чугунные ванны 170х70
— испугался я, глядя на ее лицо.
— Что? — не поняла Жанна.
— Говоришь как-то странно…
— Что тут странного? Ты думаешь, красота эта — в радость мне? Была в радость, пока маленькая и глупенькая была, а как поумнела… — Жанна посмотрела на меня и с досадой сказала: — А впрочем, все равно не поймешь, для этого надо с таким клеймом, вроде моей красоты, родиться… Что ты так смотришь? Думаешь, рисуюсь? Черта лысого! — грубо сказала Жанна и, совсем расстроившись, попросила: — Хоть ты-то мне о красоте моей не говори, неприятно мне это…
Она встала и, зябко поводя плечами, тихо сказала:
— Пойду я. Что-то сегодня расклеилась… А словам моим не удивляйся, если подумать как следует, так и быть должно.
И она ушла. Я принялся убирать со стола, а странные слова Жанны не выходили из головы. Красота — клеймо, наказание? Чепуха какая-то… Человечество тысячи лет только и делало, что поклонялось красоте, на все лады воспевало ее, и вдруг такие слова… Только ли слова? Я вспомнил лицо Жанны, когда она говорила это, она вовсе не шутила. Но ведь и правдой ее слова быть как будто не могут… А почему, собственно, не могут? Сколько тысяч взглядов бросалось на Жанну, сколько было таких, как Шумилов и Мелентьев, готовых на все ради того, чтобы добиться ее благосклонности? А зачем ей это? Жанна слишком умна, чтобы не понимать истинную цену этим тысячам взглядов… Жить под таким постоянным надзором, вероятно, не слишком-то уютно… Это имела в виду Жанна? Или — что-то еще, чего я не понимаю?
Я почувствовал, что опять безнадежно запутываюсь в своих шатких рассуждениях. Видно, такой уж сегодня выдался день, что мне постоянно приходится расписываться в своей несостоятельности.
49
И день этот никак не хотел заканчиваться. Не было еще и девяти часов, и я не мог найти себе места. Хотелось видеть Ольфа, но я помнил, как он обиделся сегодня, и не шел к нему. А когда он заявился ко мне, рот у меня сам собой расплылся в широчайшей улыбке.
— Ну что, Матильда, сгоняем в блиц?
— Давай.
Ольф играл гораздо лучше меня и, как правило, давал мне минуту форы. На таких условиях я обычно с трудом выигрывал у него одну партию из трех. У Ольфа была одна странная особенность — чем хуже у него было настроение, тем сильнее он играл. Сегодня, если судить по счету — через полчаса он был уже шесть — ноль в его пользу, — Ольф был настроен, как никогда, скверно. Выиграв восьмую партию, он молча добавил мне еще минуту, но и это ничего не изменило — я проиграл еще четыре партии и, получив очередной мат, остановил часы и смешал фигуры.
— Озверел ты, что ли? Опять со Светкой поругался?
— Во-первых, не поругался, а поссорился, — невозмутимо сказал Ольф, заново расставляя фигуры. — Ругаются мужики, алкоголики и домоуправы, а интеллигенты, тем более кандидаты наук, только ссорятся. О докторах я уже не говорю, те вообще выясняют отношения почтительным шепотом. Особенно Шумилов. А во-вторых, — почему «опять»? Тебе кажется, что мы слишком часто ссоримся?
— По-моему, не так уж и редко, если судить по вашим физиономиям.
— Можно подумать, что вы с Асей совсем не ссоритесь.
— В том-то и дело, что нет.
— Ты серьезно?
— Да.
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему не ссоритесь?
— Не знаю.
— Скверно… Какой счет?
— Двенадцать — ноль.
— Давай еще сгоняем, авось какую-нибудь хилую половинку и заработаешь.
— Да иди ты… А что скверно — что не знаю или что не ссоримся?
— И то и другое… Давай-давай, садись, ставь.
— Ладно, только последнюю… Ты что, всерьез думаешь, что муж и жена должны ссориться?
— Обязаны. — Ольф со стуком перевел часы. — Не ссорятся только люди идеальные или ненормальные. Впрочем, это почти одно и то же.
— Есть еще третий вариант.
— Какой?
— Когда муж и жена равнодушны друг к другу. Не совсем, конечно, но более или менее.
— У вас не тот вариант.
— Надеюсь.
— У тебя конь висит… Что значит «надеюсь»?.. — Ольф внимательно посмотрел на меня и спросил: — Кстати, ты уже наметил, кого посылать в Новосибирск?
— Еще нет.
В Новосибирске была группа, работавшая над сравнительно близкой нам темой, и мы поддерживали с ней постоянную связь — все время приходилось следить, чтобы не залезть на чужую территорию. Однажды я уже ненадолго летал в Новосибирск. А после эксперимента, чем бы он ни закончился, предстояло основательно увязать все результаты. Я уже решил, что сначала поедет кто-то из ребят, скорее всего Савин или Воронов, а потом, если нужно будет, полечу сам. И вот Ольф сказал мне:
— Знаешь что, давай-ка я поеду туда.
— Но ведь там работы месяца на два.
— Вот и хорошо.
— А как на это Светлана посмотрит?
— Отрицательно, — спокойно сказал Ольф.
— Вы же собирались вместе поехать в отпуск.
— Поедем позже.
— Зачем тебе это нужно?
— Значит, нужно.
— Что, так плохо у вас?
Ольф закурил и, разглядывая меня так, словно я был каким-то недоразвитым эмбрионом, спросил:
— Слушай, Матильда, уж не решил ли ты, что мне крупно не повезло в семейной жизни? Только честно.
— Иногда мне кажется, что да.
— Так вот пусть тебе не кажется. И уж если говорить прямо, иногда мне кажется, — с нажимом сказал Ольф, — что у вас с Асей куда менее благополучно, чем у нас, несмотря на всю вашу внешнюю идиллию и наши ссоры.
Его слова неожиданно сильно задели меня. Ольф, видимо, заметил это и примирительно сказал:
— Извини. Если тебе неприятно — не будем говорить об этом.
— Ну почему же, — не слишком уверенно сказал я. — Просто не понимаю, с чего это пришло тебе в голову.
— Ничего конкретного, если не считать, что я довольно хорошо знаю тебя. И вижу кое-что, чего другие не видят.
— Что именно?
Ольф помолчал и уклончиво сказал:
— Об этом потом, сначала я объясню, почему мне нужно уехать. Вовсе не потому, что у нас так плохо складываются отношения, как ты думаешь. Просто иногда полезно ненадолго разъехаться, а то слишком уж… привыкаешь ко всему. Но из этого вовсе не следует, что мы надоели… или разлюбили друг друга, — неловко сказал Ольф. — Хотя сейчас понятие «любовь», естественно, выглядит несколько иначе, чем в первый год нашей жизни.
— Естественно?
— Вот именно. Мы почему-то ни разу толком не говорили об этом, и зря, наверно…
Ольф так внимательно смотрел на меня, что я понял: к этому разговору он готовился давно и беспокоят его действительно не свои семейные дела, а именно мои.
— Значит, ты считаешь, что как раз у тебя все нормально, а у меня нет?
— Не совсем так… Но я знаю, когда и что у нас не ладится и во что это может вылиться… И что надо делать. А ты, похоже, не знаешь.
— Вот как… И ты решил поучить меня уму-разуму…
— Если тебе не хочется говорить об этом — давай не будем.
Мне действительно не хотелось заводить этот разговор, но интонация Ольфа насторожила меня. Кажется, он и в самом деле считал, что мои дела неважны. Открытие не слишком приятное…
— Ну что ж, — не сразу сказал я, — давай поговорим… Почему ты думаешь, что у нас с Асей… не все ладно?
— Я не знаю, Димыч. Я уже говорил, что никаких конкретных доказательств у меня нет — внешне ваши отношения выглядят идеально. Но даже это меня настораживает. А главное — у меня часто бывает ощущение, что ты… не очень-то счастлив. И что дело здесь именно в ваших с Асей отношениях. Ваша идеальная, архимодерновая семья, с полным доверяем друг к другу, без всяких намеков на ревность, с почти абсолютной самостоятельностью каждого из вас — это вовсе не семья. У вас, мне кажется, нет того самого главного, что должно связывать любящих друг друга людей…
— Что ты имеешь в виду? Детей?
— Не только, хотя это, я думаю, главное.
— Значит, дети — это и есть то самое главное, что связывает все семьи?
— Я этого не сказал. Но, по-видимому, без детей семья теряет половину смысла. Я думаю, рано или поздно семья без детей… — Ольф замялся, подыскивая слово, и твердо закончил: — превращается просто в сожительство.
— Даже так…
— Я не знаю, как объяснить, Димыч. Я сам понял это только после рождения Игорька. И теперь я знаю, что какие бы неурядицы у нас ни случились, но главного, что связывает нас, и связывает очень прочно, я не сомневаюсь в этом, — они не затронут. И Светлана это тоже хорошо чувствует.
Я слушал Ольфа — лицо у него было очень серьезное, и то отвратительное чувство беспомощности, которое сегодня уже не раз приходило ко мне, снова овладело мной. И я даже не успел удивиться, что так ошибался в отношении Ольфа и Светланы, потому что тут же возник неприятный вопрос: в чем я еще ошибаюсь? На несколько секунд я совсем перестал слышать Ольфа, и вдруг словно издалека донесся его голос:
— …и вот что меня беспокоит — мне кажется, что ни ты, ни Ася не то что не понимаете, что вам надо менять свою жизнь, а… не видите необходимости в каких-то изменениях. Вы словно в каком-то промежуточном состоянии…
Я прямо-таки уставился на Ольфа, удивленный его проницательностью. «В промежуточном состоянии» — точнее вряд ли скажешь.
— Может быть, я и ошибаюсь, — Ольф смешался под моим взглядом, — или слишком упрощаю, но иначе я никак не могу объяснить, почему вы так долго не можете устроить свою жизнь.
А действительно, чем это еще можно объяснить?
Лицо Ольфа вдруг стало расплываться передо мной, голос зазвучал невнятно, а фигура его сделалась большой и бесформенной. Я испугался этого непонятного помрачения, резко дернулся в кресле и увидел, как быстро и бесшумно поднялась эта большая фигура, и рука Ольфа крепко ухватила меня за плечо.
— Да что с тобой?
Громкий, встревоженный голос Ольфа неприятно ударил в уши, я чувствовал, как все мое лицо безудержно кривится в какой-то отвратительной гримасе, и взялся за него руками, сжал ладонями виски, ломившиеся от большой, во всю голову, тяжелой боли.
— А ну-ка давай в постель, — тихо сказал Ольф и, обняв меня за плечи, легко поднял из кресла и отвел на диван. Он принес из спальни подушку, укрыл меня одеялом и спросил: — Где у тебя снотворное?
Я молча показал ему на столик, он нашел таблетки и принес воды. Я выпил две таблетки и отвернулся к стене. Ольф спросил:
— Может, позвать Жанну?
«Почему Жанну?» — подумал я и сказал:
— Нет.
50
Через восемь лет после бабкиного предсказания о том, что хлебнет она горя с такой красотой, приснилась Жанне пустыня — белая, горячая, жутко проваливающаяся под ее слабыми ногами. Жанна шла по ней в какую-то невидимую бесконечность, по колено увязая в песке, и его жесткие струйки больно царапали влажную кожу, стекая при каждом ее шаге на землю, торопясь соединиться с ней. Куда и зачем шла она, Жанна не знала, но что-то подсказывало ей, что надо идти, нельзя остановиться даже на минуту, иначе песчаное море тут же поглотит ее. И вдруг заметила она, что идет совсем голая, и краска стыда опалила ее, и Жанна сразу остановилась, плотно сдвинула ноги и согнулась, закрывая руками грудь. И стала медленно проваливаться в вязкую горячую глубь земли. Она беспомощно огляделась и увидела, что никого нет кругом и не от кого скрывать свою наготу, — только огромное солнечное око равнодушно смотрело на нее с раскаленного белого неба. И она выпрямилась, торопливо выдернула из песка ноги и снова пошла все быстрее и быстрее. И снова стало ей страшно — уже очень долго шла она, а все никого не было впереди, и уже не думала она о своей наготе, лишь бы встретить кого-нибудь, быть вместе с людьми, они оденут, успокоят ее, избавят от страха и одиночества.
Чем кончился сон, она потом никак не могла вспомнить. Когда проснулась, матово белела за окнами ленинградская ночь, тонко звенела тишина пустой квартиры — родители уехали в отпуск, и первая радость пробуждения от кошмарного сна сменилась страхом, почти таким же сильным, как только что пережитый во сне. Страшили ее серые невесомые тени, плотно приросшие к мебели, непонятные тихие шорохи в трубах отопления, короткий вскрик гудка за стенами дома, пугала сумеречная, осязаемая плоть квартиры, ее тишина и пустота.
Путаясь в скомканных простынях, Жанна торопливо вскочила с постели, подбежала к выключателю и, радуясь его знакомому сухому стуку, облегченно зажмурилась от брызнувшего в глаза света. Потом села на постель, почти весело оглядела уютную комнату, беззлобно ругнула белую ночь — забыла задернуть штору, вот и приснилась всякая чертовщина… Но прошла спокойная минута, и прежняя тревога овладела ею. И оттого, что такого прежде не случалось с ней и, главное, совершенно неясны были причины внезапно возникшей тревоги, — это случившееся представлялось ей все более зловещим, имевшим какой-то темный, непонятный ей смысл. И, догадываясь о том, что самой ей не справиться с этой тревогой, надо идти куда-то, к какому-то близкому человеку, она оделась и по темной страшной лестнице выбежала на улицу, быстро пошла в пустоту ночного города. Шла она к человеку, которого, казалось ей, любила как никого в жизни, чьей женой готовилась стать.
Она пришла к нему в третьем часу, увидела, как в радостном изумлении округлились его глаза, — и Жанна, прижавшись лицом к его широкой надежной груди, заплакала тихими радостными слезами. Он усадил ее в кресло, кинулся ставить чай и потом почти не отходил от нее, ласково успокаивал. И Жанне казалось, что он все понял — и ее тревогу (а может быть, и ее причину?), и то, почему она среди ночи пришла к нему, — и хорошо ей стало под защитой этого сильного человека, приятно было думать о том, что она скоро выйдет за него замуж. Последней близости между ними не было, и она не раз с благодарностью отмечала его деликатное поведение.
И вдруг заметила Жанна, что пальцы, гладившие ее плечо, подрагивают от нетерпения, а в глазах появился до отвращения знакомый блеск. Этот блеск преследовал ее уже много лет — на улице, в автобусе, в университетских коридорах, особенно на пляже, у него были разные оттенки, но суть всегда одна. И в первые годы расцвета своей красоты этот непонятный блеск радовал Жанну, она пьянела под взглядами толпы, они лишний раз доказывали, что она не такая, как все, она — лучше, красивее, чем все.
Давно прошло то блаженное время, давно уже этот блеск не вызывал ничего, кроме раздражения и желания поскорее уйти с людских глаз… Но сейчас — куда ей было идти?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
— Что? — не поняла Жанна.
— Говоришь как-то странно…
— Что тут странного? Ты думаешь, красота эта — в радость мне? Была в радость, пока маленькая и глупенькая была, а как поумнела… — Жанна посмотрела на меня и с досадой сказала: — А впрочем, все равно не поймешь, для этого надо с таким клеймом, вроде моей красоты, родиться… Что ты так смотришь? Думаешь, рисуюсь? Черта лысого! — грубо сказала Жанна и, совсем расстроившись, попросила: — Хоть ты-то мне о красоте моей не говори, неприятно мне это…
Она встала и, зябко поводя плечами, тихо сказала:
— Пойду я. Что-то сегодня расклеилась… А словам моим не удивляйся, если подумать как следует, так и быть должно.
И она ушла. Я принялся убирать со стола, а странные слова Жанны не выходили из головы. Красота — клеймо, наказание? Чепуха какая-то… Человечество тысячи лет только и делало, что поклонялось красоте, на все лады воспевало ее, и вдруг такие слова… Только ли слова? Я вспомнил лицо Жанны, когда она говорила это, она вовсе не шутила. Но ведь и правдой ее слова быть как будто не могут… А почему, собственно, не могут? Сколько тысяч взглядов бросалось на Жанну, сколько было таких, как Шумилов и Мелентьев, готовых на все ради того, чтобы добиться ее благосклонности? А зачем ей это? Жанна слишком умна, чтобы не понимать истинную цену этим тысячам взглядов… Жить под таким постоянным надзором, вероятно, не слишком-то уютно… Это имела в виду Жанна? Или — что-то еще, чего я не понимаю?
Я почувствовал, что опять безнадежно запутываюсь в своих шатких рассуждениях. Видно, такой уж сегодня выдался день, что мне постоянно приходится расписываться в своей несостоятельности.
49
И день этот никак не хотел заканчиваться. Не было еще и девяти часов, и я не мог найти себе места. Хотелось видеть Ольфа, но я помнил, как он обиделся сегодня, и не шел к нему. А когда он заявился ко мне, рот у меня сам собой расплылся в широчайшей улыбке.
— Ну что, Матильда, сгоняем в блиц?
— Давай.
Ольф играл гораздо лучше меня и, как правило, давал мне минуту форы. На таких условиях я обычно с трудом выигрывал у него одну партию из трех. У Ольфа была одна странная особенность — чем хуже у него было настроение, тем сильнее он играл. Сегодня, если судить по счету — через полчаса он был уже шесть — ноль в его пользу, — Ольф был настроен, как никогда, скверно. Выиграв восьмую партию, он молча добавил мне еще минуту, но и это ничего не изменило — я проиграл еще четыре партии и, получив очередной мат, остановил часы и смешал фигуры.
— Озверел ты, что ли? Опять со Светкой поругался?
— Во-первых, не поругался, а поссорился, — невозмутимо сказал Ольф, заново расставляя фигуры. — Ругаются мужики, алкоголики и домоуправы, а интеллигенты, тем более кандидаты наук, только ссорятся. О докторах я уже не говорю, те вообще выясняют отношения почтительным шепотом. Особенно Шумилов. А во-вторых, — почему «опять»? Тебе кажется, что мы слишком часто ссоримся?
— По-моему, не так уж и редко, если судить по вашим физиономиям.
— Можно подумать, что вы с Асей совсем не ссоритесь.
— В том-то и дело, что нет.
— Ты серьезно?
— Да.
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему не ссоритесь?
— Не знаю.
— Скверно… Какой счет?
— Двенадцать — ноль.
— Давай еще сгоняем, авось какую-нибудь хилую половинку и заработаешь.
— Да иди ты… А что скверно — что не знаю или что не ссоримся?
— И то и другое… Давай-давай, садись, ставь.
— Ладно, только последнюю… Ты что, всерьез думаешь, что муж и жена должны ссориться?
— Обязаны. — Ольф со стуком перевел часы. — Не ссорятся только люди идеальные или ненормальные. Впрочем, это почти одно и то же.
— Есть еще третий вариант.
— Какой?
— Когда муж и жена равнодушны друг к другу. Не совсем, конечно, но более или менее.
— У вас не тот вариант.
— Надеюсь.
— У тебя конь висит… Что значит «надеюсь»?.. — Ольф внимательно посмотрел на меня и спросил: — Кстати, ты уже наметил, кого посылать в Новосибирск?
— Еще нет.
В Новосибирске была группа, работавшая над сравнительно близкой нам темой, и мы поддерживали с ней постоянную связь — все время приходилось следить, чтобы не залезть на чужую территорию. Однажды я уже ненадолго летал в Новосибирск. А после эксперимента, чем бы он ни закончился, предстояло основательно увязать все результаты. Я уже решил, что сначала поедет кто-то из ребят, скорее всего Савин или Воронов, а потом, если нужно будет, полечу сам. И вот Ольф сказал мне:
— Знаешь что, давай-ка я поеду туда.
— Но ведь там работы месяца на два.
— Вот и хорошо.
— А как на это Светлана посмотрит?
— Отрицательно, — спокойно сказал Ольф.
— Вы же собирались вместе поехать в отпуск.
— Поедем позже.
— Зачем тебе это нужно?
— Значит, нужно.
— Что, так плохо у вас?
Ольф закурил и, разглядывая меня так, словно я был каким-то недоразвитым эмбрионом, спросил:
— Слушай, Матильда, уж не решил ли ты, что мне крупно не повезло в семейной жизни? Только честно.
— Иногда мне кажется, что да.
— Так вот пусть тебе не кажется. И уж если говорить прямо, иногда мне кажется, — с нажимом сказал Ольф, — что у вас с Асей куда менее благополучно, чем у нас, несмотря на всю вашу внешнюю идиллию и наши ссоры.
Его слова неожиданно сильно задели меня. Ольф, видимо, заметил это и примирительно сказал:
— Извини. Если тебе неприятно — не будем говорить об этом.
— Ну почему же, — не слишком уверенно сказал я. — Просто не понимаю, с чего это пришло тебе в голову.
— Ничего конкретного, если не считать, что я довольно хорошо знаю тебя. И вижу кое-что, чего другие не видят.
— Что именно?
Ольф помолчал и уклончиво сказал:
— Об этом потом, сначала я объясню, почему мне нужно уехать. Вовсе не потому, что у нас так плохо складываются отношения, как ты думаешь. Просто иногда полезно ненадолго разъехаться, а то слишком уж… привыкаешь ко всему. Но из этого вовсе не следует, что мы надоели… или разлюбили друг друга, — неловко сказал Ольф. — Хотя сейчас понятие «любовь», естественно, выглядит несколько иначе, чем в первый год нашей жизни.
— Естественно?
— Вот именно. Мы почему-то ни разу толком не говорили об этом, и зря, наверно…
Ольф так внимательно смотрел на меня, что я понял: к этому разговору он готовился давно и беспокоят его действительно не свои семейные дела, а именно мои.
— Значит, ты считаешь, что как раз у тебя все нормально, а у меня нет?
— Не совсем так… Но я знаю, когда и что у нас не ладится и во что это может вылиться… И что надо делать. А ты, похоже, не знаешь.
— Вот как… И ты решил поучить меня уму-разуму…
— Если тебе не хочется говорить об этом — давай не будем.
Мне действительно не хотелось заводить этот разговор, но интонация Ольфа насторожила меня. Кажется, он и в самом деле считал, что мои дела неважны. Открытие не слишком приятное…
— Ну что ж, — не сразу сказал я, — давай поговорим… Почему ты думаешь, что у нас с Асей… не все ладно?
— Я не знаю, Димыч. Я уже говорил, что никаких конкретных доказательств у меня нет — внешне ваши отношения выглядят идеально. Но даже это меня настораживает. А главное — у меня часто бывает ощущение, что ты… не очень-то счастлив. И что дело здесь именно в ваших с Асей отношениях. Ваша идеальная, архимодерновая семья, с полным доверяем друг к другу, без всяких намеков на ревность, с почти абсолютной самостоятельностью каждого из вас — это вовсе не семья. У вас, мне кажется, нет того самого главного, что должно связывать любящих друг друга людей…
— Что ты имеешь в виду? Детей?
— Не только, хотя это, я думаю, главное.
— Значит, дети — это и есть то самое главное, что связывает все семьи?
— Я этого не сказал. Но, по-видимому, без детей семья теряет половину смысла. Я думаю, рано или поздно семья без детей… — Ольф замялся, подыскивая слово, и твердо закончил: — превращается просто в сожительство.
— Даже так…
— Я не знаю, как объяснить, Димыч. Я сам понял это только после рождения Игорька. И теперь я знаю, что какие бы неурядицы у нас ни случились, но главного, что связывает нас, и связывает очень прочно, я не сомневаюсь в этом, — они не затронут. И Светлана это тоже хорошо чувствует.
Я слушал Ольфа — лицо у него было очень серьезное, и то отвратительное чувство беспомощности, которое сегодня уже не раз приходило ко мне, снова овладело мной. И я даже не успел удивиться, что так ошибался в отношении Ольфа и Светланы, потому что тут же возник неприятный вопрос: в чем я еще ошибаюсь? На несколько секунд я совсем перестал слышать Ольфа, и вдруг словно издалека донесся его голос:
— …и вот что меня беспокоит — мне кажется, что ни ты, ни Ася не то что не понимаете, что вам надо менять свою жизнь, а… не видите необходимости в каких-то изменениях. Вы словно в каком-то промежуточном состоянии…
Я прямо-таки уставился на Ольфа, удивленный его проницательностью. «В промежуточном состоянии» — точнее вряд ли скажешь.
— Может быть, я и ошибаюсь, — Ольф смешался под моим взглядом, — или слишком упрощаю, но иначе я никак не могу объяснить, почему вы так долго не можете устроить свою жизнь.
А действительно, чем это еще можно объяснить?
Лицо Ольфа вдруг стало расплываться передо мной, голос зазвучал невнятно, а фигура его сделалась большой и бесформенной. Я испугался этого непонятного помрачения, резко дернулся в кресле и увидел, как быстро и бесшумно поднялась эта большая фигура, и рука Ольфа крепко ухватила меня за плечо.
— Да что с тобой?
Громкий, встревоженный голос Ольфа неприятно ударил в уши, я чувствовал, как все мое лицо безудержно кривится в какой-то отвратительной гримасе, и взялся за него руками, сжал ладонями виски, ломившиеся от большой, во всю голову, тяжелой боли.
— А ну-ка давай в постель, — тихо сказал Ольф и, обняв меня за плечи, легко поднял из кресла и отвел на диван. Он принес из спальни подушку, укрыл меня одеялом и спросил: — Где у тебя снотворное?
Я молча показал ему на столик, он нашел таблетки и принес воды. Я выпил две таблетки и отвернулся к стене. Ольф спросил:
— Может, позвать Жанну?
«Почему Жанну?» — подумал я и сказал:
— Нет.
50
Через восемь лет после бабкиного предсказания о том, что хлебнет она горя с такой красотой, приснилась Жанне пустыня — белая, горячая, жутко проваливающаяся под ее слабыми ногами. Жанна шла по ней в какую-то невидимую бесконечность, по колено увязая в песке, и его жесткие струйки больно царапали влажную кожу, стекая при каждом ее шаге на землю, торопясь соединиться с ней. Куда и зачем шла она, Жанна не знала, но что-то подсказывало ей, что надо идти, нельзя остановиться даже на минуту, иначе песчаное море тут же поглотит ее. И вдруг заметила она, что идет совсем голая, и краска стыда опалила ее, и Жанна сразу остановилась, плотно сдвинула ноги и согнулась, закрывая руками грудь. И стала медленно проваливаться в вязкую горячую глубь земли. Она беспомощно огляделась и увидела, что никого нет кругом и не от кого скрывать свою наготу, — только огромное солнечное око равнодушно смотрело на нее с раскаленного белого неба. И она выпрямилась, торопливо выдернула из песка ноги и снова пошла все быстрее и быстрее. И снова стало ей страшно — уже очень долго шла она, а все никого не было впереди, и уже не думала она о своей наготе, лишь бы встретить кого-нибудь, быть вместе с людьми, они оденут, успокоят ее, избавят от страха и одиночества.
Чем кончился сон, она потом никак не могла вспомнить. Когда проснулась, матово белела за окнами ленинградская ночь, тонко звенела тишина пустой квартиры — родители уехали в отпуск, и первая радость пробуждения от кошмарного сна сменилась страхом, почти таким же сильным, как только что пережитый во сне. Страшили ее серые невесомые тени, плотно приросшие к мебели, непонятные тихие шорохи в трубах отопления, короткий вскрик гудка за стенами дома, пугала сумеречная, осязаемая плоть квартиры, ее тишина и пустота.
Путаясь в скомканных простынях, Жанна торопливо вскочила с постели, подбежала к выключателю и, радуясь его знакомому сухому стуку, облегченно зажмурилась от брызнувшего в глаза света. Потом села на постель, почти весело оглядела уютную комнату, беззлобно ругнула белую ночь — забыла задернуть штору, вот и приснилась всякая чертовщина… Но прошла спокойная минута, и прежняя тревога овладела ею. И оттого, что такого прежде не случалось с ней и, главное, совершенно неясны были причины внезапно возникшей тревоги, — это случившееся представлялось ей все более зловещим, имевшим какой-то темный, непонятный ей смысл. И, догадываясь о том, что самой ей не справиться с этой тревогой, надо идти куда-то, к какому-то близкому человеку, она оделась и по темной страшной лестнице выбежала на улицу, быстро пошла в пустоту ночного города. Шла она к человеку, которого, казалось ей, любила как никого в жизни, чьей женой готовилась стать.
Она пришла к нему в третьем часу, увидела, как в радостном изумлении округлились его глаза, — и Жанна, прижавшись лицом к его широкой надежной груди, заплакала тихими радостными слезами. Он усадил ее в кресло, кинулся ставить чай и потом почти не отходил от нее, ласково успокаивал. И Жанне казалось, что он все понял — и ее тревогу (а может быть, и ее причину?), и то, почему она среди ночи пришла к нему, — и хорошо ей стало под защитой этого сильного человека, приятно было думать о том, что она скоро выйдет за него замуж. Последней близости между ними не было, и она не раз с благодарностью отмечала его деликатное поведение.
И вдруг заметила Жанна, что пальцы, гладившие ее плечо, подрагивают от нетерпения, а в глазах появился до отвращения знакомый блеск. Этот блеск преследовал ее уже много лет — на улице, в автобусе, в университетских коридорах, особенно на пляже, у него были разные оттенки, но суть всегда одна. И в первые годы расцвета своей красоты этот непонятный блеск радовал Жанну, она пьянела под взглядами толпы, они лишний раз доказывали, что она не такая, как все, она — лучше, красивее, чем все.
Давно прошло то блаженное время, давно уже этот блеск не вызывал ничего, кроме раздражения и желания поскорее уйти с людских глаз… Но сейчас — куда ей было идти?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59