https://wodolei.ru/catalog/unitazy/rossijskie/
в Джексоне, Миссисипи, полиция, остановив чернокожего за превышение скорости, отправила в его в тюрьму, где его до смерти избили – следователь написал, что причиной смерти стал сердечный приступ; на другой странице статистика: за шесть лет в тюрьмах Миссисипи покончили собой сорок чернокожих; мистер Уилл Симпсон, вынужденный уехать из Видора, Техас, обратно в Бьюмонт, через неделю был застрелен. И так далее, и так далее, и так далее. Газета соскользнула на пол. Это не прекратится никогда. Чего они добились, тогда, в шестидесятые? Неужели люди умирали за то, чтобы получить право голоса и гражданские права? Ну получили, а дальше что? Кому-то достались власть и деньги, но остальные все теми же креветками корчатся на сковородках городов, где в мусорных баках находят детские трупы, на обеденные тарелки капает с потолка чья-то кровь, младенцы гибнут под перекрестным огнем, и сами названия этих городов становятся синонимами чего-то глубоко отвратительного, неисправимого и неправильного. Деньги катились огромными волнами, но даже пена не достигла черного берега. Все сотни ее блокнотов не вытащили из горячей сковородки ни одну креветку, истории черных женщин, свидетельства невидимых страданий лежат сейчас на дне мешка. Идину квартиру заполняли тетради, пожелтевшие любительские снимки, студийные фотографии, дневники, что велись на оберточной бумаге, рецепты лечебных настоек – с грамматическими ошибками, цветами и листьями, нарисованными самодельной краской из плодоножек и пестиков – испольный счет, что писался на дранке обгоревшей палочкой, печатными буквами на обрывке фартука – история, в которой фермерша из Канзаса описывала смерть своего мужа, пухлая рукопись каллиграфическим почерком в журнале из цирковых афиш, «Моя так называемая жизнь с О. К., цирковым комедиантом», кулинарные рецепты, нацарапанные на дощечках испачканным в золе ногтем, ночные мысли поденщицы, убиравшей во время Второй мировой войны федеральные конторы, стихи анонимных поэтов, отпечатки жизней тысяч и тысяч черных женщин. Она собирала это все на свою ничтожную зарплату: магазины старой книги, церковные благотворительные базары, дворовые распродажи, темные пыльные коробки в комиссионных магазинах, мусорные корзины и свалки; она спрашивала всех, кто попадался на пути: у вас есть книги или письма, или что угодно о черных женщинах, о любых черных женщинах, обо всех черных женщинах? Она вспомнила Октава, Чикаго и его зеленый аккордеон: жив ли он еще? Несколько лет назад она послала ему письмо – написала так, как это сделала бы Лэмб: «мне бы послушать, как ты играешь зайдеко на своем старом зеленом аккордеоне». Ни слова в ответ. Не в том ли извечное зло – братья и сестры теряют друг друга? Не в том ли повторение старой-престарой истории про то, как семьи рвутся, словно клочки бумаги, а родной дом исчезает навсегда?)
Старый зеленый
Словно в полусне Октав ждал, когда кончится затянувшаяся безработица – он так и не получил профсоюзный билет, черт бы их побрал, слишком много народу просилось на эту работу; он перепробовал все, сменил пятьдесят мест, работал штукатуром, плотником, укладчиком ковров, мусорщиком, грузчиком, таксистом, водителем катафалков, разносчиком продуктов, помощником повара, слесарем, установщиком навесов, развозчиком телевизоров, его увольняли или он уходил сам через неделю, максимум через десять-одиннадцать дней, пока до него наконец не дошло, что если никого не убивать, то никто и не умрет; все получалось через задницу, да и вообще он уже не годился для стройки – так и не разобрал, что было в том письме. Через неделю нашел его под креслом и на этот раз прочел. Старый зеленый – блядь, старый зеленый уже сто лет как в ломбарде.
– Да, – сказал он, – к сожалению, сестрица, старый зеленый лежит себе в ломбарде вот уже три года, понятно, да?
(Он загремел на несколько лет, в тюрьме умудрился закончить младшее отделение колледжа, подумывал о том, чтобы стать негром-мусульманином, поменять имя, начать новую жизнь, снова все сначала. Он размышлял о деньгах и о том, как они делаются. Сперва ему казалось, что кроме музыки и преступлений других путей нет, что только к этим работам он привязан силами обстоятельств. Что ж, он не собирается опять ловить рыбу и не будет зарабатывать на зайдеко, джазе, роке, всей этой ебанутой музыке.
Он читал, как сумасшедший ублюдок, читал так, что стали косить глаза, но не сказочки и прочий мусор, как все остальные, а «Уолл-Стрит Джорнэл», финансовые издания и аналитиков мелкого бизнеса – выяснив за год или два, что необходимо миру, он занялся мусором. В 1978 году, когда шестнадцать банков отказали ему в кредите, он ограбил супермаркет, с этим начальным капиталом вернулся в Луизиану, купил восемьдесят акров и предложил нескольким крупным городам привозить ему за определенную сумму твердый мусор. В 1990 году он был владельцем современной пятисотакровой свалки и главного трубопровода, по которому переработанный мусор попадал из Нью-Йорка на поля Айовы, обеих Дакот, Небраски, Колорадо, Техаса и Калифорнии. Он разыскал дважды разведенную Вилму, поиграл с ней немного, завел как следует, и бросил. Он никогда больше не брал в руки аккордеон и не любил слушать.
– Если бы я не бросил играть, был бы сейчас уличным музыкантом, на холоде, в метро, собирал бы в консервную банку четвертаки и десятицентовики. На хуй. – Но он был очень осторожен и никогда не водил по ночам машину.)
СТУКНУЛ ПОСИЛЬНЕЕ И УПАЛ
Бандоньон
За дворами
Старая миссис Юзеф Пжибыш работала до шестидесяти шести лет – «Есть работа, нет заботы, будут гроши, будет суп хороший», – но в 1950-м, в том самом году, когда, поймав своего внука Джо за раскуриванием сигареты из стыренной в магазине пачки, она сломала ему нос привезенным еще с родины яйцом из слоновой кости, миссис Пжибыш вышла на пенсию и сосредоточилась на походах в церковь, стряпне, общественных делах и рассказах о том, какие тяжелые времена им всем пришлось пережить.
– Трагедия. Наша семья – это кошмарная трагедия. Все умерли, кроме меня. Да, ничто не вечно, мой милый мальчик. Погоди, я только накину на себя что-нибудь потеплее – ты ведь не будешь больше таскать в магазине курево, правда?
Двадцать лет спустя, в восемьдесят шесть лет, она похоронила старшего сына Иеронима. Она была тучной женщиной; кожа, вся в морщинах и желтушных пятнах, топорщилась на ней, как обивка на диванных пружинах, но мускулистые руки и крепкие пальцы намекали на то, что ей и теперь не составит труда вскарабкаться по отвесной скале. Впадины глаз и рта на тяжелом лице напоминали следы от ногтей в тесте, а стянутый на макушке желто-белый пучок волос – суфле на сдобной булке. Бифокальные очки без оправы невероятно четко отражали предметы и вспыхивали голубым пламенем газовой горелки.
Поверх вискозного платья с узором из диагоналей, квадратов, цветов, горошков, перьев и летящих на темном фоне птиц она повязывала передники, обшитые голубой или розовой, как у Мэйми Эйзенхауэр, тесьмой, но сильно хромала и согнулась настолько, что уже не могла собирать грибы.
Много лет миссис Пжибыш, ее сын Иероним, невестка Дороти (чистая холера, а не баба) и двое внуков, Раймунд и Джо, прожили все вместе в тесном домике на южной стороне Краков-авеню в исключительно польском квартале; этот дом она купила сама на деньги, заработанные на сигарной фабрике, уже после того, как ее бросил муж, ибо, как повторяла она по несколько раз в день, «без земли что без ног: ползать ползай, но уйти не уйдешь». На противоположной стороне улицы жила семья Чезов из Пинска; позже они поменяли фамилию на Чесс, два их мальчика выросли и занялись делом – автосвалки, бары, ночные клубы, в конце концов они стали выпускать пластинки входивших тогда в моду чернокожих музыкантов, только и умевших, что выть свои блюзы, и в 1960 году добрый польский квартал вдруг почернел со всех сторон. Она понимала, что в этом нет вины братьев Чесс, но в голове каким-то образом все это соединилось вместе – чернокожие, блюзы, братья Чесс, новые соседи.
После войны поляки уезжали, черные приезжали, и все попытки защитить квартал огнем и камнями провалились.
Иероним с самого начала навострился швырять в чернокожих камни и подбивал на это детей.
Он орал на негров:
– Пшел вон, вали отсюда, тут живут честные трудовые поляки, пшел к черту, ниггер, не пачкай наши дома, прочь, пся крев, на каждой груше вырастет по манде раньше, чем вы тут поселитесь. – Мальчишки в ответ тоже швырялись камнями, называли его грязным полячишкой, тупым пшеком, катись к черту – откуда приехал. Ирландцы, немцы, американцы.
У Иеронима было маленькое овальное лицо, бусинки голубых глаз прятались в глубоких пещерах, впалый рот – точно такой же, как у отца, зато длинные руки и мощные плечи были словно созданы для швыряния камней; несколько лет спустя вместе с соседями он ходил протестовать против грандиозного строительного проекта под названием «Дома Фернвудского парка» – эти идиоты из правительства надумали поселить черных в белом квартале. Тогда собралась огромная толпа, несколько тысяч человек. Позже Иероним высматривал, где еще что строится, и по ночам вместе с другими мужчинами воровал стройматериалы – не столько воровство, сколько вредительство, они рассчитывали таким образом замедлить работу. (Во время одной такой экспедиции он упал в недостроенный лестничный пролет и повредил позвоночник. С тех пор прихрамывал и жаловался на боль в печени.) Специально для «Парк-Майнор» он заливал бензин в бутылки из-под кока-колы. В своем квартале основал перестроечную ассоциацию, но ничего хорошего из этого не вышло. Он нашел применение зуммеру, висевшему на дверях польского клуба: в 1953 году, по ночам, он заводил его под окнами поселившегося в «Домах Трамбул-парка» семейства – негритянского, несмотря на почти светлую кожу, – пока те не сдались и не убрались обратно в свои трущобы.
Еще через несколько лет к ним в дом постучался торговец недвижимостью.
– Вы бы ехали отсюда, ребята, пока не поздно. Еще немного, и вам не дадут за этот дом ни гроша. А я плачу прямо сейчас. – Но хозяйка отказалась продавать дом, несмотря на постоянные жалобы невестки, что жить тут стало слишком опасно; Иероним тоже ворчал, но реже. К тому времени он смирился – смотрел по телевизору «Вопрос на $64 000», выкрикивал неправильные ответы и выискивал недостатки в игре наряженных в блестящие костюмы аккордеонистов.
Рядом стоял дом Збигнева и Янины Яворски; миссис Юзеф Пжибыш вспоминала, как они поселились там в 1941 году, и оба тогда работали.
– …он на сталелитейном, а она на патронной фабрике. Ох, мы женщины любили войну; если польки когда и могли получить работу, так это во Вторую мировую. – До войны на каждое место просилось по тридцать женщин, но бригадиры никогда их не брали, говорили: бабы вечно чего-то хотят, от них только неприятности. А какими опрятными были детки Яворских, во дворе ни пятнышка, цветочки, хозяйка ходила к мессе, добрые друзья, да, он был не прочь выпить, но какой мужчина этого не любит, и сколько радостных часов они провели вместе с Яниной, попивая кофе и закусывая нежными имбирными пирогами. А теперь, только посмотрите на эту черную прачку, что поселилась в их доме, – свалявшийся свитер, штаны грязные, подошвы шлепают, полдюжины оборванных детей только и знают, что носиться по округе да безобразничать: то дубасят по мусорным бакам, то лезут в почтовые ящики, толкаются, дерутся – а еще пробки от бутылок, бумажки, деревяшки, продавленные колпаки от колес, мятые консервные банки – не успевают дети проснуться, как все это уже разбросано; дом обветшал, краска ободралась, вместо стекол покореженный картон, и все в таком духе. По ночам в незапертую дверь лезут какие-то мужики, потом орут, распевают песни, а то и дерутся – шум на всю улицу. Кто знает, что будет дальше? Но частенько, когда невестка уходила на работу, миссис Пжибыш носила соседке прикрытые фольгой голубцы, а то раздавала оборванцам печенье или маленькие шарики из ящика старого Юзефа.
Несколько лет подряд, пока старость окончательно ее не согнула, миссис Пжибыш частенько повязывала у подбородка платок, брала в руки корзинку и отправлялась по грибы в Гловацкий парк.
– Столько грибов! – шептала она сама себе, корзинка наполнялась и оттягивала левое плечо. На обратном пути она непременно шла мимо продуктового магазина «Выпрями спину», где прямо на тротуар выставляли яблоки от «Макинтош и Деликатесы», а еще корзинки промышленных грибов с химических грядок Пенсильвании. Она презирала эти гладкие бежевые головки, пресный вкус и брызги ядохимикатов. Пусть их едят тупые американцы! Что за жуткая лавка, бубнила она, никакого сравнения с «Отличной свининой и провизией», как жаль, что его давным-давно снесли, вспомнить только огромные сардельки в полосатых мешках, копченый бекон с квадратами коричневой, словно тетрадные обложки, кожицы, крепкие бледные ножки подвешены на прикрученной к копытам проволоке, ребра на прямоугольных наклонных полках, точно фотографии с воздуха изрытых оврагами равнин, и жуткие свиные головы: брови сдвинуты от последнего мучительного понимания, – мутные глаза, вытаращенные или наоборот, запавшие, лохмотья ушей, верхняя часть тугих рыл выпячена вперед, словно в предсмертном восклицании. Дома она опрокидывала корзинку на белую скатерть, будто котят, гладила по головам эти превосходные грибы: пятнадцать фунтов трутовиков с крапчатыми коричневатыми веерами в дюйм толщиной пахли арбузами; мешочки сморчков с бороздками на шляпках приковывали к себе взгляд, а их полые внутренности утыканы блестящими пупырышками, словно штукатурка на церковном потолке; к кремовым волнам вешенок прилипли кусочки листьев и мякоть орехов – все это нужно было вычистить, рассортировать и залить уксусом. Ни для чего, просто так, из одного лишь из охотничьего азарта. Как же билось ее сердце, когда летом на опушке она находила двадцать семь отличных зонтиков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Старый зеленый
Словно в полусне Октав ждал, когда кончится затянувшаяся безработица – он так и не получил профсоюзный билет, черт бы их побрал, слишком много народу просилось на эту работу; он перепробовал все, сменил пятьдесят мест, работал штукатуром, плотником, укладчиком ковров, мусорщиком, грузчиком, таксистом, водителем катафалков, разносчиком продуктов, помощником повара, слесарем, установщиком навесов, развозчиком телевизоров, его увольняли или он уходил сам через неделю, максимум через десять-одиннадцать дней, пока до него наконец не дошло, что если никого не убивать, то никто и не умрет; все получалось через задницу, да и вообще он уже не годился для стройки – так и не разобрал, что было в том письме. Через неделю нашел его под креслом и на этот раз прочел. Старый зеленый – блядь, старый зеленый уже сто лет как в ломбарде.
– Да, – сказал он, – к сожалению, сестрица, старый зеленый лежит себе в ломбарде вот уже три года, понятно, да?
(Он загремел на несколько лет, в тюрьме умудрился закончить младшее отделение колледжа, подумывал о том, чтобы стать негром-мусульманином, поменять имя, начать новую жизнь, снова все сначала. Он размышлял о деньгах и о том, как они делаются. Сперва ему казалось, что кроме музыки и преступлений других путей нет, что только к этим работам он привязан силами обстоятельств. Что ж, он не собирается опять ловить рыбу и не будет зарабатывать на зайдеко, джазе, роке, всей этой ебанутой музыке.
Он читал, как сумасшедший ублюдок, читал так, что стали косить глаза, но не сказочки и прочий мусор, как все остальные, а «Уолл-Стрит Джорнэл», финансовые издания и аналитиков мелкого бизнеса – выяснив за год или два, что необходимо миру, он занялся мусором. В 1978 году, когда шестнадцать банков отказали ему в кредите, он ограбил супермаркет, с этим начальным капиталом вернулся в Луизиану, купил восемьдесят акров и предложил нескольким крупным городам привозить ему за определенную сумму твердый мусор. В 1990 году он был владельцем современной пятисотакровой свалки и главного трубопровода, по которому переработанный мусор попадал из Нью-Йорка на поля Айовы, обеих Дакот, Небраски, Колорадо, Техаса и Калифорнии. Он разыскал дважды разведенную Вилму, поиграл с ней немного, завел как следует, и бросил. Он никогда больше не брал в руки аккордеон и не любил слушать.
– Если бы я не бросил играть, был бы сейчас уличным музыкантом, на холоде, в метро, собирал бы в консервную банку четвертаки и десятицентовики. На хуй. – Но он был очень осторожен и никогда не водил по ночам машину.)
СТУКНУЛ ПОСИЛЬНЕЕ И УПАЛ
Бандоньон
За дворами
Старая миссис Юзеф Пжибыш работала до шестидесяти шести лет – «Есть работа, нет заботы, будут гроши, будет суп хороший», – но в 1950-м, в том самом году, когда, поймав своего внука Джо за раскуриванием сигареты из стыренной в магазине пачки, она сломала ему нос привезенным еще с родины яйцом из слоновой кости, миссис Пжибыш вышла на пенсию и сосредоточилась на походах в церковь, стряпне, общественных делах и рассказах о том, какие тяжелые времена им всем пришлось пережить.
– Трагедия. Наша семья – это кошмарная трагедия. Все умерли, кроме меня. Да, ничто не вечно, мой милый мальчик. Погоди, я только накину на себя что-нибудь потеплее – ты ведь не будешь больше таскать в магазине курево, правда?
Двадцать лет спустя, в восемьдесят шесть лет, она похоронила старшего сына Иеронима. Она была тучной женщиной; кожа, вся в морщинах и желтушных пятнах, топорщилась на ней, как обивка на диванных пружинах, но мускулистые руки и крепкие пальцы намекали на то, что ей и теперь не составит труда вскарабкаться по отвесной скале. Впадины глаз и рта на тяжелом лице напоминали следы от ногтей в тесте, а стянутый на макушке желто-белый пучок волос – суфле на сдобной булке. Бифокальные очки без оправы невероятно четко отражали предметы и вспыхивали голубым пламенем газовой горелки.
Поверх вискозного платья с узором из диагоналей, квадратов, цветов, горошков, перьев и летящих на темном фоне птиц она повязывала передники, обшитые голубой или розовой, как у Мэйми Эйзенхауэр, тесьмой, но сильно хромала и согнулась настолько, что уже не могла собирать грибы.
Много лет миссис Пжибыш, ее сын Иероним, невестка Дороти (чистая холера, а не баба) и двое внуков, Раймунд и Джо, прожили все вместе в тесном домике на южной стороне Краков-авеню в исключительно польском квартале; этот дом она купила сама на деньги, заработанные на сигарной фабрике, уже после того, как ее бросил муж, ибо, как повторяла она по несколько раз в день, «без земли что без ног: ползать ползай, но уйти не уйдешь». На противоположной стороне улицы жила семья Чезов из Пинска; позже они поменяли фамилию на Чесс, два их мальчика выросли и занялись делом – автосвалки, бары, ночные клубы, в конце концов они стали выпускать пластинки входивших тогда в моду чернокожих музыкантов, только и умевших, что выть свои блюзы, и в 1960 году добрый польский квартал вдруг почернел со всех сторон. Она понимала, что в этом нет вины братьев Чесс, но в голове каким-то образом все это соединилось вместе – чернокожие, блюзы, братья Чесс, новые соседи.
После войны поляки уезжали, черные приезжали, и все попытки защитить квартал огнем и камнями провалились.
Иероним с самого начала навострился швырять в чернокожих камни и подбивал на это детей.
Он орал на негров:
– Пшел вон, вали отсюда, тут живут честные трудовые поляки, пшел к черту, ниггер, не пачкай наши дома, прочь, пся крев, на каждой груше вырастет по манде раньше, чем вы тут поселитесь. – Мальчишки в ответ тоже швырялись камнями, называли его грязным полячишкой, тупым пшеком, катись к черту – откуда приехал. Ирландцы, немцы, американцы.
У Иеронима было маленькое овальное лицо, бусинки голубых глаз прятались в глубоких пещерах, впалый рот – точно такой же, как у отца, зато длинные руки и мощные плечи были словно созданы для швыряния камней; несколько лет спустя вместе с соседями он ходил протестовать против грандиозного строительного проекта под названием «Дома Фернвудского парка» – эти идиоты из правительства надумали поселить черных в белом квартале. Тогда собралась огромная толпа, несколько тысяч человек. Позже Иероним высматривал, где еще что строится, и по ночам вместе с другими мужчинами воровал стройматериалы – не столько воровство, сколько вредительство, они рассчитывали таким образом замедлить работу. (Во время одной такой экспедиции он упал в недостроенный лестничный пролет и повредил позвоночник. С тех пор прихрамывал и жаловался на боль в печени.) Специально для «Парк-Майнор» он заливал бензин в бутылки из-под кока-колы. В своем квартале основал перестроечную ассоциацию, но ничего хорошего из этого не вышло. Он нашел применение зуммеру, висевшему на дверях польского клуба: в 1953 году, по ночам, он заводил его под окнами поселившегося в «Домах Трамбул-парка» семейства – негритянского, несмотря на почти светлую кожу, – пока те не сдались и не убрались обратно в свои трущобы.
Еще через несколько лет к ним в дом постучался торговец недвижимостью.
– Вы бы ехали отсюда, ребята, пока не поздно. Еще немного, и вам не дадут за этот дом ни гроша. А я плачу прямо сейчас. – Но хозяйка отказалась продавать дом, несмотря на постоянные жалобы невестки, что жить тут стало слишком опасно; Иероним тоже ворчал, но реже. К тому времени он смирился – смотрел по телевизору «Вопрос на $64 000», выкрикивал неправильные ответы и выискивал недостатки в игре наряженных в блестящие костюмы аккордеонистов.
Рядом стоял дом Збигнева и Янины Яворски; миссис Юзеф Пжибыш вспоминала, как они поселились там в 1941 году, и оба тогда работали.
– …он на сталелитейном, а она на патронной фабрике. Ох, мы женщины любили войну; если польки когда и могли получить работу, так это во Вторую мировую. – До войны на каждое место просилось по тридцать женщин, но бригадиры никогда их не брали, говорили: бабы вечно чего-то хотят, от них только неприятности. А какими опрятными были детки Яворских, во дворе ни пятнышка, цветочки, хозяйка ходила к мессе, добрые друзья, да, он был не прочь выпить, но какой мужчина этого не любит, и сколько радостных часов они провели вместе с Яниной, попивая кофе и закусывая нежными имбирными пирогами. А теперь, только посмотрите на эту черную прачку, что поселилась в их доме, – свалявшийся свитер, штаны грязные, подошвы шлепают, полдюжины оборванных детей только и знают, что носиться по округе да безобразничать: то дубасят по мусорным бакам, то лезут в почтовые ящики, толкаются, дерутся – а еще пробки от бутылок, бумажки, деревяшки, продавленные колпаки от колес, мятые консервные банки – не успевают дети проснуться, как все это уже разбросано; дом обветшал, краска ободралась, вместо стекол покореженный картон, и все в таком духе. По ночам в незапертую дверь лезут какие-то мужики, потом орут, распевают песни, а то и дерутся – шум на всю улицу. Кто знает, что будет дальше? Но частенько, когда невестка уходила на работу, миссис Пжибыш носила соседке прикрытые фольгой голубцы, а то раздавала оборванцам печенье или маленькие шарики из ящика старого Юзефа.
Несколько лет подряд, пока старость окончательно ее не согнула, миссис Пжибыш частенько повязывала у подбородка платок, брала в руки корзинку и отправлялась по грибы в Гловацкий парк.
– Столько грибов! – шептала она сама себе, корзинка наполнялась и оттягивала левое плечо. На обратном пути она непременно шла мимо продуктового магазина «Выпрями спину», где прямо на тротуар выставляли яблоки от «Макинтош и Деликатесы», а еще корзинки промышленных грибов с химических грядок Пенсильвании. Она презирала эти гладкие бежевые головки, пресный вкус и брызги ядохимикатов. Пусть их едят тупые американцы! Что за жуткая лавка, бубнила она, никакого сравнения с «Отличной свининой и провизией», как жаль, что его давным-давно снесли, вспомнить только огромные сардельки в полосатых мешках, копченый бекон с квадратами коричневой, словно тетрадные обложки, кожицы, крепкие бледные ножки подвешены на прикрученной к копытам проволоке, ребра на прямоугольных наклонных полках, точно фотографии с воздуха изрытых оврагами равнин, и жуткие свиные головы: брови сдвинуты от последнего мучительного понимания, – мутные глаза, вытаращенные или наоборот, запавшие, лохмотья ушей, верхняя часть тугих рыл выпячена вперед, словно в предсмертном восклицании. Дома она опрокидывала корзинку на белую скатерть, будто котят, гладила по головам эти превосходные грибы: пятнадцать фунтов трутовиков с крапчатыми коричневатыми веерами в дюйм толщиной пахли арбузами; мешочки сморчков с бороздками на шляпках приковывали к себе взгляд, а их полые внутренности утыканы блестящими пупырышками, словно штукатурка на церковном потолке; к кремовым волнам вешенок прилипли кусочки листьев и мякоть орехов – все это нужно было вычистить, рассортировать и залить уксусом. Ни для чего, просто так, из одного лишь из охотничьего азарта. Как же билось ее сердце, когда летом на опушке она находила двадцать семь отличных зонтиков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66