https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x120/
Он прожил бы еще пять, а то и десять лет, и с пользой. Папа брал по тысяче долларов за вязку. Он все подсчитал – Саймон опустил его на пятьдесят тысяч долларов, когда застрелил Зонтико. И все это была чушь, простое семейное недоразумение.
– И?
– И ничего. Мы с Саймоном вернулись в Нью-Йорк, но он никак не мог успокоиться после того отцовского выстрела, винил себя за то, что убил Зонтико, и очень скоро спутался с подружкой своего босса, которая по случаю была еще и моим гинекологом, так что выболтала ему, что я беременна. Мы развелись, он женился на этой суке, они уехали в Миннеаполис, и я с тех пор ни разу его не видела. Все эти годы я обвиняла отца. Он не имел права стрелять в Саймона. Так же как не имел права ебаться с этой блядью, моей школьной подружкой.
– А я, блядь, считаю, что он все сделал правильно. Он говорил, что Саймон чуть вас всех не перебил. У него был такой вид, как будто он свихнулся. Что до бабы, то какой козел может знать, почему происходят такие вещи. Такое бывает сплошь и рядом. Это их ебучие заботы, а не твои. Она смотрела на него.
– Ты мудак. Полный. У тебя нет моральных устоев. Поехали в горы. Возьмем вина, пару кусков мяса и одеяло.
– Джозефина. Позволь напомнить, что твоя мать ждет, когда ты привезешь на ранчо этот ебаный куриный корм.
Она смотрела на его красивое американское лицо: обе половинки вполне симметричны, ясные светлые глаза за неестественно маленькой проволочной оправой очков поблескивали враждебными искрами; она смотрела на клочковатую щетину, родинку под носом, две почти совсем безволосых руки. Он так же почти не отрываясь смотрел на нее, и за несколько секунд все стало ясно – так, словно он знал ее целый год, а может и больше. Привязанность перешла в раздражение. И быстро двигалась к антипатии.
– Она тебе не нравится, да? Моя мать.
– Нет, – ответил он, зная, что говорить этого не следовало. – И твой ебаный папаша тоже. Ульц затеял хорошее дело – пустить их в расход. – Он не этого хотел, я же тебе только что сказала.
И все же они купили вина, поехали в горы и там, на лугу, среди горящих цветов кастиллеи, она убегала от него полураздетой и смеялась, как в рекламе гигиенических салфеток; он поиграл с ней минут пять, потом это говно его взбесило, он повалил ее на землю, сорвал одежду, обеими руками отвесил два звонких шлепка, когда она сказала стоп, раздвинул ноги и влез внутрь, взбрыкиваясь, как во время гона. Нагретые солнцем волосы пахли ореховым маслом и горячей листвой. Небо было пурпурным, они истекали потом, кусали друг другу губы, она царапала ему спину, а он наваливался на нее всем своим весом, толкал и таранил, трава впивалась в кожу мелкими жалящими лезвиями, вино открылось и пролилось на землю, они катались по нему, рыча и завывая, ставили свои заляпанные вином, разодранные, лоснящиеся тела с прилипшими к ним травой и пыльцой в причудливые позиции, кричали и плакали, она повторяла о боже, о боже, до крови сломала ноготь, он поранил колено кусочком острого кварца, комары искусали всю его резвую задницу и ее белые ноги, а когда ему захотелось отлить, она, опустившись на колени, заботливо придерживала его член, потом настала ее очередь, и тогда она присела на корточки, а он подставил под горячую струю сложенную лодочкой руку, затем опять пришло время криков и богов, ползаний и перекатов по каше влажных цветов, и для каждого из них это было самым экстравагантным признанием в глубокой, глубже самой жизни, любви, и на все на это смотрел с далекого склона пастух-баск, держа в левой руке сирсовский бинокль, а в правой – член.
– Это изнасилование, – сказала она.
– Ага. Но тебе же, блядь, понравилось.
– Ты ошибаешься, – сказала она. – И еще пожалеешь.
Налетели оводы. Вино кончилось. Они молча оделись, полуотвернувшись друг от друга. Потом, побрели прочь от этого луга, прихрамывая и стараясь не смотреть на помятые цветы. Все было кончено.
Его визит подошел к концу на следующее утро; перед тем, как уехать, Вёрджил смотрел ей в глаза, в прямом и искреннем взгляде читалось, как ему обидно и неприятно оттого, что оно все так обернулось (эта поза оскорбленной невинности была всего лишь позой, ибо несколько лет спустя он сел в тюрьму за мошенничество и обман доверчивых обитателей первоклассного дома для пенсионеров – фальшивая инвестиционная компания пообещала выгодное вложение средств в особо избранные «Экологически чистые звукозаписывающие корпорации»), а Джозефина седлала Овсянку, голубовато-мраморную кобылу с глянцевыми пятнами на морде, голенях, коленной чашечке, локте и, глядя в сторону, повторяла: ну еще бы, еще бы. Она сказала родителям, что поживет на ранчо, поможет Кеннету вести племенной журнал и немного разгрузит Бетти по хозяйству. Возможно, останется насовсем, сказала они им, – дочерняя благодарность за решение не расходиться, принятое после того, как маленькая дочка этой бляди умерла, и Кеннет подписался в искреннем желании хранить супружескую верность.
(Но той же осенью она вышла замуж за Мэттью Хэндсо, ранчера ростом шесть футов два дюйма, тоже вьетнамского ветерана, уроженца Амхерста, Массачусетс; в первую брачную ночь с ним случился эпилептический припадок. Она сидела в больничном коридоре и читала «Кролик разбогател», но на пятьдесят третьей странице уснула. Они превратились в затворников, но через несколько лет Хэндсо счел, что федеральное правительство увезено в неизвестном направлении на реактивном самолете, над Организацией объединенных наций нависла угроза темнокожего кривоногого переворота, а недостаток школьных священников уничтожил моральные устои американцев, и потому необходимо срочно заколотить стальные ворота ранчо. Вдвоем они вырыли серию бункеров и тоннелей, ведущих в десятиакровый подземный город с тайными кротовыми входами.)
«Bizitza hau iluna eta garratza da»
Однажды ранним вечером, в последнюю субботу июня, Фэй, нарядившись в джинсы с острыми, как нож, складками, рубаху с перламутровыми пуговицами, шелковый шейный платок, туфли из кожи ящерицы и новый, украшенный самоцветами ремень, поехал по дороге на гору Оленьей Ноги; на соседнем сиденье подпрыгивал зеленый аккордеон, а квадратный футляр его собственной концертины, замотанный сверху лошадиной попоной, лежал на полу, среди полудюжины бутылок отличного ирландского виски. Эта концертина была у него уже очень давно. На ее деревянной стенке болталась табличка с надписью «С. Джеффрис». Он всегда думал, что это имя давно помершего ковбоя, бывшего хозяина инструмента; Фэю нравился звучный голос концертины и золотые фигурки дельфинов, которые уже почти стерлись, но еще прыгали. Он, как мог, починил зеленый аккордеон, хотя по-прежнему не знал, что делать с западающей кнопкой и с той, другой, которая вообще не играла. Он не был особенно искусен в таких делах.
Баски веселились целый день, хотя большая танцевальная платформа посреди цветочного луга сейчас пустовала, неподалеку танцоры в национальных костюмах вымучивали непостижимые фигуры jota под аккомпанемент трех или четырех музыкантов в рубахах, беретах и мягких сапожках с замотанными вокруг лодыжек шнурками. Они играли на старых инструментах: один дул в txistu и одновременно стучал по tambouri , крепкий мужичок с рябым, как вафля, лицом растягивал и стягивал trikitixa , ее особым образом настроенные язычки пискляво выводили «Zolloko San Martinak» , а за повозкой двое мужчин лупили толстыми концами палок по резонирующей деревянной доске. Музыканты не были похожи на местных, скорее всего, их выписали из Лос-Анджелеса.
Под деревьями стояли беспорядочно припаркованные грузовики и внедорожники, люди вылезали из них и забирались обратно, неподалеку расположился отгороженный веревками загон для лошадей. От решеток барбекю поднималось возбуждающе жирное дымовое марево, под навесами и открытыми палатками играли в карты, сквозь струи музыки пробивались женские разговоры, ржание коней, чьи-то выкрики. Накопившееся за день тепло разглаживало напряженные лица, в горячем воздухе дрожали пятна осин, пыль и косые горные тени.
Фэй побродил минут десять, прижимая аккордеон правой рукой и выискивая Мишеля, двоюродного брата Хавьера, пока наконец не увидел: тот сидел на перевернутом ящике неподалеку от двух лошадей с перекрещенными шеями и то ли дремал, то ли курил самокрутку.
– Мишель, – окликнул Фэй, подходя поближе. Тот поднял взгляд, потом встал, потом задрал губы с желтых зубов и, махнув Фэю головой, двинулся к заляпанному грязью внедорожнику. Они выехали на мокрую тропу, и празднество осталось позади. Мишель молчал, хмуро смотрел вперед, уголек сигареты жег ему губы. Фэй тоже закурил, протянул пачку Мишелю, и тот взял новую сигарету, погасив бычок о приборную доску. Грузовик толчками прорывался сквозь широкохвойные сосны, спускался в седловину, карабкался по склону нового холма и медленно приближался к бездорожной внутренней гряде, укрепленным гребням, огромному вздутию из глины и камней, безлюдная местность – лишь сдавленные крики пустельги да свист ветра можно было услыхать в этом краю. Вой двигателя вплетался в звуки чужеродным проигрышем. Тропа исчезла совсем, машина теперь терлась о скалы, прижималась к валунам и каменистым осыпям, стебли полыни и стволы горных кипарисов скребли по ее бокам. Мишель показал пальцем направо, и Фэю пришлось долго напрягать глаза, прежде чем он разглядел россыпь валунов, которые вполне могли быть и овцами.
Мишель молчал. Фэй попытался было запеть, «ты плакала, заламывая руки» , но дорога была слишком неровной для песен, слова толчками вырывались изо рта, мелодия сбивалась.
– Тут надо бы коня, а не внедорожник.
Мишель кивнул, потом остановился. Овцы были все так же далеко. Задрав физиономию в небо, Мишель указал прямо и немного направо. Там была тропинка. Взглянув куда-то мимо Фэя, он развалился на сиденье и закрыл глаза.
– Я подожду, – сказал он. Вокруг его головы уже клубилось небольшое комариное облачко.
– Я недолго, – ответил Фэй, ступил на заросшую травой пахнувшую лакрицей дорожку и помочился, прежде чем отправиться в путь. За плечом, на веревочной петле болтался аккордеон; он карабкался вверх, ругаясь и соскальзывая в своих неподходящих для этой дороги ботинках. Но идти было недалеко, всего несколько сот ярдов, за крутым поворотом у двух валунов, похожих на чью-то задницу, начиналась кромка скошенного луга, на котором он увидел овечью повозку с круглой, как белая консервная банка, крышей; в проеме открытой дверцы сидел Хавьер и чистил ружье. Вокруг плескался ветер, волновалась трава и пурпурный люпин, а рубашка Хавьера то вздымалась, то снова припадала к его телу.
Когда Фэй подошел поближе, Хавьер повернул голову влево – он был мрачен и застенчив после стольких лет отшельничества в горах, среди одних лишь отар; длинный нос маслянисто поблескивал. Из-под повозки послышалось рычание собаки.
– Мишель остался в машине. Как вы тут поживаете, братцы?
– Поживаем хорошо. Временами. Ему боязно. Оттого мне и надо эта коробка. Мою старую он оставил в кабине, пять часов под солнцем, пока бухал. Ты бы видел. Только выкинуть, все покорежилось, внутри потекла вакса. Такой вот недотепа. Только и знает, что страдать, какая у него тяжелая жизнь. Кислый тип – к таким ничего не идет в руки. Это оно и есть? – Хавьер взял аккордеон, осмотрел со всех сторон, сморщился по поводу нарисованного дьявола и потертого пламени.
– Красиво тут у тебя. Траву хорошо скосили. А вот мусор собирают не очень. – Фэй бросил взгляд на пирамиду из жестяных банок и бутылок.
– Механик из лагеря потом заберет. Он умеет сюда заезжать, вокруг той скалы по восточному склону. Мишель тебя вез по южному. – Он протянул Фэю бутылку теплого пива.
– Ты пропустил большой праздник, Хавьер. Говорят, ты последний баск, который еще возится с овцами, теперь все нанимают мексов или перуанцев. И еще говорят, что овечьи повозки остались только в музеях и во дворах богатых ранчеров, для украшения.
– Ага. Я тоже стар для этого дела. Внизу мне неловко. А наверху хорошо, как-нибудь слезу, пропустим по стаканчику. Старого пса не научишь новым трюкам. Прижился уже. Неохота менять привычки. На новое не тянет. Ладно, поглядим, что за штука. – Откинув в сторону левую ногу, он повертел аккордеон. – Черт, ну и хлам.
– Я зашил петлю для большого пальца и кое-что еще.
Хавьер посмотрел на толстый деревянный шуруп, которым держалась кожаная петля.
– Тебе, пожалуй, не стоит идти в мебельщики. Ладно, для забавы сойдет. Мне тут в самый раз – кому нужен хороший инструмент, чтобы бренчать в повозке. Да, я слишком стар для этой верхотуры, потому на ней и сижу. Слишком стар, чтобы переползать в другое место. Только овец и знаю. С ними и помру. Все равно скоро во всем мире не останется шерсти, кругом одна синтетика.
Слегка отвернувшись, он придирчиво изучал аккордеон. Провел пальцем по царапинам на лаке, треснувшим кнопкам; металлические глаза ослепли от ржавчины, полусгнившие меха Фэй заклеил лентой, решетка давно отвалилась, полировка стерлась, а бледные буквы французского имени на боку затерли наждачной бумагой. Хавьер поставил свои веснушчатые мускулистые руки в нужную позицию, медленно растянул меха, медленно сложил обратно. И еще раз. Потом заиграл, одни ноты звучали слишком тихо, другие хрипели, у третьих получалось два звука одновременно. Он запел сипловатым заунывным голосом печальную и удивительную мелодию – она скользила от ноты к ноте и медленно набирала высоту, оставляя далеко внизу начальные звуки гаммы.
– Ах, какой прекрасный друг, притащил мне музыку, он вскарабкался наверх с тонкой папироскою, он так любит пиво пить и живет под камнем, этот ненадежный друг мне так много должен, он от пива так ослаб, не подняться в гору, к ангельскому пенью… – Тут снизу донесся крик Мишеля, и резкое переливчатое ржание оборвалось на таком пронзительном визге, что его не могло уже различить человеческое ухо, один лишь пес залаял, почувствовав его глубину.
– Подожди, – сказал Хавьер и нырнул в повозку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
– И?
– И ничего. Мы с Саймоном вернулись в Нью-Йорк, но он никак не мог успокоиться после того отцовского выстрела, винил себя за то, что убил Зонтико, и очень скоро спутался с подружкой своего босса, которая по случаю была еще и моим гинекологом, так что выболтала ему, что я беременна. Мы развелись, он женился на этой суке, они уехали в Миннеаполис, и я с тех пор ни разу его не видела. Все эти годы я обвиняла отца. Он не имел права стрелять в Саймона. Так же как не имел права ебаться с этой блядью, моей школьной подружкой.
– А я, блядь, считаю, что он все сделал правильно. Он говорил, что Саймон чуть вас всех не перебил. У него был такой вид, как будто он свихнулся. Что до бабы, то какой козел может знать, почему происходят такие вещи. Такое бывает сплошь и рядом. Это их ебучие заботы, а не твои. Она смотрела на него.
– Ты мудак. Полный. У тебя нет моральных устоев. Поехали в горы. Возьмем вина, пару кусков мяса и одеяло.
– Джозефина. Позволь напомнить, что твоя мать ждет, когда ты привезешь на ранчо этот ебаный куриный корм.
Она смотрела на его красивое американское лицо: обе половинки вполне симметричны, ясные светлые глаза за неестественно маленькой проволочной оправой очков поблескивали враждебными искрами; она смотрела на клочковатую щетину, родинку под носом, две почти совсем безволосых руки. Он так же почти не отрываясь смотрел на нее, и за несколько секунд все стало ясно – так, словно он знал ее целый год, а может и больше. Привязанность перешла в раздражение. И быстро двигалась к антипатии.
– Она тебе не нравится, да? Моя мать.
– Нет, – ответил он, зная, что говорить этого не следовало. – И твой ебаный папаша тоже. Ульц затеял хорошее дело – пустить их в расход. – Он не этого хотел, я же тебе только что сказала.
И все же они купили вина, поехали в горы и там, на лугу, среди горящих цветов кастиллеи, она убегала от него полураздетой и смеялась, как в рекламе гигиенических салфеток; он поиграл с ней минут пять, потом это говно его взбесило, он повалил ее на землю, сорвал одежду, обеими руками отвесил два звонких шлепка, когда она сказала стоп, раздвинул ноги и влез внутрь, взбрыкиваясь, как во время гона. Нагретые солнцем волосы пахли ореховым маслом и горячей листвой. Небо было пурпурным, они истекали потом, кусали друг другу губы, она царапала ему спину, а он наваливался на нее всем своим весом, толкал и таранил, трава впивалась в кожу мелкими жалящими лезвиями, вино открылось и пролилось на землю, они катались по нему, рыча и завывая, ставили свои заляпанные вином, разодранные, лоснящиеся тела с прилипшими к ним травой и пыльцой в причудливые позиции, кричали и плакали, она повторяла о боже, о боже, до крови сломала ноготь, он поранил колено кусочком острого кварца, комары искусали всю его резвую задницу и ее белые ноги, а когда ему захотелось отлить, она, опустившись на колени, заботливо придерживала его член, потом настала ее очередь, и тогда она присела на корточки, а он подставил под горячую струю сложенную лодочкой руку, затем опять пришло время криков и богов, ползаний и перекатов по каше влажных цветов, и для каждого из них это было самым экстравагантным признанием в глубокой, глубже самой жизни, любви, и на все на это смотрел с далекого склона пастух-баск, держа в левой руке сирсовский бинокль, а в правой – член.
– Это изнасилование, – сказала она.
– Ага. Но тебе же, блядь, понравилось.
– Ты ошибаешься, – сказала она. – И еще пожалеешь.
Налетели оводы. Вино кончилось. Они молча оделись, полуотвернувшись друг от друга. Потом, побрели прочь от этого луга, прихрамывая и стараясь не смотреть на помятые цветы. Все было кончено.
Его визит подошел к концу на следующее утро; перед тем, как уехать, Вёрджил смотрел ей в глаза, в прямом и искреннем взгляде читалось, как ему обидно и неприятно оттого, что оно все так обернулось (эта поза оскорбленной невинности была всего лишь позой, ибо несколько лет спустя он сел в тюрьму за мошенничество и обман доверчивых обитателей первоклассного дома для пенсионеров – фальшивая инвестиционная компания пообещала выгодное вложение средств в особо избранные «Экологически чистые звукозаписывающие корпорации»), а Джозефина седлала Овсянку, голубовато-мраморную кобылу с глянцевыми пятнами на морде, голенях, коленной чашечке, локте и, глядя в сторону, повторяла: ну еще бы, еще бы. Она сказала родителям, что поживет на ранчо, поможет Кеннету вести племенной журнал и немного разгрузит Бетти по хозяйству. Возможно, останется насовсем, сказала они им, – дочерняя благодарность за решение не расходиться, принятое после того, как маленькая дочка этой бляди умерла, и Кеннет подписался в искреннем желании хранить супружескую верность.
(Но той же осенью она вышла замуж за Мэттью Хэндсо, ранчера ростом шесть футов два дюйма, тоже вьетнамского ветерана, уроженца Амхерста, Массачусетс; в первую брачную ночь с ним случился эпилептический припадок. Она сидела в больничном коридоре и читала «Кролик разбогател», но на пятьдесят третьей странице уснула. Они превратились в затворников, но через несколько лет Хэндсо счел, что федеральное правительство увезено в неизвестном направлении на реактивном самолете, над Организацией объединенных наций нависла угроза темнокожего кривоногого переворота, а недостаток школьных священников уничтожил моральные устои американцев, и потому необходимо срочно заколотить стальные ворота ранчо. Вдвоем они вырыли серию бункеров и тоннелей, ведущих в десятиакровый подземный город с тайными кротовыми входами.)
«Bizitza hau iluna eta garratza da»
Однажды ранним вечером, в последнюю субботу июня, Фэй, нарядившись в джинсы с острыми, как нож, складками, рубаху с перламутровыми пуговицами, шелковый шейный платок, туфли из кожи ящерицы и новый, украшенный самоцветами ремень, поехал по дороге на гору Оленьей Ноги; на соседнем сиденье подпрыгивал зеленый аккордеон, а квадратный футляр его собственной концертины, замотанный сверху лошадиной попоной, лежал на полу, среди полудюжины бутылок отличного ирландского виски. Эта концертина была у него уже очень давно. На ее деревянной стенке болталась табличка с надписью «С. Джеффрис». Он всегда думал, что это имя давно помершего ковбоя, бывшего хозяина инструмента; Фэю нравился звучный голос концертины и золотые фигурки дельфинов, которые уже почти стерлись, но еще прыгали. Он, как мог, починил зеленый аккордеон, хотя по-прежнему не знал, что делать с западающей кнопкой и с той, другой, которая вообще не играла. Он не был особенно искусен в таких делах.
Баски веселились целый день, хотя большая танцевальная платформа посреди цветочного луга сейчас пустовала, неподалеку танцоры в национальных костюмах вымучивали непостижимые фигуры jota под аккомпанемент трех или четырех музыкантов в рубахах, беретах и мягких сапожках с замотанными вокруг лодыжек шнурками. Они играли на старых инструментах: один дул в txistu и одновременно стучал по tambouri , крепкий мужичок с рябым, как вафля, лицом растягивал и стягивал trikitixa , ее особым образом настроенные язычки пискляво выводили «Zolloko San Martinak» , а за повозкой двое мужчин лупили толстыми концами палок по резонирующей деревянной доске. Музыканты не были похожи на местных, скорее всего, их выписали из Лос-Анджелеса.
Под деревьями стояли беспорядочно припаркованные грузовики и внедорожники, люди вылезали из них и забирались обратно, неподалеку расположился отгороженный веревками загон для лошадей. От решеток барбекю поднималось возбуждающе жирное дымовое марево, под навесами и открытыми палатками играли в карты, сквозь струи музыки пробивались женские разговоры, ржание коней, чьи-то выкрики. Накопившееся за день тепло разглаживало напряженные лица, в горячем воздухе дрожали пятна осин, пыль и косые горные тени.
Фэй побродил минут десять, прижимая аккордеон правой рукой и выискивая Мишеля, двоюродного брата Хавьера, пока наконец не увидел: тот сидел на перевернутом ящике неподалеку от двух лошадей с перекрещенными шеями и то ли дремал, то ли курил самокрутку.
– Мишель, – окликнул Фэй, подходя поближе. Тот поднял взгляд, потом встал, потом задрал губы с желтых зубов и, махнув Фэю головой, двинулся к заляпанному грязью внедорожнику. Они выехали на мокрую тропу, и празднество осталось позади. Мишель молчал, хмуро смотрел вперед, уголек сигареты жег ему губы. Фэй тоже закурил, протянул пачку Мишелю, и тот взял новую сигарету, погасив бычок о приборную доску. Грузовик толчками прорывался сквозь широкохвойные сосны, спускался в седловину, карабкался по склону нового холма и медленно приближался к бездорожной внутренней гряде, укрепленным гребням, огромному вздутию из глины и камней, безлюдная местность – лишь сдавленные крики пустельги да свист ветра можно было услыхать в этом краю. Вой двигателя вплетался в звуки чужеродным проигрышем. Тропа исчезла совсем, машина теперь терлась о скалы, прижималась к валунам и каменистым осыпям, стебли полыни и стволы горных кипарисов скребли по ее бокам. Мишель показал пальцем направо, и Фэю пришлось долго напрягать глаза, прежде чем он разглядел россыпь валунов, которые вполне могли быть и овцами.
Мишель молчал. Фэй попытался было запеть, «ты плакала, заламывая руки» , но дорога была слишком неровной для песен, слова толчками вырывались изо рта, мелодия сбивалась.
– Тут надо бы коня, а не внедорожник.
Мишель кивнул, потом остановился. Овцы были все так же далеко. Задрав физиономию в небо, Мишель указал прямо и немного направо. Там была тропинка. Взглянув куда-то мимо Фэя, он развалился на сиденье и закрыл глаза.
– Я подожду, – сказал он. Вокруг его головы уже клубилось небольшое комариное облачко.
– Я недолго, – ответил Фэй, ступил на заросшую травой пахнувшую лакрицей дорожку и помочился, прежде чем отправиться в путь. За плечом, на веревочной петле болтался аккордеон; он карабкался вверх, ругаясь и соскальзывая в своих неподходящих для этой дороги ботинках. Но идти было недалеко, всего несколько сот ярдов, за крутым поворотом у двух валунов, похожих на чью-то задницу, начиналась кромка скошенного луга, на котором он увидел овечью повозку с круглой, как белая консервная банка, крышей; в проеме открытой дверцы сидел Хавьер и чистил ружье. Вокруг плескался ветер, волновалась трава и пурпурный люпин, а рубашка Хавьера то вздымалась, то снова припадала к его телу.
Когда Фэй подошел поближе, Хавьер повернул голову влево – он был мрачен и застенчив после стольких лет отшельничества в горах, среди одних лишь отар; длинный нос маслянисто поблескивал. Из-под повозки послышалось рычание собаки.
– Мишель остался в машине. Как вы тут поживаете, братцы?
– Поживаем хорошо. Временами. Ему боязно. Оттого мне и надо эта коробка. Мою старую он оставил в кабине, пять часов под солнцем, пока бухал. Ты бы видел. Только выкинуть, все покорежилось, внутри потекла вакса. Такой вот недотепа. Только и знает, что страдать, какая у него тяжелая жизнь. Кислый тип – к таким ничего не идет в руки. Это оно и есть? – Хавьер взял аккордеон, осмотрел со всех сторон, сморщился по поводу нарисованного дьявола и потертого пламени.
– Красиво тут у тебя. Траву хорошо скосили. А вот мусор собирают не очень. – Фэй бросил взгляд на пирамиду из жестяных банок и бутылок.
– Механик из лагеря потом заберет. Он умеет сюда заезжать, вокруг той скалы по восточному склону. Мишель тебя вез по южному. – Он протянул Фэю бутылку теплого пива.
– Ты пропустил большой праздник, Хавьер. Говорят, ты последний баск, который еще возится с овцами, теперь все нанимают мексов или перуанцев. И еще говорят, что овечьи повозки остались только в музеях и во дворах богатых ранчеров, для украшения.
– Ага. Я тоже стар для этого дела. Внизу мне неловко. А наверху хорошо, как-нибудь слезу, пропустим по стаканчику. Старого пса не научишь новым трюкам. Прижился уже. Неохота менять привычки. На новое не тянет. Ладно, поглядим, что за штука. – Откинув в сторону левую ногу, он повертел аккордеон. – Черт, ну и хлам.
– Я зашил петлю для большого пальца и кое-что еще.
Хавьер посмотрел на толстый деревянный шуруп, которым держалась кожаная петля.
– Тебе, пожалуй, не стоит идти в мебельщики. Ладно, для забавы сойдет. Мне тут в самый раз – кому нужен хороший инструмент, чтобы бренчать в повозке. Да, я слишком стар для этой верхотуры, потому на ней и сижу. Слишком стар, чтобы переползать в другое место. Только овец и знаю. С ними и помру. Все равно скоро во всем мире не останется шерсти, кругом одна синтетика.
Слегка отвернувшись, он придирчиво изучал аккордеон. Провел пальцем по царапинам на лаке, треснувшим кнопкам; металлические глаза ослепли от ржавчины, полусгнившие меха Фэй заклеил лентой, решетка давно отвалилась, полировка стерлась, а бледные буквы французского имени на боку затерли наждачной бумагой. Хавьер поставил свои веснушчатые мускулистые руки в нужную позицию, медленно растянул меха, медленно сложил обратно. И еще раз. Потом заиграл, одни ноты звучали слишком тихо, другие хрипели, у третьих получалось два звука одновременно. Он запел сипловатым заунывным голосом печальную и удивительную мелодию – она скользила от ноты к ноте и медленно набирала высоту, оставляя далеко внизу начальные звуки гаммы.
– Ах, какой прекрасный друг, притащил мне музыку, он вскарабкался наверх с тонкой папироскою, он так любит пиво пить и живет под камнем, этот ненадежный друг мне так много должен, он от пива так ослаб, не подняться в гору, к ангельскому пенью… – Тут снизу донесся крик Мишеля, и резкое переливчатое ржание оборвалось на таком пронзительном визге, что его не могло уже различить человеческое ухо, один лишь пес залаял, почувствовав его глубину.
– Подожди, – сказал Хавьер и нырнул в повозку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66