https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/140na70/
Карбышев начинал второй тур прогулки, когда прямо перед ним вырос заключенный с быковатым складом фигуры и радостно улыбающимся лицом. Он появился так неожиданно, что Карбышев осадил шаг.
– Товарищ генерал-лейтенант…
Заключенный приложил кулаки к груди.
– Товарищ генерал-лейтенант… Каждый день ловлю вас здесь, да все не… А сегодня… Уж как я рад, как рад!
Стоило взглянуть на сияющую, простодушную физиономию этого человека, чтобы поверить его счастью.
Мирополов выполнял в своем бараке обязанности Blockfriseur'a, но привлекался к выполнению парикмахерской работы и в более широких масштабах, как это было, например, при приеме нюрнбергской партии заключенных, в которую входил Карбышев. Стрижка каторжных голов играла во Флоссенбюрге важную роль. Головы остригались начисто раз в два месяца, и волосы тогда же отправлялись в утиль. Но, по мере того как голова после этой генеральной операции начинала обрастать, по ней простригали дорожки – одну и другую, крест-накрест. Дела Мирополову было не мало. И получал он за него, наравне со всеми прочими барачными парикмахерами, ежедневный фриштик из ломтика хлеба с колбасой. По-видимому, было в этой привилегии нечто, смущавшее Мирополова. Карбышев смотрел на его желтые, залатанные на коленях штаны и с удивлением слушал.
– Главное, товарищ генерал-лейтенант, – выжить, лучше жить – лучше есть и пить. А, между прочим, – стыдно… Почему, товарищ генерал-лейтенант, не было этаких издевательств в первую мировую войну?
– Потому, что та война не была классовой. Теперешние издевательства есть форма классовой борьбы. А классовая борьба, как известно, компромиссов не терпит. Ни с той, ни с другой стороны…
Мирополов опустил лысую голову. Всего лишь несколько слов сказано Карбышевым. А вдруг разъяснились и муки бесплодных ожиданий, и бессонница по ночам, и необходимость вечно держать уши торчком, чтобы не прозевать чего-нибудь, грозящего убогому существованию, и самая убогость этого существования с наглухо замурованными выходами в жизнь, и жалкий характер ухищрений, с помощью которых добывается возможность лучше есть и пить. Мысли Мирополова разбегались, как стадо испуганных баранов.
– Иной раз так бы вот взял да и полоснул, – угнетенно прошептал он, дотрагиваясь до шеи, – чик – и все!
Карбышев решительно возразил:
– Напрасно думаете, что самоубийство – вопрос смерти. Это вопрос жизни, которая обрывается, вместо того чтобы продолжаться. И поэтому бороться со смертью – значит прежде всего бороться с убийцами.
Опять немного, совсем немного сказал Карбышев. Но и того, что он сказал, было достаточно, чтобы вспрянул и выпрямился надломленный стержень мирополовской души.
– Понимаю, – сказал он, – перед каждым – рукоять. Качай. А что выйдет, – видно будет…
* * *
Действовала какая-то линия, совершенно неизвестная лагерной комендатуре, но очень хорошо известная каторжникам. Эта подпольная линия действовала таким образом, что случаев, подобных тому, когда эсэсовец набросился на Карбышева с кулаками, уже не повторялось. Никогда больше ни одна рука не поднималась на «старого русского генерала». Вскоре по прибытии Карбышева в лагерь значительно изменился порядок содержания заключенных во Флоссенбюрге германских коммунистов. До сентября они сидели частью в особом помещении, частью в одиночках, а на работу ходили по двое в шеренге, через два шага один от другого, – изоляция соблюдалась строжайше. Но в сентябре, когда дела на Восточном фронте особенно громко затрещали, германских коммунистов выпустили из особого помещения и из одиночек, перевели в общие бараки, по нескольку человек на барак, и позволили им общаться как между собой, так и с прочими заключенными. И тогда задача спасения Карбышева облегчилась. Германские коммунисты держались дружно и с безотказным упорством помогали своим советским товарищам. Правда, встречались и между ними «шакалы», но в массе они были чистыми, светлыми, крепко преданными высшей правде людьми. Под их особым влиянием находились немцы, которые были когда-то коммунистами, но после тридцать третьего года отреклись от своих старых взглядов. Они тихохонько работали, с тревогой ожидая дальнейших поворотов в своей неверной судьбе. Однако вялый либерализм этих трусов иной раз бывал доступен воздействию слева. Такой-то именно податливостью отличался и главный врач флоссенбюргского лагерного госпиталя…
По всем этим причинам Карбышев пробыл в ревире очень долго – до января сорок четвертого года – и за это время основательно подправился. Способствовали этому, конечно, и лекарства, и больничный покой; но в гораздо большей степени – известия о ходе военной борьбы, неведомо как добиравшиеся до госпитальных коек. Тройной удар фашистских войск на Псков – Ленинград, на Минск – Смоленск и на Киев – Донбасс окончательно и бесповоротно сорвался. В сентябре был отбит у гитлеровцев Смоленск, в октябре они потеряли Мелитополь и Днепропетровск, в ноябре – Киев и Житомир; наконец, январь ознаменовался непоправимыми поражениями под Ленинградом и Новгородом. Дни падали, как камни, но удары, наносимые их падением, приходились уже не прямо по головам.
По выходе из ревира Карбышев не вернулся в каменоломню. До первых сильных холодов – во Флоссенбюрге бывают и двадцатиградусные морозы – он занимался внутри лагеря обточкой камня. Трудно сказать, что тяжелее: подрывать ли шурфы и таскать на себе груды гранита или, сидя на корточках, плавать с утра до ночи в облаках мелкой каменной пыли, фонтанами бьющей из-под долота. Сарай, где производилась работа, не имел дверей. Стужа в мастерской и на дворе была одинакова. Карбышев обтесывал гранитные столбы для дорог, облицовочные и намогильные плиты. Он брал молоток или зубило в распухшие от холода, багрово-синие пальцы и, принимаясь долбить твердую породу, приговаривал с усмешкой:
– Не чуют руки молотка. А все-таки приятно…
– Чем?
– Чем лучше наши дела на фронте, тем больше требуется гитлеровцам намогильных плит. Красная Армия укладывает фашистов в землю, а мы их прикрываем. Ей-богу, хорошо!
Он острил, и невеселый смех его вперемежку с кашлем гулял по сараю, глухо прорываясь сквозь каменные туманы.
…В середине зимы Карбышева перевели из этого дырявого угла в другой такой же, носивший название Schuhreisserei. Здесь разрывали старую обувь, сортировали каблуки, подошвы, гвозди и, естественным образом, проводили дни в грязи и вони, между грудами изношенной рвани. Руки Карбышева по-прежнему страдали. На левой открылись язвы. Но лучшего вида каторжных работ во Флоссенбюрге не существовало. И дело в Schuhreisserei так и кипело под широкими и пыльными лучами всюду проникающего солнца. Карбышев скоро заметил, что в мастерскую на разрыв поступает вместе со старой дрянной обувью довольно много хорошей, новой, вполне пригодной для носки Заключенные с особым усердием рвали такие сапоги на части. Дрезен. недавно вступивший в «высокую» должность оберкапо всех лагерных сапожников, не мог не знать об этом вредительстве, но делал вид, будто понятия о нем не имеет. Заключенные рассказывали, что и соседняя мастерская, принимавшая на разборку лом и старые телефонные аппараты, каждый день уничтожает множество вполне исправных. «Бей в куски, чтобы ничего не оставалось!» Поведение заключенных было понятно. Но о тех, кто видел это и не противодействовал, стоило подумать. Тупая ограниченность капо? Не то… Совсем не то!
* * *
Вечером холодного февральского дня Дрезен приковылял в Schuhreisserei и, заглянув в каморку Карбышева (Дмитрий Михайлович жил теперь в чулане при мастерской), попросил разрешения войти. Присаживаясь на ящик, оберкапо ловко подвернул под себя хромую ногу и сейчас же заговорил:
– Товарищ генерал, мне стыдно, когда я на вас гляжу. С этим надо покончить.
– Кончайте, – с недоумением, но почему-то без всяких опасений сказал Карбышев, старательно дуя на замерзшие руки, чтобы хоть немножко согреть их.
– Ведь я совсем не то, что вы обо мне думаете. Я не убийца, не грабитель. Я не коммунист, как вы, потому что не успел им стать. Но я твердо знаю: что хорошо для русских, то и нам, немцам, полезно. Счастье моей жизни – дождаться прекрасного дня, когда русские выпустят дух из этой проклятой коричневой гадины. Товарищ Тельман сказал мне: «Мальчик! Только вера в свое дело возвращает жизненную силу людям в тюрьме. Смысл жизни – в борьбе. Что бы ни случилось с тобой, мальчик, – смело иди навстречу Октябрю!» Вот что сказал мне товарищ Тельман. О, как я ненавижу коричневую чуму! Как я люблю Советский Союз и вас, русских, за то, что вы делаете хорошего для людей. Когда меня потащили из камеры, я несколько раз проорал: «Рот фронт!» А мой приятель Гейнц Капелле, когда его вели умирать, кричал: «Да здравствует Коммунистическая партия!» Разве мы не годимся в коммунисты?
Дрезен вдруг схватил холодные руки Карбышева и начал хрипло и часто дышать на них. Его глаза сверкали, как маленькие темные солнца, бледные щеки зажглись, а губы побледнели.
– Почему же вы тогда – капо? – спросил Карбышев.
Дрезен прижался щекой к его руке.
– Ну конечно… С этого и надо было начать… Просто, очень просто…
И он рассказал со всеми подробностями, как лагерный писарь Прибрам, бывший полковник чешского генерального штаба, работающий в комендантской конторе и делающий много добрых дел, разобравшись в бумагах, воспользовался тем, что Баутцен, откуда Дрезен сюда прибыл, есть тюрьма для уголовных, и внес его в список уголовников. А тогда уже и превратиться в капо оказалось нетрудно. Прибрам – непримиримый антифашист. Это он нашел в бумагах Карбышева фашистскую листовку и сразу же разгадал подлый обман гестаповских провокаторов. Но Прибрам в лагере не единственный из таких. Многие, и немецкие коммунисты в особенности, стараются помочь Карбышеву, как только возможно. По баракам теперь с девяти до двенадцати вечера три обязательные проверки – надо не давать людям спать. Карбышева удалось устроить в этот чулан, куда не заглядывают никакие шакалы. И, чтобы они не заглядывали, их прикармливают. Карбышев не знает, как эта сволочь ворует порционные: всю гороховую колбасу, например, пожирает блоковый персонал. Не только немецкие коммунисты, но и уголовники, не такие, как Дрезен, а настоящие, которым убить человека за лишнюю порцию похлебки все равно, что стакан воды выпить, – даже они добровольно идут на лишения, чтобы «старый русский генерал» был сыт и здоров. Раньше Дрезен смотрел на уголовных преступников сверху вниз. Он слишком высоко ценил свою чистоту. Теперь же, когда судьба принудила его войти в их жизнь и душу, он видит, что и среди них есть драгоценные люди. Здесь, в лагере, все лучшие из них предупреждены насчет особого отношения к Карбышеву…
– Кем? – спросил Карбышев, чувствуя, как горячие слезы радостизаполняют его грудь и поднимаются к глазам. – Кто все это делает?
– Она, – тихо сказал Дрезен, прижимая к груди согревшуюся руку «старого русского генерала», – она…
– Кто? Кто?
– Германская компартия.
Глава двенадцатая
Мирополов прошел за шкафы в жарко натопленный, до блеска начищенный угол своего Blockдlteste и решительно заявил:
– Отказываюсь. Не могу.
Староста подскочил на табуретке. Это был здоровенный рыжий детина из Киля, портовик, проломивший в пьяной драке голову мужу своей любовницы и всегда вспоминавший об этом происшествии с самым глубоким и искренним сожалением.
Барачный староста в лагере – господин положения. Каспар Знотинг жил в свое удовольствие – в тепле, чистоте, сытости – и совершенно не нуждался в том, чтобы делать кому-нибудь пакости. Он был из тех добродушных силачей, которые как бы конфузятся своей силы. Опыт с проломленной головой не прошел даром: огромные ручищи Знотинга, черные, узловатые, похожие на корень старой ветлы, чрезвычайно редко о себе заявляли. Но так как Blockдlteste очень любил порядок, то и это иногда все же бывало. Здесь действовал отчасти самый примитивный эгоизм: если за теплую комнату и хорошую жратву приходится платить порядком. – должен быть порядок. Всякое иное отношение к этому вопросу переполняло Знотинга сперва изумлением, а потом гневом. Это именно произошло и сейчас, когда онс величайшим трудом уяснил себе, что Мирополов не хочет больше быть барачным парикмахером. На столик легла коричневая лапа из пяти гигантских отростков. Грозно пошевелив сперва каждым из них в отдельности, а затем всеми вместе, Знотинг прорычал:
– Видел?
Необыкновенный случай этот взрывал все его прочно отстоявшиеся понятия о вещах. Население лагеря делилось на разряды. Наверху – аристократия. Это – лагерные старосты, писаря, повара. Ниже – привилегированная барачная группа: Blockдlteste, блоковый писарь, парикмахер, оберкапо. Еще ниже – окопавшиеся: подкапники, музыканты, Stubendienst. Дальше шли «удачники» – те, кого судьба поставила на легкую работу. И наконец, все остальные, каторжники в прямом смысле слова, погрязшие в безвыходной доле сокрушительного тяжкого труда и ожидающие смерти как избавления. Мирополов стоял на одной из высоких ступенек этой лестницы. Надо было превратиться в идиота, чтобы по собственному желанию прыгнуть вниз.
– Слушай, – сердито сказал Знотинг, – если тебе, черт возьми, невмоготу больше стричь, мы переведем тебя в уборщики. Где щетка и тряпка, там лишний кусочек хлеба и jeden Tag добавочный литр баланды. Эти вещи останутся при тебе. А?
– Нет, – твердо возразил Мирополов, – нечего лакомиться кусочками. Мы не дети. Единственное наше счастье здесь – в том, чтобы оставаться стойкими.
Знотинг потер пятерней переносицу. Он что-то соображал.
– Да, – медленно проговорил он, – понимаю. Кто тебе это сказал?
– Никто.
– Ты врешь. Это тебе сказал «старый русский генерал». Может быть, со своей точки зрения он и прав. Но ты подумай вот о чем. Срок пребывания в концлагере для таких, как ты, неизвестен…
– Очень хорошо известен, – живо опроверг Мирополов, – скоро, очень скоро…
– Конец войны?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33