https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Laufen/pro/
Я внимательно изучала узор на ковре, чтобы отец не увидел надежды в моих глазах. Если он собирался ответить отказом, разве так он начал бы разговор?
– Я оплачу твои занятия на планерных курсах при двух условиях, – сказал отец, наполнив мое сердце восторгом. – Первое: ты не словом не обмолвишься при нас о полетах и планерах, поскольку нам с мамой все это крайне неприятно. Второе: ты хорошо сдашь выпускные экзамены.
В первый момент я не поверила своим ушам. Я успевала по всем предметам, кроме домоводства, но дело не в этом. До выпускных экзаменов оставалось еще два года. Потом я решила, что неправильно поняла отца.
– Ты имеешь в виду, что я могу пойти на курсы, а ты поверишь мне на слово, что я буду учиться прилежно?
Я прониклась к нему горячей благодарностью. Как приятно, когда тебе верят.
– Конечно нет. Сначала ты должна сдать экзамены.
Два года. Я стояла молча и словно воочию видела перед собой отвесную скалу, на которую мне предстояло взобраться.
Отец откашлялся и вышел из комнаты.
Я таки взобралась на свою отвесную скалу. Два года мучительного ожидания, когда я не имела возможности никому и словом обмолвиться о своей заветной цели, стали самым трудным испытанием в моей жизни. Самым трудным, поскольку я к нему не готовилась; я закалялась в ходе испытания. Самым трудным, поскольку я никому не могла сказать: «Смотрите, что я делаю; смотрите, как мне тяжело».
Я с честью выдержала выпускные экзамены.
Родители подарили мне золотые часы.
Я держала часы на ладони, тяжелые, дорогие. Их выбирали старательно. Никогда еще я не чувствовала такого гнева.
– Мне не нужны часы, – сказала я. – Вы обещали мне планерные курсы.
Наступило ужасное молчание. Потом мама резко повернулась и вышла из комнаты.
Отец взял у меня часы стремительным, точным движением хирурга, даже не коснувшись пальцами моей ладони.
– Если ты по-прежнему хотела поступить на планерные курсы, тебе следовало напомнить мне, – сказал он. – Я думал, ты уже давно забыла.
– Ты запретил мне говорить об этом.
Отец бросил на меня быстрый взгляд, опять удивленный.
Он положил часы обратно в футляр и сказал:
– Полагаю, я должен сдержать обещание.
Я промолчала. Неужели он рассчитывает, что я освобожу его от данного им слова?
– Ты странная, – мягко сказал он.
В то лето я научилась летать на планере.
Можно подумать, он летит очень медленно. Так кажется из-за высоты, из-за величественной плавности движения; но ты преодолеваешь милю в минуту, если верить стрелке указателя скорости. Воздух, странно упругий под тобой, держит тебя.
Твоя правая рука легко сжимает рычаг управления. Твоя левая рука регулирует триммер. Когда триммер отрегулирован правильно, машина летит сама. В крохотной открытой кабине трудно пошевелиться, да и в любом случае пошевелиться невозможно – так крепко ты пристегнута ремнями к креслу. Ты неотделима от планера, ты сама – планер. От твоих плеч тянутся в стороны крылья.
Далеко внизу ты видишь поля, леса, домики, железную дорогу. Земля залита солнечным светом, а над ней плывут облака, отбрасывая легкие тени.
Тишину нарушает лишь тонкое поскрипывание кожаных привязных ремней.
Ты делаешь то, что всегда хотела и умела делать. Ты вернулась домой.
Ты окидываешь взглядом небо, а потом тянешь рычаг чуть влево и нажимаешь ногой на левую педаль руля. Происходит чудесная вещь.
Левое крыло опускается, планер входит в вираж и устремляется вниз, словно разговаривая с землей. Земля сбрасывает покровы облаков и устремляется навстречу, словно утомленная ожиданием любовница. Крыло рассекает воздух, линия горизонта принимает наклонное положение.
Воздушные потоки несут тебя.
Глава четвертая
Зеленые стрелки моего хронометра показывают час сорок пять.
Лобовое стекло над приборной доской «бюкера» залито мерцающим розовым светом. Мне нравится этот световой эффект, наводящий на мысль об облаках на закате, – такой жизнерадостный в окружающей тьме. Это горит за нами Берлин.
Мой напряженный взгляд ни на миг не задерживается в одной точке. Я безостановочно поглядываю на землю, на небо, на приборную доску. Мой мозг постоянно фиксирует скорость, количество топлива, пройденное расстояние и показания компаса. Несмотря на напряженную деятельность мозга, в голове у меня совершенно пусто.
Отчасти дело в недосыпе. Спала ли я вообще в той кроличьей норе под Рейхсканцелярией? Там никто не смыкал глаз. Всем было не до сна.
Мы летим обратно в Рехлин. Куда же еще? Мы совершаем в обратном направлении перелет, стоивший генералу ноги. В Рехлине нам предстоит выполнить чрезвычайно важное задание. То есть важное, если у вас остается хоть малейшая надежда, что приказ, который должен передать генерал, будет выполнен.
Потом нам предстоит продолжить путь, чтобы на севере встретиться с Дёницем. О каковом задании можно сказать примерно то же самое.
Я надеюсь, что генерал выдержит перелет. Страстно надеюсь. Я доведу самолет до места назначения, но все остальное должен сделать он. Вряд ли они подчинятся моим приказам. Да бог с ними, с приказами.
Первый свой полет я совершила прохладным июньским утром.
Спрыгнув на землю и поставив велосипед у живой изгороди, я впервые прошла через распахнутые ворота на летное поле. Когда я приблизилась к группе учеников, болтающих на бетонной полосе возле ангара, все разом замолчали. Молчание нарушил самый крупный парень – красномордый, с крысиными глазками-пуговками.
– А это еще что такое?
– Привет, – сказала я. – Я Фредди.
– Полетать собралась, голубушка?
Грубый хохот.
– Да.
Хохот усилился, и я услышала в нем не только издевательские, но и неуверенные нотки.
– Батюшки мои! Надо же! – сказал красномордый парень. – Ну, теперь все понятно.
Появился инструктор.
Широко шагая к нам, он окинул глазами всю группу и сразу остановил взгляд на мне. Не с удивлением, а со своего рода недоверчивым, яростным отвращением.
Он вытащил из кармана список и громко зачитал имена. Мое стояло последним. Когда я откликнулась, он свернул и убрал список обратно в карман.
– Я не восторге от присутствия в группе девушки, – сказал он, и, как всегда, я задохнулась при слове «девушка», словно меня окатили холодной водой, словно дали незаслуженную пощечину. – К сожалению, правила не запрещают вам летать. Но я не собираюсь давать вам никаких поблажек. К вам будут предъявляться такие же требования, как ко всем остальным.
Я сказала, что именно этого я и хочу.
Он смерил меня тяжелым взглядом, а потом круто развернулся и направился к ангару.
Ну почему все так? Однако все именно так, а не иначе.
Мы входим с открытого поля в узкие ворота, в проеме которых словно спрессован ответ на единственный вопрос: кем ты являешься. Вопрос двоякий и элементарный; для ответа на него достаточно одного слова, и только два слова имеются в твоем распоряжении. Да – нет; свет – тьма. Так устроен мир.
Этого вопроса не избежать.
Через эти ворота надо пройти.
Как только вы прошли, вы раз и навсегда получаете жесткое определение. Вот кем вы являетесь – до конца своих дней, до скончания времен. Все ваши характерные черты, все качества, все ваши возможности самореализации, все ваши отношения со старшими, с обществом и Богом обусловливаются ответом, который дал вам мозг на идиотский вопрос о вашей половой принадлежности. В свое время я находила способы игнорировать этот идиотский вопрос, и в конце концов меня оставили в покое.
Но тогда я была слишком молода, чтобы протестовать осознанно. Я не представляла, как я могу отрицать нечто, для всех очевидное, пусть я совершенно не ощущала себя тем, кем казалась. Я не сомневалась, что я не такая, как все нормальные люди. Но одновременно я гордилась. Я не собиралась изменять себе.
И все же вы живете в обществе. И вам приходится лгать обществу, если оно не желает знать правду. Лгать умолчанием и двусмысленностями, смиряясь с невыносимым, хитря и лукавя… можно ли осознать момент, когда себя предаешь?
Когда не предаешь, знаешь это точно. Однако порой стоишь на самой грани предательства.
Мы вытолкали учебный планер из ангара. Я в первый раз видела планер так близко. Замирая от любопытства, я положила ладонь на тупой нос машины. Нагретый лучами летнего солнца.
Я завороженно разглядывала рабочие части планера: тросы; шарниры и тяги, регулирующие элероны; руль высоты и руль направления. Я обратила внимание на деревянное бесстоечное шасси, расположенное под брюхом машины и принимавшее на себя удар при приземлении; оно казалось хрупким, но на самом деле было вполне прочным. В открытой кабине я увидела еще несколько тросов, которые тянулись назад и крепились к фюзеляжу, примитивное кресло и деревянную приборную доску с тремя циферблатами.
Не особо сложная машина. Но ока летала.
Она пахла маслом, пылью, резиной. Запах мастерской. Запах полета.
Мы полетели только на следующее утро. И держались над самой землей.
Наш тренировочный планер не имел двойного управления. Такое новшество еще не появилось в кругах планеристов, а если и появилось, то не дошло до моего клуба. Когда за твоей спиной не сидит инструктор, тебе приходится осваивать управление машиной еще до первого полета. Ты начинаешь со скольжения на брюхе вниз по склону холма и заканчиваешь прыжком через овраг. Перед тобой ставится задача с помощью рычага управления держать крылья горизонтально и препятствовать любому крену с помощью педали руля.
На третий день нам позволили немного отжать вперед рычаг управления на ходу. Тогда поднимался нос. И тогда я наконец почувствовала это: долгожданный восторг полета, счастье парения в воздухе.
Всю вторую неделю занятий мы прыгали по летному полю, а на третью неделю начали летать по-настоящему. Погода стояла отличная, и мы поднимались в небо ежедневно. Дома я каждый вечер торопливо поглощала ужин, неслась наверх и, используя дедушкин альпеншток вместо рычага управления, упражнялась в пилотировании своей кровати. Я уже знала все, что писал инструктор на классной доске, и гораздо больше. Я знала назубок все книги по планеризму.
Я была способным учеником. Инструктору это не нравилось, но он ничего не мог поделать. Я, по крайней мере, ни в чем не уступала своим одногруппникам; я обладала природным чувством равновесия, схватывала все на лету и никогда не жаловалась на тяжкую необходимость затаскивать планер обратно на вершину холма. Если бы своими успехами я снискала благосклонность инструктора, враждебность других учеников усилилась бы; но все видели, что отношение ко мне остается прежним. Уже через несколько дней все смирились с моим присутствием в группе. Парень с крысиными глазками попытался прибегнуть к сарказму, но не нашел поддержки. И все же между нами оставалась некая черта, которую я не могла переступить.
Наступил день первого экзамена. Ученики редко сдавали его с первой попытки. В качестве судьи к нам прибыл руководитель соседнего планерного клуба.
Я шла пятой. До меня никто не выдержал экзамена. Я залезла в кабину, села в кресло, и рычаг управления скользнул в мою руку, словно продолжая давно начатый разговор.
Я описала безупречный круг в воздухе и легко приземлилась именно там, где хотела. Такое иногда случается.
Мне не нужно было видеть лицо судьи или бело-голубой флажок в его руке. Я вылезла из кабины в звенящей тишине, хрупкой как стекло.
К тому времени Эрнст снова встретился с Толстяком.
При встрече Толстяк дружелюбно потряс Эрнсту руку, потрепал по плечу и угостил бокалом шампанского.
Это казалось удивительным, поскольку в последний раз, когда они виделись, Эрнст как председатель Общества ветеранов имени фон Рихтгофена выступал за исключение из рядов оного Толстяка, который приписал себе все не отмеченные в журналах победы в воздушных боях, одержанные членами эскадрильи, не притязавшими на лавры.
Толстяк не помнил зла. Помнить зло не в его характере. Он игрок. Этот факт не имеет значения, почти незаметен, словно серебряный карась с высоты птичьего полета, – но все же он остается фактом.
– Страшно рад видеть вас снова, дружище, – сказал Толстяк. Или что-то в таком духе.
Он держался очень дружелюбно. Он набрал вес, хотя еще не растолстел; и его кошачье лицо с широким, очень широким ртом приобрело выражение значительности. Более снисходительное и одновременно более надменное.
В те дни каждый вежливо интересовался, чем занимается другой. И каждый точно знал, чем другой занимается. Почти обо всем писалось в газетах; а о чем не писалось, о том говорилось. Они вращались в одном кругу, все эти люди, в одном очень узком кругу. Один из них в силу данного обстоятельства окажется в западне.
Эрнст исполнял номер «Летающий профессор». Он надевал сюртук и цилиндр, нацеплял длинную белую бороду и десять минут кружил по взлетному полю, пытаясь оторваться от земли. Когда наконец он взлетал, он якобы не мог лететь прямо. Поначалу он выписывал в воздухе круги и спирали, а потом начинал якобы непроизвольно крутить мертвые петли. Наконец он выходил из последней петли, но теперь летел вверх брюхом. Он делал отчаянные попытки выровняться, и клубы разноцветного дыма вырывались из выхлопного патрубка. Наконец после безумного полета, длившегося двадцать минут, Эрнст с возмутительной точностью сажал самолет. Из всех щелей машины валил дым. Толпа неистовствовала.
Наивно, конечно, – но они любили Эрнста, а он нуждался в любви. Да и деньги не мешали.
Толстяк, который тоже был в своем роде артистом, но еще не вышел на сцену в ту пору своей жизни, недавно вернулся из-за границы. Там он занимался торговлей парашютами, но торговал успешнее большинства своих конкурентов и женился на шведской графине. Она была не очень состоятельна, но титул мог пригодиться. Толстяк часто устраивал приемы.
Он перестал торговать парашютами и ударился в политику. Он поддерживал секту фанатиков, проповедовавших на всех перекрестках мистическое учение о расовом превосходстве, и являлся одним из немногочисленных ее представителей в Рейхстаге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56