами. Никто на площадке не мог с ним сравниться: мягкие скользящие движения, трапециевидная спина извивалась, словно переливчатая змеиная кожа, гибкие руки скребли воздух, желтые башмаки точно подмигивали, перед тем как очередной раз топнуть по натертому полу, длинные мускулистые ноги сгибались и выпрямлялись, бедра ходили, как на шарнирах, сотни танцевальных па: скачок канюка, техасский томми, гринд, лихой кнут, рыбий хвост, твист, сундук из Джорджии, чарльстон, шимми, шаут, бешеный индюк.
– Принесите стакан! – крикнул кто-то. Этот человек был еще и искусным жонглером, мог крутиться и подпрыгивать, прочно удерживая на лбу стакан с водой.
– Даааавай! Покажи им! – Ему было семьдесят три года, этому старику с гибким, как у ребенка телом.
Через час у Октава покраснели от дыма глаза, а в рот словно насыпали золы, он крикнул:
– Перерыв, – подсел к Вилме, вытер пот с шеи и лица, махнул Этерине, чтобы принесла пива и сигарет, потом виски и еще пива, потом еще, потом во втором отделении он играл «Не подавайте руки мертвецу», кнопки щелкали, меха
всасывали воздух и с пыхтением выпускали обратно, он намеренно искажал мелодию, размахивая аккордеоном над головой, влетал в крещендо и сбрасывал звук вниз, скреб и стучал ногтями по складкам. Като Комб распахнул дверь, и в зал потек сладкий промытый дождем воздух, на севере еще полыхали молнии. Но Этерина нахмурилась – она знала, что людям нравится духота и жара, когда пот льет ручьями, сердца колотятся, а легкие требуют воздуха.
Октав был недоволен. Он сделал что мог, и все же проиграл битву за их сердца – они не забыли Клифтона. Он отдал зеленому аккордеону все, что у него было, а тот лишь выбрасывал из себя рыдающие вздохи, исходившие словно из груди тяжелоатлета; это инструмент хорош для выжимания пота, его сильный плачущий голос обращался к людям, но даже с убранным рашпером, даже с новыми язычками все получилось не так. Не хватало диапазона. Октаву уже не нравилась эта нарисованная дьявольская голова и пламя. Он слишком много за него отдал, увлекшись отражением собственных глаз. Что-то случилось с его головой. Он отвезет его в Чикаго и продаст первому же замученному ностальгией гармонисту, а себе добудет такой, как у Клифтона – с большими клавишами и крепкой твердой основой, в нем больше нот, чем Октав способен запомнить, но что делать, если ради такого инструмента женщины срывают с себя белье – извиваясь, вылезают из трусиков прямо посреди танцзала, швыряют в большой аккордеон, а он ловит их складками, пищит и перемалывает в воздушную нейлоновую требуху – Бузу Чавис в антрактах продавал трусы специально большого размера с надписями «СТАЩИ!» «КИДАЙ В УГОЛ!» Глупый аккордеон, пьяный и дикий, швырнуть с табурета на пол, поднять и играть снова. Никто никогда не бросал в него лифчики, но дайте только добраться до Чикаго, уж там-то он им даст прикурить. Стоял 1960 год, и да, старый поезд «Иллинойс Сентрал» уже ждал у перрона, не надо блюзов – мы здесь для зайдеко.
(Тридцать пять лет спустя, Рокин Дупси, прислонившись к высокой спинке стула на чьем-то крыльце в Опелузасе, вспоминал тот вечер, когда от зеленого двухрядника Октава у всех сносило крышу.
– Он никогда больше так не играл. – Но откуда он узнал это? Та единственная жаркая ночь вознесла Октава на вершину жизни, а все остальные события, какими бы они не были, остались внизу.)
Город Холодного Джо
Тяжелая, тяжелая несчастная зима, пронизывающий ветер с озера, мокрый снег с дождем, денег не было, спать приходилось в грязной комнате, играть не звали, никому не нужен его зайдеко, все слушали заумное новомодное дерьмо, никаких танцев, только блюзы, блюзы, блюзы, но не старые блюзы Дельты, и не рок, ничего кроме городских блюзов под электрогитару, громких, быстрых, скрипучих, и он знал, почему. Послевоенные времена, о которых столько доводилось слышать, кончились – тогда тысячи и тысячи людей валили с юга в набитых до отказа поездах, и через час после прибытия каждый имел работу. Голодный город Чикаго с воем набрасывался на хорошие, крепкие руки рабочих, готовых начать все с нуля, как в старые добрые иммигрантские времена; вот что сделало Чикаго богатым – не свинина и не пшеница, а дешевый труд рубщиков свинины и грузчиков пшеницы. Они по-прежнему тысячами волоклись сюда, но работы больше не было: с глубоким вывертом экономика пошла вниз, и оставалось лишь сидеть, выть свои злобные песни, пить, курить, драться, трахаться и слушать, как кто-то выводит «Крепкие времена» Дж. Брима – что угодно, лишь бы отвлечься от тяжелых мыслей. Гитарам иногда везло, братья-поляки выпускали им пластинки, но никто и не думал записывать зайдеко. Они не хотели его слушать. Дошло до того, что он сам больше не хотел себя слушать, особенно после междугороднего разговора с Вилмой – он написал ей тогда песню, которую она так никогда и не услыхала.
– Идет ли дождь у тебя, малышка, такой, как здесь? – Спрашивал он, голос извивался вместе с проводами, голос капал, медленно и печально. В ответ – живая тишина, проволочное дыхание и щелчки за много-много миль. Тишина, чеканная тишина. Слишком много нужно сказать.
– Если бы я мог быть с тобой, – выдыхал он, – говорить с тобой, любить тебя, войти в тебя. Я так скучаю по тебе, малышка. – Слова пробивались в провода обрывками. – Скучаю. Скучаю без тебя. Все ради тебя, малышка.
Она повесила трубку, но ему казалось, что она все еще там, все еще на линии, все еще связана с ним, хочет что-то сказать, но не может, да и не нужно это, ведь он и так уже все понял. Он ушел.
Зеленый аккордеон был еще с ним, хотя рашпер потерялся, а футляр он выбросил – никак не продать этого ебаного ублюдка. Инструмент стоял на буфете, смотрел на противоположную стену, глаза его ловили только безжизненный свет и потому казались слепыми. Ремень на футляре порвался через несколько минут после того, как Октав ступил на платформу; это произошло прямо на вокзале, когда он старался не изумляться слишком явно арочным окнам и овальному залу, в котором гуляло эхо – беспокойная масса людей с узлами, чемоданами, кучи детей, футляр упал на мраморный пол, аккордеон выпал и с мерзким звуком покатился по лестнице. Кто-то крикнул:
– Эй, мужик, ты что-то потерял. – Октав подхватил инструмент, запихал его в футляр, вне себя от смущения – все стали оглядываться на эту южную деревенщину – он рванул на Двенадцатую улицу, не зная толком, куда податься, лишь помнил, что ему надо на Индиана-авеню. Дискантовый край треснул. Еще на вокзале, горько выругавшись, он выбросил футляр и теперь тащил по улице голый инструмент. Бадди Мэйлфут мог специально надорвать ручку.
Октав инстинктивно повернул на юг, с инструментом в одной руке и чемоданом в другой пробрался сквозь кучку музыкантов Армии Спасения: труба, барабан, английская концертина и наконец тамбурин не оставляли сомнений в том, что они ничего не понимают в музыке. Октав ловил ноздрями запах Чикаго: вонь животных с юго-восточных боен, аромат истощения и неприятный привкус жирного, горячего жареного мяса. Он прошел мимо кинотеатра и обувного магазина, мимо вывески хироманта с указательным пальцем над лестницей, богобоязненного растафары с барабаном, мимо фронтонов церквей.
– … ежели толковать о Христе из Библии, правильно говорю? Об храме Соломона, об колесе в колесе, правильно говорю? Знаю, что правильно, об том, как жених дожидается брачной ночи, люди, вы молитесь со мной? Правильно, сам знаю, что правильно, надо выбирать: или свет или пламя… – слышались запертые в домах блюзовые нити, болтовня клаксонов, шипение покрышек, двойное хриплое шарканье задниц о стены, и со всех сторон сдержанный стук высоких женских каблуков, щелкающая путаница пикающих ритмов, пересекающихся и расходящихся вновь. Похоже на музыку. Он постарался не наступить на картину, которую рисовал цветными мелками на асфальте безногий человек на механической тележке – там был изображен Иисус, и на отдельных панелях все его приключения, вроде комикса, слова выписаны желтым мелом, буквы загнуты, словно бананы.
Ему досталась полуподвальная комната-кухня, темная дыра с плиткой, все здесь пропахло чем-то странным, зато дешево.
(Это здание вместе с несколькими сотнями других уцелело после пожара; зеленые зигзаги спускались по пятнистым стенам; проблески кружевных мостов, фабрики с дырами незастекленных окон, распухшие монограммы граффити, одни буквы поверх других, слой за слоем, беспорядочно, бессмысленно – и четкая надпись «ЗАБУДЬ» на виадуке.) В шкафу он нашел грязную белую расческу, пожелтевшую газетную рекламу «познакомьтесь с бессвязными звуками, такими популярными среди подростков…» и письмо, адресованное человеку по имени Иуда Брэнк, в котором говорилось: «Флито нада сакс, типа как ты, пазвани 721–8881». На конверте стоял штамп: Канзас-Сити, 1949 год. Октав задумался, кем мог быть этот Флито, наверное, уже сдох – потом выбросил письмо в картонную коробку, которая служила ему мусорной корзиной и вызывала в памяти другую картонную коробку – его самое первое воспоминание: он лежит в полутемной комнате и смотрит на края коробочных стенок, бледно-коричневый цвет, ряд маленьких темных тоннелей, уходящих туда, где страшно и странно, из устья тоннеля вылезло крошечное красное насекомое, посмотрело на него сверкающими глазами и уползло обратно.
– Не может быть, чтобы ты это помнил, – говорила мать. – Все так, ты лежал в коробке, но ты тогда только родился. Этого никто не помнит. Ты так быстро вырос, что через месяц я тебя оттуда вытащила. Коробка была от мыла, «Белый Ринзо». Люди смеялись, что я хочу отмыть тебя добела. – Но до сих пор запах мыльного порошка вызывал в нем угрюмо-печальное чувство, прочно связанное с тонкими картонными тоннелями.
Зеленый аккордеон покрылся пылью – он знал, что это вредно, но не мог заставить себя ее вытереть, он вообще теперь мало что мог, разве что играть, но играть почти не хотелось. В первое время он играл постоянно – есть там трещины или нет, какая разница – но аккордеон издавал взволнованные, похожие на тяжелое дыхание звуки, словно от тяжелой работы, словно визг шурупов, словно он смертельно тосковал по ком-то, да, такие звуки издавал бы человек, которого превратили в аккордеон, и очень скоро Октав уже не мог их выносить. Звук, словно кого-то на чем-то заклинило. Работы не было. Дело, похоже, шло к тому, что придется тащить инструмент в ломбард и возвращаться домой.
– Ну почему все так? – зло говорил он, обвиняя себя самого в том, что нет работы, и выискивая в своем нутре какой-то глубокий изъян – в чем-то он был не таким, как все, чего-то ему не хватало – неважно чего.
Думаешь, все уладится
Только через год или два наступил день, когда он окончательно решил отнести аккордеон в ломбард, но не для того, чтобы купить билет на юг, а потому, что приобрел к этому времени не слишком обременительную привычку, а зарплату задерживали, но если человеку что-то надо, значит надо. Он никуда не уехал. Он устроился учеником плотника в строительную компанию, собирался вступать в профсоюз, хотя спешить было некуда, на новых объектах появилась работа, недостроенные здания наполнялись чернокожими сразу, как только привозили окна; огромную площадь поделили между собой город и скоростная дорога Дэна Райана. Грош цена разговорам про интеграцию юга – пусть посмотрят своими глазами: прочная, как скала, сегрегация, окруженная настоящим крепостным рвом. Может, так и задумывалось?
Он связался с двумя женщинами, и хорошо себя при этом чувствовал – Бо-Джек и Стаддер приехали из его родных мест и направились прямиком на музыкальную сцену; он показывал им, что тут и где, а они смотрели на него снизу вверх, и шутили лишь наполовину, называя «большим ниггером в Чикаго». Октав устроил для них экскурсию по цветным клубам, где тусуются отморозки, и дальше – где жирные, как свиньи, белые драндулеты сутенеров протискиваются сквозь кучки поджарых гангстеров; вылезая из машин, эта публика демонстрировала острые, как лезвия, стрелки брючек, крокодиловые туфли и вихляющую, как положено котам, походку. Бо-Джек сказала, что Вилма вышла замуж и переехала в Атланту. Им хотелось послушать что-то особенное, какие-нибудь новые необычные мелодии. Он отправил их в клуб «Брильянтовая точка» на группу «Негритянское жужу» с диатоническим аккордеоном, sekere , говорящим барабаном, цимбалами и гонгом. Бобби полюбила их до умопомрачения – бум! теперь она поклонялась только этой музыке, и все предложения Октава о том, что может, неплохо было бы вспомнить их старые песни, отвергались без разговоров. На самом деле, ему и самому не особенно хотелось. Теперь, когда у него завелись деньжата, он пристрастился к ночной жизни, купил в рассрочку большой клавишный аккордеон (два доллара в неделю), завел себе черную шелковую тунику, кашемировый шарф, который обматывал вокруг головы, афганский плащ до щиколоток из какого-то желтого меха и зажил не то чтобы на широкую ногу, но всяко лучше, чем раньше. Его все сильнее привлекали городские блюзы, но он по-прежнему играл зайдеко, немного стыдясь своей южной черномазой музыки. Это началось однажды ночью, когда он слушал в каком-то клубе игру косоглазого дурачка с южных болот: слабенький дрожащий голос, на который никто не обращал внимания, постоянно срывался, оставляя в каждой строке грубые заплаты пауз и выпихивая из себя лишь обрезки слов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66