https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/
– Не смейте, Дрейлинг! Довольно фашистской болтовни!
И комендант побледнел. Его рука сунулась к карману, где лежал пистолет. Но быстрая память опередила руку. Ведь стоявший перед Дрейлингом безумец был нужен Гитлеру не мертвым, а живым. Брест удалось взять только мертвым, а этого необходимо взять живым, только живым. Спрячьте самолюбие, господин фон Дрейлинг! Уже много лет, как вам приходится этим заниматься, – пощечина за пощечиной. Трудно привыкнуть? Надо. Если нравственное чувство мешает работе, а не работать нельзя, то надо привыкать… да!
– Вот мы и повздорили, Дмитрий Михайлович, – тяжело дыша, сказал комендант. – Но, видит бог, я не хотел. Я лишь изложил вам взгляд… не мой… Нет, нет, не мой! Это общепринятый в Германии взгляд на будущее. Однако я допускаю и даже не сомневаюсь, что он не предусматривает всех возможностей. Мало ли что может еще быть? Русский народ умеет защищаться…
На эту последнюю удочку Карбышев должен был попасться. И действительно, он снова сел на койку и быстро заговорил, поблескивая глазами:
– Вы родились, выросли, служили в России. Неужели вы не знаете характера нашего народа – медленно запрягать, но скоро ездить? Это еще Бисмарком замечено и сформулировано. Ваш метод войны – «тактика ужаса» – безостановочное продвижение танковых клиньев, за которыми следуют эшелоны пехотных соединений. Так? Фашисты изобрели эту тактику, но способность считаться с социально-политическими основами народного патриотизма они безвозвратно утеряли. В этом их гибель…
– Однако опыт западноевропейских кампаний…
– Он односторонен и ограничен. Теория военного искусства еще не разработала многих проблем. Они решатся только теперь…
– Как же они решатся? – с любопытством спросил Дрейлинг.
– А вот как… Постепенно ваши временные преимущества сойдут на нет. Ведь вы вложили в первый удар все свои силы. И вы не можете его повторить… Верно?… Война уже должна быть кончена вами, а она… Помните Кутузова? Да, да…
Несколько минут и гость и хозяин молчали. Дрейлинг собирался с мыслями. По-видимому, следовало исключить из этого разговора военную тему, – черт с ней! Но если ни политическая, ни филантропическая, ни военная темы не годятся, что же остается? Дрейлингу показалось, что он, наконец, нашел гвоздь.
– Вы видите, Дмитрий Михайлович, – сказал он, – что я не спорю. Для такого спора, как этот, у меня не хватает ни вашей эрудиции, ни собственной убежденности. Вы меня знаете, я маленький корабль и не пригоден для больших плаваний. Но вот чего я не понимаю! Мы с вами оба – старые русские офицеры и служили одному государю – нашему природному, истинному государю. С той поры, как в России нет государя, кому должны мы служить?
– Я служу своему народу, – быстро сказал Карбышев.
– Народ – пфуй! Вы служите большевикам. И я не понимаю…
– Я вам объясню. Никто не уходит дальше того, кто не знает, куда он идет. Космополит не может быть честным человеком. Но и…
– Что?
– Если я скажу, что все фашисты – дураки и негодяи, то вы будете со мной спорить. Но согласитесь же, что никто не может быть таким дураком и негодяем, как фашист.
Карбышев опять вскочил с койки. И глаза его снова сверкали не моргая.
– Вы губите немецкий народ и другие народы…
– Чем?
– Тем, что проповедуете распри, насаждаете человеконенавистничество, уничтожаете тысячи себе подобных. Я видел в Замостье… Я знаю… Тем, что…
Дрейлинг схватился за карман с пистолетом.
– Молчать!
– Вы – враги общечеловеческой, а следовательно, и немецкой культуры…
– Молчать, или…
Да, разговор этот положительно не удался. Кончен разговор!..
Глава девятая
Между солнцем и окном качались сосны, и в комнате становилось то светло, то сумрачно. Это непрерывное мелькание красноватого и голубого оттенков странно действовало на глаза: хотелось закрыть их, чтобы ничем не отвлекаемая мысль могла свободно плавать в незримом море ясной свежести. Но свободна была только мысль. Сам же Карбышев находился в лагерном ревире, куда его перевели из карантина вскоре после скандального столкновения с комендантом. Ревир был переполнен больными. Туберкулез и дизентерия – бичи пленных. Из тоски и отчаяния возникает туберкулез. А желудки и кишечники расстраиваются от вареной брюквы, лисьего мяса и гнилой перловой крупы. Молодцы чуть ли не двухметрового роста свертываются в два месяца. Счастье Карбышева в том, что он худ, жилист, мало ест и чрезвычайно нетребователен. Что-то в нем есть такое, от чего даже здесь, в аду ревира, в рваной куртке, он все-таки не выглядел в первые дни арестантом. Но первые дни сменились вторыми, третьими… Человеческое сердце умеет бороться с туберкулезом, с дизентерией, с тифом, а с тоской и унынием оно бороться не может. Жизнерадостный, бодрый, физически крепкий, Карбышев превращался в жертву своей тоски. Сердце его начинало сдавать, сбиваясь с хода, – тоскливая боль вползала под левое плечо, пульс слабел, температура падала. Сегодня утром термометр показывал 34,4. Еще несколько десятых вниз – и конец. Существовали средства – только в лагерной аптеке их не было, – дорогие средства, не для пленных. Когда два врача из пленных, старательно поддерживавшие Карбышева, вздумали было адресоваться за помощью через госпитальную администрацию к коменданту, больной так взволновался, протестуя, что пришлось от этой мысли тут же отказаться. Оба врача были молодыми людьми и, как большинство своих соотечественников-поляков, несомненными антифашистами. Они почти открыто сочувствовали советским военнопленным.
Но никто бы не сказал этого об аптекаре, работавшем в канцелярии ревира. Это был пожилой, угрюмый немец, говоривший только на своем языке. Ему довольно часто случалось заходить в барак, где помещался Карбышев. И ни разу ни с кем из больных он не обмолвился хотя бы полусловом; даже и не взглянул ни на кого. Скучная фигура! Карбышеву мерещилась в этом человеке какая-то загадка. Люди, желающие конспирировать, принимают именно такой загробный вид. Впрочем, могло и не быть никакой конспирации. Разнообразие человеческих характеров бесконечно…
Однажды Карбышев лежал на своей койке у окна, закрыв глаза и следя сквозь опущенные веки за непрерывной сменой оттенков света. И ревир, и бледное жидкое солнце, и сосны, качавшиеся за окном, – все это очень походило на глубокий-глубокий, холодный и глухой подвал, ударяясь о стены которого ломает свои крылья живая мысль. Тоска и уныние окончательно овладели Карбышевым. Вдруг чья-то быстрая рука дотронулась до его пальцев.
Он с трудом и не сразу приоткрыл глаза. Однако, разглядев возле своей койки загадочного аптекаря, почувствовал, как удивлением пересиливается больная вялость, и приподнялся на локте. Аптекарь протягивал пузырек с темноватой жидкостью и шептал по-русски, смешно и трогательно коверкая слова:
– Пожалюста!
– От кого? – спросил ошеломленный Карбышев.
– Свободни люди… Из города… Надо для сердца…
«Свободные люди? Кто же это может в городе думать обо мне? И с какой стати – думать? А ведь лекарство стоит дорого… Неужели – он? Купил… на что?»
– Благодарю вас, – сказал Карбышев, внимательно смотря в серьезное, неподвижное, как маска, лицо аптекаря, – я не могу взять.
– Почему? Вы думает… Но это не я купил.
– А кто же? Кто?
Маска на миг ожила. Тепло зажглось в серых глазах; доброе, светлое чувство проступило в морщинках у губ.
– Frau Doktor, – сказал аптекарь, – она. До свидания!
Он положил пузырек на одеяло, повернулся и вышел.
Фрау Доктор? Карбышев не успел спросить, что за благодетельная особа эта фрау. «А жаль! Черльтовски жаль!» Молодые врачи-поляки тоже не имели понятия о фрау Доктор. Аптекарь почему-то перестал появляться в бараке. Между тем капли делали свое дело: температура Карбышева поднималась, постепенно подбираясь к норме, пульс креп и наполнялся, самочувствие улучшалось изо дня в день. Этакие прекрасные капли… Но только ли в них секрет? История капель заключала в себе нечто поистине странное. И почему-то это странное действовало на Карбышева как радость. Тоска и уныние, больно сжимавшие до сих пор его сердце, вдруг исчезли. И сердце забилось, оживленное непонятным предощущением счастья. Да, капли – отличная вещь. Но то, что существует в Хамельбурге фрау Доктор, думающая о советских военнопленных и протягивающая им в гибельную минуту руку дружеской помощи, – это неизмеримо лучше, важнее, нужнее, дороже всяких капель. Обычное состояние жизнерадостности, бодрости, легкости и физической силы быстро возвращалось к Карбышеву. Ему уже начинало казаться, что чудо выздоровления могло бы совершиться и без капель, коль скоро есть на свете чудодейственная фрау Доктор. Эта необыкновенная женщина представлялась ему красивой, полной, средних лет, с очень твердым характером и, может быть, в очках…
Через несколько дней стало известно, что аптекаря больше нет в канцелярии ревира, – его убрали.
* * *
Дрейлинг был прав: сцена на плацу, когда Карбышев отказался исполнить требование лагерного офицера, произвела на заключенных сильное впечатление, и, действительно, весь лагерь после этого заговорил: «Вот как должен вести себя в плену настоящий советский человек!» Но тотчас же после этой сцены Карбышев исчез: сначала выдержка в карантине, потом ревир. Бюро подпольной организации не сомневалось, что на него ведется охота со стороны лагерной администрации. Средством подобных воздействий служили обычно самые разнообразные провокации. Следить за провокациями и обезвреживать их бюро почти не могло: ревир был для него труднодоступен. А кто могпоручиться, что, предоставленный самому себе, старый больной генерал не ослабеет духом, не поддастся, не поплывет по течению? Сцена при обыске на плацу ясно показывала, как много значила твердость Карбышева для укрепления в пленных надлежащего настроения и какой непоправимый ущерб этому настроению нанесла бы его слабость. Но как проникнуть в ревир, как установить прямые отношения с Карбышевым, поддержать и охранить его бодрость? По-видимому, и лагерная администрация не хуже бюро понимала, какую роль способно сыграть популярное имя Карбышева здесь, в Хамельбурге, – в центре работы по отбору пленных и проверке методов фашистской пропаганды. Потому-то и вцепилась она в старика и держит его в строжайшей изоляции от лагерного населения. Как переловчить администрацию?…
Бюро еще ломало голову над этим вопросом, а пленные, возвращавшиеся из ревира в общие бараки, уже рассказывали о Карбышеве удивительные вещи. Да, конечно, Карбышеву тяжелее других. Трудно по годам, да и потому еще, что наседают на него гитлеровцы. Но старик не сдает. Наоборот. Голова его ясна. Мысль в постоянной работе. Больные жадно прислушиваются к его громким и смелым речам. Карбышев рассуждает вслух. Его главная идея: наш народ непобедим. Он приводит на память, разъясняет исторические факты; сопоставляет, связывает, устанавливает аналогии; и доводы из времен польской и французской интервенции, из эпохи гражданской войны и борьбы с Антантой так и подбираются один к другому, таки срастаются в общее: «Народ непобедим!» Лживая пропаганда фашистских газет не сходит в ревире со скамьи подсудимых. Блиц-авантюра… Фашисты идут на Москву без резервов… На все – расчет и доказательство. А мы защищаемся с тем самым упорством, которое прославило русского солдата во множестве битв и осад… Пусть Гитлер именует паралич своих армий под Москвой «открытием временной позиционной войны». Только глупцы не понимают, в чем дело. Гитлеру до зарезу необходимо привести в порядок свои потрепанные войска, пополнить их людьми и техникой, пусть он называет это подготовкой к «решающему весеннему наступлению». Но ведь мы-то знаем, что судьба войны решена.
Карбышев говорил это больным в ревире и думал: «Когда нельзя делать, надо видеть, слышать и говорить. Это и есть жить». Ревир превращался в лагерный центр военно-политической агитации. Еще за много-много лет до своего вступления в партию Карбышев знал, как велика ее организующая и направляющая сила. Уже тогда он на каждом шагу убеждался в том, что важнейший способ преодоления трудностей – хорошо поставленная политическая работа, ибо идея готовит действие и торжествует успехами действия. Главное – в сочетании воли организатора с размахом, партийного подхода с безошибочной оценкой обстановки и людей. Вступив в партию, Карбышев продолжал укрепляться в этих принципах и всячески старался применять их на практике. Но только теперь, в ревире Хамельбургского лагеря, предстала перед ним в наиболее отчетливом виде замечательная картина преображения людей. Они приходили в ревир изможденными, отчаявшимися, ко всему безразличными полупокойниками. А уходили – бодрыми, полными надежд и готовности действовать борцами. И преображало их горячее, смелое, уверенное слово партийного агитатора.
Администрация превосходно понимала, что совершается в ревире. Поэтому отношение ее к Карбышеву ухудшалось с каждым днем. Уже давным-давно прекратились инсценировки с горячими завтраками. Карбышев думал: «Так и должно быть. Чем они со мной лучше, тем для меня хуже. И наоборот…» Поведение Карбышева бесило тюремщиков. По мере того как приемы их деланного благодушия разбивались о его непримиримость, все резче проявлялись в отношении к Карбышеву злость и вражда. И как бы в соответствии с этим раздвигались просторы его внутренней свободы, и голос агитатора звучал громче и сильнее. «Все исходит от общего, – думал Карбышев, – и в общем исчезает. Сейчас это общее – война. Только в войне может сейчас человек проявить самое ценное, что в нем есть. Но ведь лагерь – та же война…» И он не просто боролся со своими тюремщиками. Он воевал с фашизмом.
Как-то в ревир зашел помощник Дрейлинга, хромой полковник Заммель.
– Скажите, генерал, – обратился он к Карбышеву, – будет Красная Армия продолжать свое сопротивление после падения Москвы?
Карбышев встрепенулся:
– Неприятель не войдет в Москву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33