установка душевой кабины цены 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Каким блеклым показался, когда они вернулись, желто-коричневый Техас: заброшенное, уже в который раз, поле ванильной фасоли, илистая река оливкового цвета, каменная пыль, лошади, запах крови и кишок со свинобойни, капельки масла, застывшие на листьях эпазота. Она видела, как ее кулак сжимает стебли, чувствовала ладонью дикую силу зеленого циланто. Песчаная и мускусная на ощупь земля под листьями кабачка, где так любил спать кот, запах белой хлопковой одежды, сохнущей на солнце, а еще свечей, керосина и ладана, гнилых апельсинов, сахара, подгоревшего масла и рубленого шалфея, перемолотых кофейных зерен и маленьких, но глубоких чашек с шоколадом, смесь корицы с миндалем, которой пахли женщины, и аромат кукурузы, когда ее молотили о камень.
Но с годами визиты становились все реже. Мексиканские родственники не одобряли испорченный испанский и не слишком вежливое поведение техасских детей; у них создавалось впечатление, что эти маленькие norte?os носятся в своем Tejas , как беспородные дворняжки. Выйдя замуж за Абелардо, Адина окончательно отвернулась от мексиканских родственников.
– Они ничего для меня не значат, я теперь tejana , и дети мои тоже техасцы, они американцы. – Но глубокое прошлое неосознанно проявлялось в блюдах, которые она готовила, в дымящихся сладких кушаньях, что она подавала на стол: pasila чили, оаксаканская mole coloradinto , острая свинина picadillo , семь видов moles , черных и густых, красных и зеленых – тяжелая на вкус еда, слегка подгоревшая, всегда сладковатая. Древний вкус и запах. Забыть невозможно.
Почти каждую неделю с тех пор, как они поселились в трейлере, у Адины начинался жар и головные боли. Раньше она никогда не болела, сейчас же стала почти инвалидом. Жар возвращался снова и снова в любое время года, не отпускал месяцами, затем волшебным образом исчезал. Она несколько раз ходила к врачу, но доктор лишь утомленно повторял, что она совершенно здорова. Адина лежала, свернувшись калачиком, серая и горячая, под глазами огромные круги, заснуть она не могла, в ушах стоял звон, а рот пересыхал от жажды.
– С тех пор, как мы сюда переехали, я совсем перестала спать, – жаловалась она Фелиде. – Собачье счастье. – В ушах стоял пронзительный звон, от которого кружилась голова, и приглушалось все, происходившее в мире – чем-то это даже напоминало счастье. Автобусы на кольце ревели, как чудовища; она чувствовала запах выхлопа, пыли и горячего металла. Жар в воздухе, жар в ее теле. Глаза распухали от слез, она почти не видела. Она смотрела в ночное небо, и луну покрывал толстый слой пены. Стены, лица мужа и детей перекашивались. Усталость изнуряла. И, в этом полусонном мире болезни, ей некуда было деться от звуков аккордеона.
Снова и снова – как будто это играл Абелардо, как будто ее мужем и инструментом управляла заводная сила. Иногда в игру вступали другие аккордеоны, их растягивали руки его друзей по conjunto , она даже слышала, как сквозь музыку пробивается отклик «si, se?or!» Абелардо знал тысячи песен и играл их все то время, пока ее мучил жар. Назло, думала она, назло ей. Этот голос, такой грустный и нежный, когда он пел для чужих, и такой тяжелый и мучительный дома.
Уроки
Абелардо трудился с тех пор, как старого Релампаго смыло наводнением. За всю свою жизнь он провел в школе три месяца. Читать он научился уже взрослым, во время войны, наблюдая вблизи, как дети сражаются с американскими учебниками. В 1943 году Ченчо исполнилось 18 лет, его тут же призвали и отправили на Тихий океан. Абелардо, не находя себе места от волнений за нерасторопного сына, хотел знать, что к чему. Он тренировался на афишных тумбах, дорожных знаках, плакатах, потом на газетах и ничего не говорил жене до тех пор, пока не почувствовал, что может читать свободно, и не принес домой выпуски «Ла Опиньон» и «Лос-Анджелес Таймс» недельной давности. Он уселся за кухонный стол, закинул ногу на ногу, открыл «Таймс», прочел вслух несколько абзацев, затем резко развернул «Ла Опиньон» и совершенно невозмутимо прочел пару предложений о Фрэнке Синатре, чья – «m?sicahainvadidoelmundoenestos ?ltimosa?os» – как волна прилива, да? – Когда Адина изумленно заохала, он объяснил: – Не так уж это трудно. У меня мозгов – как в роге изобилия. – Его интересы не ограничивались военными сводками, он читал альманахи, статьи о работе пищеварительных органов, описания загадочных случаев и повадок кенгуру.
Где-то он раскопал огромный анатомический плакат с изображением человеческого уха и повесил его в кухне рядом с фотографиями великих аккордеонистов. С тех пор ухо наблюдало за каждым их обедом или завтраком: бледно-оранжевая раковина, похожая на вымершего моллюска, закрученный туннель слухового канала, японский веер барабанной перепонки, ниже забавные косточки среднего уха, молоточек, наковальня и стремечко. Глаза следили, не в силах оторваться, за улиткой передней части лабиринта: водоворот, тропический ураган, что спускается с облаков, желейная трубочка, вертящиеся волчки, ниспадающая лента апельсиновой кожуры. Но ничего на этом плакате не указывало на те запутанные тропки, что вели музыку к коре головного мозга.
Абелардо хранил сотни пластинок – собственные записи 1930-х годов: несколько на «Дека», затем была «Стелла», «Белл», опять «Дека».
– В те дни я пел на испанском; эти люди из звукозаписи говорили: «Мы не понимаем, что ты тут поешь, поэтому, пожалуйста, без выражений». Естественно, я спел и неприличные песни тоже.
Еще была фотография, на которой он стоял прямо, правая нога отставлена в сторону, левая чуть согнута в колене, туловище откинуто назад, аккордеон растянут у груди, как спираль радиатора. Он был молод и красив, с густой шевелюрой.
– Знаете, сколько мы получали за каждую запись? Хорошо, если десять долларов. Кто скажет, сколько денег сделали на нас студии? Сотни тысяч миллионов долларов. – У него были старые пластинки Лидии Мендосы, великих аккордеонистов, записи 1928 года полуслепого Бруно Вилларела – к стенке его инструмента всегда была прикручена маленькая чашечка для подаяний – «первая запись звезды аккордеона», Педро Рочи и Лупе Мартинеса, «Лос Германос Сан Мигель», дюжина дисков Сантьяго Хименеса. Когда он ставил пластинку на проигрыватель, это превращалось в настоящую церемонию – дети сидели тихо и смотрели уважительно.
– Слушайте, слушайте это tololoche , вы его нигде больше не услышите. Понимаете теперь, как качаются аккордеонные ноты, музыка всегда очень плавная, течет, как вода. Это играет Сонни. Слышите, как мягко, и ведь он пьян, он пил так, что печень сгнила заживо, его ничем было не пронять. Но как плавно. А теперь – слышите разницу, ?no? Сейчас все играют жесткое стакатто. Это пришло вместе с войной. Вы бы посмотрели на меня, когда я только начинал – я был сумасшедший, люди специально выискивали мое имя в газетах – нет ли там чего про новые пластинки. Или взять farmacia , сеньора Чавеса. Сеньор Чавес делал миниатюрные модели аккордеонов, не для того, чтобы на них играть, а просто так, для внуков. Он работал в одной компании, как бы искал таланты. Они дают объявление в газету, и ты приходишь в отель или еще куда. Тебя слушают, и если им нравится твоя игра, говорят, чтобы ты явился в такое-то время и место на запись. В холле стояли десять или двадцать человек, ждали своей очереди. Брали только одного, так обычно. Это было сурово. Они платили доллар, иногда пять. И больше ничего, даже если пластинка раскупалась тысячами.
Он прокручивал им все эти диски со старыми наклейками: «Окей», «Отдых», «Голубая птичка», «Дека», «Идеал», «Сокол», «Ацтек», особенно часто «Идеал», записанную в Элисе, в гараже Армандо Маррокино. Он много раз аккомпанировал сестрам Хернандес, Кармен и Лауре, обычно они сидели в кухне у Кармен, все в проводах и микрофонах.
– Вот она – о, Dios , какой кошмар! 1931 год, и что же мы тогда пели? «Звездно-полосатое знамя», пусть все видят, что мы настоящие американцы, как раз тогда Конгресс сделал эту песню национальным гимном. Кто-нибудь, интересно, хоть раз допел до конца этот ужас? – Дети болтали ногами.
Между музыкой и уборкой урожая дела шли неплохо, говорил он, но потом началась Депрессия, и все рухнуло, тогда же у них отобрали старый дом Релампаго, и вскоре они переехали в Хорнет.
Он обожал кино, и несколько лет подряд нагонял на детей страх, пересказывая сюжет «Белого Зомби» – этот фильм он смотрел семь раз.
– Фильмы! Вы не видели старых фильмов – старых, еще немых – там всегда был плохой мексиканец. Весь в черном, на голове огромная шляпа, смуглая кожа и белые глаза навыкате. Он псих, неуправляемый, он жестокий, режет людей и скалится, запросто играет на деньги и убивает. Когда они наконец-то сняли фильм с хорошим мексиканцем, то кого, вы думаете, они взяли на эту роль? Пола Муни, перемазанного гримом!
В Хорнете, он примерно месяц сметал волосы с пола парикмахерской; все тогда сидели на пособии, работу можно было найти разве что на хлопке, да и то, если повезет. Однажды, забавы ради, он соорудил из перфорированного металлического диска звонок, который начинал крутиться, если повернуть ручку – педальный насос гнал воздух к вращающейся пластинке. Конструкция громко выла, но через несколько дней сломалась. В самом деле, сказала Адина, у него слишком много детей, чтобы заниматься фантастическими цацками.
Каждый год Адина покупала в школе цветные фотографии своих сыновей. Родители обычно сами выбирали размер, который им нравился или был по карману – от крошечного личика, умещавшегося на почтовой марке, до портрета в полный рост на картонной подставке. Адина покупала маленькие – но не самые маленькие – размером с кошелек. Хорнетская школа была сегрегированной, «мексиканской», сколько поколений семьи учеников не жили бы в Техасе. Мальчики Релампаго ненавидели это вонючее заведение. Учили их англо, большинство с севера, и это была их первая работа. Уроки велись на американском. Существовало весьма дорогое правило: за каждое испанское слово взымался пенни штрафа.
– Вы находитесь в Соединенных Штатах, и мы здесь говорим по-английски, – повторял завуч на каждой утренней линейке, делал шаг к краю сцены и все под его руководством произносили «Клятву Верности».
– У меня нетушки ни пенни, – шепотом сказал Крис учителю.
– Тебе десять лет, ты уже в третьем классе, а разговариваешь, как маленький ребенок. Ты должен сказать «У меня нет ни одного пенни», – ответила мисс Рэйдер. – Ну что ж, раз ты не в состоянии заплатить штраф, напишешь на доске пятьсот раз «Я буду говорить по-английски».
Бэйби держал рот на замке, только слушал. А если все-таки говорил, американские слова получались у него достаточно чисто.
Когда мисс Рэйдер входила в класс, все должны были сесть прямо и произнести тягучим хором «Доброе утро, мисс Рэйдер». Преступления вроде перешептываний, опозданий, кашля, чихания, шарканья ногами, вздохов и забытых домашних заданий карались «тюрьмой» – листом черной бумаги, прикрепленным кнопками к полу, на котором мерзавец два часа стоял у всех на виду, не имея права пошевелиться или произнести хоть слово. Ошибки в домашних работах, грубый тон влекли за собой побои сложенным в несколько слоев кожаным ремешком.
– Руку, – командовала мисс Рэйдер перед тем, как замахнуться.
Кресченсио вырезал на крышке парты свое имя – большое закрученное К и красивый, похожий на якорь росчерк вокруг всей подписи. Миссис Первиль закричала:
– Под стол, – голос хлестал, словно колючая проволока. Она показала куда.
Кресченсио медленно вышел вперед и встал у стола.
– Под стол! – Он опустился на корточки и втиснулся в узкий проем между тумбами учительского стола. От передней панели до пола оставалась щель в пять дюймов, сквозь которую весь класс мог видеть подошвы стоптанных кедов скрюченного Кресченсио.
– Всем остальным открыть учебник истории на странице сорок пять и читать главу «Храбрецы из Аламо». – Миссис Первиль села и подвинула вперед стул. Ее колени, заполнив все свободное пространство, уперлись Кресченсио в лоб. Острые носы туфель воткнулись в колени. Икры с бедрами не пропускали свет, и проем, где сидел Кресченсио, наполнился жутковатой интимностью. Вдруг она раздвинула ноги, ляжки разошлись в стороны со слабым хлюпающим звуком. Темное пространство заполнила сырная вонь немытых прелестей миссис Первиль. Кресченсио задыхался от унижения, клаустрофобии, злобы, сексуального возбуждения, бессилия, несправедливости, подчинения и беспомощности.
На следующий день он отправился искать работу, нашел ее на фабрике зонтиков, где нужно было прижимать к древкам металлические ободья, и никогда больше не возвращался в школу. В воскресенье утром муж учительницы мистер Первиль обнаружил, что у его нового «шевроле-седана» спущены все колеса. Это повторялось снова и снова, несмотря на запертый гараж и дьявольские ухищрения, вроде натянутой проволоки и звоночков, повторялось до тех пор, пока мистер Первиль не потратил все свои талоны, и ему не пришлось покупать на черном рынке за астрономические деньги не подошедшие по классу колеса.
Миссис Первиль обвиняла во всем «проклятых большевиков». Никому и в голову не пришло заподозрить круглолицего Кресченсио, застенчивого, грустно-улыбчивого Ченчо с его обречено опущенными плечами. Проколы прекратились в 1943 году, когда Кресченсио призвали в армию и отправили на Соломоновы острова вместе с техасским подразделением мексикано-американцев. Один или два из них вернулись домой. Абелардо заказал и сам оплатил памятник из шлифованного камня, однако злосчастное имя Кресченсио так и осталось на крышке парты, храня память о брате для Бэйби и Криса.
В колесе
В раннем детстве два младших брата были так похожи и внешне, и повадками, что никто из посторонних не мог их отличить. Они казались близнецами, хотя Бэйби был на год старше. Но после истории с колесом их вообще перестали принимать за братьев. Это случилось, когда они были совсем маленькими, когда все еще жили в доме Релампаго.
Бэйби поставил колесо от старой грузовой машины вертикально и приказал Крису залезть внутрь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66


А-П

П-Я