https://wodolei.ru/catalog/unitazy/monoblok/Migliore/
— Где ты такое слышал?
— Это легенда пустыни. Сдается мне, таких еще много есть. Должно быть, совсем древняя.
Не успела девушка спросить: «Ну а мне-то ты зачем ее рассказал?», как незнакомец сощурился под стать майору Лоренсу из фильма.
— Если только я не ошибаюсь — а тогда поправь меня! — разве вот это — не боранапский малли?
И в то время как перед мысленным взором Эллен все еще стояла бедная женщина с пустыми руками, чужак (хотя уже и не вполне чужой) задумался на мгновение — и хрупкое деревце с розовато-серым стволом подсказало ему новую историю, и опять про пустыню, хотя и совсем другую. На грунтовке к югу от Дарвина, сообщил молодой человек, стоит мотель с бензоколонками «Шелл». Пекло там по-страшному; но по сей день помню странную натянутость, что ощущалась в отношениях между латышом, владельцем мотеля, и пухленькой толстушкой, что кормила заезжих путешественников в кафе, в том числе и завтраком. На ней еще шарфик был, на затылке стянутый в узел. У латыша были маленькие глазки, гладкий лоб и коротко подстриженные волосы. С утра он первым делом откупоривал бутылку пива — и весь день не просыхал. Снаружи громоздилась целая гора пустых бутылок. Я своими глазами видел, как туристы всем автобусом в очередь выстраивались, чтобы эту гору сфотографировать. А еще там клушки были и несколько коз на длинной цепочной привязи. И русский белоэмигрант — он жил на задворках в автоприцепе с кондиционером.
Рассказчик глянул на Эллен и многозначительно кивнул — или ей показалось?
Вообще-то русский белоэмигрант приходился толстушке мужем, однако молодой латыш давно уже занял его место, но мужу позволил, так уж и быть, остаться в автоприцепе, где тот, поговаривали, в свободное время рисовал заснеженные пейзажи на яйцах страусов эму. А я уже упоминал, что женщина была пухленькая, добродушная неряха? Русский белоэмигрант был готов вкалывать в гараже за бесплатно, лишь бы не расставаться с женой. И с латышом он вел себя сдержанно только ради нее: жена все-таки! Случалось, что поутру она выходила с распухшим, покрытым синяками лицом. Я даже имя мужа могу назвать: Турчанинов.
Это крохотное поселение, состоящее из двух мужчин и одной женщины, находилось у черта на рогах: во все стороны до самого горизонта расстилались бескрайние пространства красной земли. Воду там брали из скважины, прорытой лет этак сто назад и обсаженной железнокорами.
Как-то раз февральским утром латыш пожаловался на нестерпимую головную боль. К вечеру он уже горел в жару. На следующий день он и слова вымолвить не мог — просто метался по постели. Пот лил с него градом. Бедняга бормотал что-то невнятное; даже женщина, тоже латышка по происхождению, не знала таких слов.
К посетителям она больше не выходила — все прикладывала лед ко лбу больного, — а русский белоэмигрант безвылазно торчал в автоприцепе, не трудясь ни бензоколонку обслуживать, ни разбитые ветровые стекла менять. На третий день латыш затих. Женщина встала с его постели и забарабанила в дверь автоприцепа. Спустя какое-то время русский белоэмигрант вышел и последовал за женой в их бывшую спальню. Веля ей ни о чем не беспокоиться, он поднял больного с постели и, стиснув зубы — ощущалось в этой упрямой решимости нечто от диких степей, — понес его к скважине.
Турчанинов осторожно усадил латыша в металлическое ведро и надежно привязал его веревками. А затем спустил ведро глубоко вниз, до самого конца троса, окуная больного в ледяную воду. И так — три раза. Больной открыл глаза; медленно поднимаясь наверх, он заново проживал свою жизнь: расположенные на равном расстоянии горизонтальные железно-коровые горбыли словно отмечали собою месяцы и годы. Он видел своих родителей, сидящих за металлическим столиком под деревом в Риге; снег и ночные огни; как в течение года он вновь и вновь возвращался тайными тропками через лес вместе с другими детьми поглазеть на разлагающийся труп солдата, ни разу не проболтавшись о находке; вот сестра шевелит губами — говорит она медленно, иначе «голова кружится»; вот тощий, слепой на один глаз школьный учитель; вот — тетушкины зубы и бледные вислые груди; «Заткнись!»; ржавые петли ворот; три сломанных ребра, глядь — а в одном ухе серы, оказывается, больше; как он попытался уловить и запомнить мимолетную геометрию папоротникового листа; обмочился; смачно откусил от яблока, и еще раз; юная девушка с гладкой кожей сделалась как две капли воды похожа на его мать; внезапно исчез отец; он миновал пустоту между ногами сестры; а как он благоговел перед старшими; угреватый нос того полицейского; и снова мать в обвисшем платье; во время войны вечерами вдруг начинало пахнуть точно в мясной лавке; презрительная гримаса какой-то женщины; грязные девчоночьи лодыжки; военная форма и всеобщая, повальная тупость; грязные улицы; а теперь пошли громадные лакуны в жизни, экие громадные лакуны; папоротники, сырая земля, огромные черные птицы; сейчас рассмеюсь; рев воды; она развела ноги; лицо Турчанинова в тот день, когда он упек Турчанинова в тюрягу на двадцать лет — и тогда же овладел его женой; символический смысл, заложенный в силуэте Нью-Йорка; ближе никак не подберешься, ни за что, никогда; в первую же неделю в Австралии он взял винтовку и застрелил орла — тот с глухим стуком ударился оземь; в голове — ни одной мысли, ну да ладно, пустяки; пить хочется; два дерева на фоне неба; отмеренная человеку жизнь — ровнехонько нужной длины, это он понял; стакан, до краев полный воды; вода медленно утекает; белый свет.
Вот что он, надо думать, видел. Но суть в другом: он наконец достиг поверхности в пустыне к югу от Дарвина, и русский белоэмигрант Турчанинов осторожно вытянул его наружу, подхватив под руки, и вода лилась с него ручьем. И он был мертв.
21
CAMERONII
Необходимо было прорваться и сквозь фрагменты маскулинного поведения. На рассказы о физической храбрости глаза закрыть трудно.
Военный окоп оставил в его сознании глубокую тень — тень, что ждала наготове, когда дойдет черед и до нее. Каждый из сценариев представлял собою легко предсказуемую ситуацию — что, словно в замедленном кино, проигрывала варианты его собственного поведения. Главное — сохранять спокойствие и в то же время действовать быстро, порою в грязи. И — ни одной женщины; нигде не затрепещет на ветру мягкое хлопчатобумажное платьице.
Эти некрологи насилия очень просто превратить в исполненные глубокого смысла истории. Даже если свести их к отрывочным фрагментам — вроде как винтовку разбираешь на части, — россказни все равно, того и гляди, сорвутся в глубины мифа: эхо уж больно сильное.
Истории цвета хаки Эллен занимали мало — точно так же, как в Сиднее она и не глядела на фрегаты да крейсера, стоявшие на якоре в Вулумулу. А теперь, пока рассказчик отрабатывал необходимую квоту, девушка сидела, скрестив ноги,и делала вид, что благожелательно слушает, хотя на самом-то деле она демонстрировала терпимость, не более, — и, склонив шею, словно бледный лебедь, рассматривала босую ступню.
Господь свидетель, в названиях эвкалиптов заключено достаточно всего того, что способно пробудить к жизни завораживающие воспоминания о войне и о прочих примерах экстремального (то есть, иначе говоря, нормального) мужского поведения.
Видов этак сорок эвкалиптов как минимум известны под названием «боксы»: бокс лохматый, бокс «мокрая курица», бокс Моллоя и т. д. Подбирая истории для Эллен, незнакомец обходил стороной возможную — но слишком уж банальную! — связь между этими эвкалиптами и, например, повестью о жутком туземном боксере-левше с татуировкой в виде бутылочной блондинки, что чесала себе волосы в его углу ринга, или вот еще был такой Моллой, Великая Белая Надежда из Литгоу: этот ушел на покой, покинув ринг без единой отметины на лице и даже сохранив все зубы до единого, и стал преуспевающим торговцем тракторами и подержанными машинами в захолустном городишке, где впоследствии и произошел трагический случай с его единственным сыном. В кольце ринга истории набирают темп — и выплескиваются наружу.
Что до пятнистика (Е. maculata, эвкалипт пятнистый), при первом же взгляде на крапчатый, цвета хаки, ствол в нем распознается точная копия камуфляжа австралийской армии. Так что незнакомец позволил себе предварять некоторые истории такого рода замечанием: согласно авторитетным источникам, начиная с капитана Грейвза из Королевского валлийского фузилерного полка, австралийские войска славятся дурным обращением с пленными; в этом смысле репутация у них хуже, чем у турков и марокканцев. Возможно, дело все в том, что большое количество волонтеров набиралось из сельских областей, где бойня — часть повседневной рутины. Был один крестьянин, которому удалось благополучно избежать обеих войн, вспоминал незнакомец (Эллен не особо вслушивалась), так вот он на своем приречном участке, которым владел совместно с братьями, выстроил самый что ни на есть унылый памятник павшим — частный мост, предназначенный исключительно для овец и ни для кого больше.
Еще одним самоочевидным кандидатом в подсказчики историй служил кровавик, легко узнаваемый по непрекращающемуся «кровотечению» — непрерывно сочащемуся алому соку; у Холленда таких росла целая рощица, штук тридцать, в дальнем южном конце. Произнесите слово «кровь» в присутствии мужчины, и на ум тут же придут пехотные бои, автокатастрофы и порезанные пальцы; в то время как для Эллен кровь обладала текучим и, в общем и целом, куда более обобщенным значением. В Канберре живет жилистый старый вояка, краснолицый такой; молодым офицером он храбро прыгал в окопы в Северной Африке и Новой Гвинее и схватывался с врагом один на один. Кровавик… Сколько раз приклад его винтовки бывал забрызган кровью! Он получил несколько ран — и несколько медалей в подтверждение тому. В гражданской жизни именно он составил и издал подборку объявлений о награждении за отвагу в бою — занялся этим на добровольных началах, а в итоге вытеснил всех и вся. За долгие годы он в совершенстве овладел искусством лаконичных определений, допускающих бесконечные повторы: «в предельно тяжелых…», «несмотря на значительное численное превосходство…», «с риском для жизни…», «вернувшись под обстрелом…» и т. д. И однако ж, подобно столь многим мужчинам, наделенным физической храбростью, дома он то и дело позорно пасовал перед женой и четырьмя дочерьми: ежели вставал щекотливый или, напротив, принципиальный вопрос, ему было проще удрать из дома; здесь уместно шутливое выражение «моральный трус».
Последние кровавики остались позади. Солнце припекало. Идя следом за незнакомцем, Эллен смутно прозревала в нем что-то вроде странствующего рыцаря. А ведь хорошо звучит, особенно среди эвкалиптов: странствующий рыцарь. Не иначе, как из увесистого старинного фолианта с неприступной бронзовой застежкой! Порою Эллен представлялась одинокая фигура мужественного воина, прислонившегося к изувеченному обстрелом дереву — весь в пыли, обессиленный от потери крови… может быть, даже верхом на коне…
Имени его она по-прежнему не знала. В какой-то момент Эллен даже подумывала: а не спросить ли отца, вдруг тот с ним знаком?
А собственно говоря, отчего бы и мистеру Гроту не быть воином из дальних земель? Под взглядом ее неумолимого отца он выказывал непоколебимое спокойствие — просто-таки не моргнет и глазом. Да и в осанке его, и в цвете лица ощущается нечто от солдата; вот и костюм-«сафари» со всей отчетливостью полувоенный… Так придумывала про себя Эллен, полузакрыв глаза.
У выхода из оврага, рассыпающего оранжевые валуны, росло высокое, долговязое дерево: Е. exserta, эвкалипт выставляющийся.
Проходя мимо, незнакомец поразмыслил над его народным названием «однокашник». В ходе последней войны, поведал он, на борту транспортного судна, перевозящего войска на Ближний Восток, повстречались два австралийца — и громко заспорили о скаковых лошадях. С того самого дня в них видели закадычных приятелей. Коротышка надеялся выучиться на врача-дантиста в Брисбене, долговязый вкалывал на пивоварне. Непринужденная задушевность их дружбы бросалась в глаза, когда, поев за общим столом, они как ни в чем не бывало продолжали трепаться — и уходили последними. Никакой неловкости между ними не ощущалось. Порою даже в словах нужды не было. И хотя друг о друге они почти ничего и не знали, да и спрашивать не спрашивали — чего ж лезть в чужую личную жизнь? — оба из кожи вон лезли, пытаясь скрасить друг другу жизнь. Кексы с цукатами в запаянных жестянках, присланные из дому, сигареты, зубные щетки — все у них было общее, все напополам. Уличный фотограф в Иерусалиме запечатлел их на снимке: дружки строят рожи на фоне полотняной декорации с намалеванным на ней оазисом, один — в феске, ухмыляясь на квинслендский лад, — обнимает второго за плечи.
Раз в несколько дней коротышка писал в Брисбен своей девушке; они были помолвлены. Держа заветную фотографию на расстоянии вытянутой руки, друг завистливо присвистывал, при том, что наверняка отмечал про себя чрезмерно выступающие вперед зубы.
Коротышка, будущий дантист, был человеком серьезным, просто-таки педантичным, особенно когда вспоминал о дожидающейся дома невесте; тот, что присвистывал, был долговязым, шумным рубахой-парнем и чувствовал себя в мире как рыба в воде. Звали его Босс; сам он уверял, что с такой-то фамилией до офицера вовеки не дослужится.
Очень скоро, в битве за Крит, при взрыве гранаты коротышка потерял правый глаз и кисть. А его рослому другу в живот угодило сколько-то шрапнели.
Обоих эвакуировали. В военном госпитале койки их стояли рядом; долговязый быстро пошел на поправку.
Надо ли говорить, что тяжелораненый, с ног до головы в бинтах и повязках, лишившись руки и глаза, был не в состоянии писать невесте, не говоря уже о том, чтобы писать регулярно. Даже когда друг подносил ему сигарету к губам, тот затягивался и то с трудом.
Обязанность писать невесте взял на себя Босс, к тому времени уже вставший на ноги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30