https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/shtangi/
Они заглядывают в комнату. Они подсматривают, как раздевается Настя.
А Настя умеет раздеваться. А Настя раздевается талантливо. А Настя раздевается вдохновенно. О, как это все!.. Трудно подыскать подходящий эпитет. Так, наверное, раздевались наложницы фараонов, с детства наученные тонкому искусству раздевания. Так, вероятно, раздевались молодые, еще любимые королями королевы, когда им приходилось обходиться без помощи прислуги. Так Диана обнажалась на берегу ручья, когда ее увидел несчастный Актеон.
Расстегиваются пуговицы, крючки и молнии. Развязываются узелки, освобождаются петли. Что-то перелетает через голову. Что-то сползает вниз, на бедра, и далее к лодыжкам. Что-то чуть задерживается на локтях и коленях. Что-то скользит безо всякой задержки. Что-то уже валяется на полу, уже топчется голыми ступнями.
Я целую мягкий, теплый Настин живот.
— Не горюй, мой дорогой! — шепчет Настя и умолкает.
Раздается громкий и мелодичный бой часов (недавно Насте подарили электрические часы с боем).
— Ой! — вздрагивает Настасья. — Уже семь часов! Если мы не придем, Знобишин смертельно обидится, смертельно! Я тебя умоляю!
Не проходит и пяти минут, как то, что валялось на полу и было разбросано по всей комнате (только в этом единственном случае Настя позволяет себе что-то разбрасывать), снова обретает свои места на бесподобном Настином теле. Зажигается свет. Настя прихорашивается у зеркала. Я подхожу к ней и беру ее за плечи. Я вижу в зеркале голубоглазую, светловолосую, совсем еще молодую и очень привлекательную женщину, которую бесцеремонно обнимает какой-то бородатый и уже немолодой субъект. Настя смеется.
— А мы с тобой неплохая парочка! — говорит она.
Обсуждение выставки закончилось. На него мы опоздали. Знобишин издали машет нам рукой. Он улыбается. У него счастливое лицо. Его, конечно, хвалили. Его всегда хвалят.
Знобишин подходит и церемонно целует Настину руку.
— Вы, Анастасия Дементьевна, просто ослепительны! Вами можно любоваться только сквозь дымчатые очки!
Знобишин называет Настю по имени и отчеству. Так ему нравится. Он давно уже влюблен в Настю, и об этом знают все. Насте приятно, что Знобишин влюблен. И даже мне это приятно.
Настя берет Знобишина под руку. Мы идем по залу. Все смотрят на Настю и Знобишина. Я тоже смотрю на них. "Красотка!" — говорит кто-то за моей спиной. "Да, хороша! — соглашается второй голос. — Везет Знобишину!"
На стенах знобишинские шедевры: "Натюрморт с нарциссами", "Лодки у берега", "Портрет Афанасия Петровича", «Ледоход», "Натюрморт с матрешкой", "Зима пришла".
— Приятный колорит! — произносит Настя, останавливаясь у "Натюрморта с матрешкой".
— А теперь ко мне в мастерскую! — провозглашает Знобишин.
— Чудесно, чудесно! Отпразднуем ваш успех! — радуется Настя.
Едем в такси. Останавливаемся у магазина. Знобишин нас покидает, но вскоре возвращается, прижимая к груди бутылки шампанского.
— Сегодня будем пить одно шампанское! — кричит он.
"Его не узнать, — думаю я, — успех преображает человека".
Едем дальше. Держим на коленях бутылки.
— Смотри-ка, — шепчу я Настасье, — у Знобишина за плечами что-то виднеется. Не крылья ли это?
— Ау, Знобишин! — говорит она. — У вас на спине что-то торчит!
— Где? — пугается Знобишин и поспешно засовывает руку за спину.
— Ха-ха-ха! — смеется Настя. — Это же крылья, Знобишин! Это ваши собственные крылья! Вы окрылены! Вы крылаты! Ха-ха-ха! — смеется Настя, тычась лицом в плечо смущенного и совершенно раздавленного счастьем Знобишина.
Подворотня. Первый двор, довольно широкий. Туннель проезда. Второй двор, чуть поуже. Еще туннель. Третий двор, узкий, как щель. Обшарпанная дверь. Узкая черная лестница с железными перилами. Ведра у дверей квартир. Запах кошек, щей с говядиной, котлет с луком, маринованной селедки, копченой трески, заплесневелого хлеба, несвежих яиц, окурков, апельсинных корок, подгоревшего подсолнечного масла, гнилой картошки, тухлой капусты.
Поднимаемся. Миновали четвертый этаж, пятый, шестой.
— Я вас умоляю, Знобишин! Скажите честно, сколько мы еще будем тащиться по этой вонючей лестнице? — стонет запыхавшаяся Настя.
— Уже пришли! — объявляет Знобишин.
Перед нами небольшая дверь с толстым железным засовом и висячим замком внушительных размеров. Знобишин долго возится с ключами. Наконец дверь распахивается с жалобным писком. За нею виднеются прутья железной решетки. Снова бренчание ключей. Но вот и решетка уже открыта. Щелкает выключатель. Входим.
У Знобишина, оказывается, великолепная мастерская. В мансарде. Просторная, удобная, обжитая. В прихожей висят неизвестные мне знобишинские творения. В рабочей комнате — мольберт с незаконченным городским пейзажем, палитра, тюбики, бутылки, кисти, мастихины, подрамники, пустые рамы, мраморная голова Лаокоона, запах льняного масла и скипидара. В комнате для приема гостей — тахта, накрытая лохматыми собачьими шкурами, плохо сохранившееся кресло павловских времен, значительно лучше сохранившийся низкий столик неизвестного времени и небольшой книжный шкаф начала нашего века в полной сохранности. В шкафу книги по искусству и несколько фотографий, прижатых к стеклу.
Бодрый, приплясывающий, подпрыгивающий, неузнаваемый Знобишин то и дело убегает на кухню и притаскивает оттуда тарелки, вилки, стаканы и какую-то закуску. После он приносит старинный хрустальный бокал с замысловатым вензелем на боку.
— Внимание! Восемьсот девятнадцатый год! — торжественно изрекает хозяин. Бокал идет по рукам. И верно: под вензелем цифра — 1819. — Поклонники! — продолжает Знобишин. — Поклонники моего скромного таланта поднесли презент. Из него будет пить божественная Анастасия Дементьевна! Кто желает помыть руки — извольте. По коридору налево.
Настя уходит. Подхожу к шкафу. Разглядываю выставленные за стеклом фотографии. На одной из них — старой, коричневого оттенка, наклеенной на толстое картонное паспарту с золотым тиснением, с гербом и фамилией владельца фотоателье, — молодая женщина. Она сидит на стуле с высокой спинкой, украшенной почти такими же цветами, как и на фасаде Настиного дома. Она сидит, положив ногу на ногу и сложив руки на колене. Одета по моде девятисотых годов: белая блузка с длинными рукавами, с высоким, закрывающим шею воротничком, и темная, строгая, видимо шерстяная, юбка. На груди жемчужное ожерелье. На воротничке жемчужная брошь. В ушах серьги с крупными камнями. Лицо красиво и благородно: высокий чистый лоб, брови, крутыми дугами взлетающие к вискам, светлые, широко расставленные глаза, тонкие ноздри, изящного рисунка рот с чуть припухшей нижней губой, нежный овальный подбородок. Лицо спокойно и задумчиво. В глубине счастливых глаз и в уголках счастливого рта затаилось некое подобие грусти, некая усталость и как бы предчувствие несчастья. Волосы пышные… подвитые… собраны на затылке в узел…
Насвистывая что-то бравурное, Знобишин хлопочет у столика.
— Кто это? — спрашиваю я, кивая на фотографию.
— Это Брянская, — отвечает Знобишин, продолжая беззаботно насвистывать бодрый мотивчик. — Певица. Была стра-а-ашно знаменита, феноменально знаменита. Теперь ее и не помнит никто. Сик транзит гл[cedilla]риа мунди! А что, понравилась? Она и мне нравится. Красивая баба.
Настя возвращается. Мы усаживаемся за столик. Хлопает пробка. "Ай!" взвизгивает Настя — шампанское льется ей на колени.
Знобишин бежит на кухню за полотенцем, тут же прибегает обратно и долго хлопочет вокруг Насти.
— Ничего, — говорит она. — Приятно искупаться в шампанском.
Пьем. Произносим тосты. За успехи Знобишина, за искусство, за Настино совершенство, за всеобщее процветание.
— Выпьем в память о Брянской! — говорю я вдруг, вставая со стаканом в руке. — Помянем ее, всеми забытую!
— А кто она такая? — спрашивает Настасья озабоченно.
— Исполнительница цыганских романсов! — отвечает Знобишин и, вынув из шкафа фотографию, сует ее в Настины руки.
Настя бледнеет. Осторожно, с опаской держа карточку на ладони, она внимательно ее рассматривает.
— Недурна, — говорит она, помолчав. — Вся в золоте и жемчугах. Как видно, не нуждалась.
"Вот тебе и толстуха! — думаю я. — Вот тебе и лохматые брови, сросшиеся на переносице! Вот тебе и бородавка над верхней губой! Вот тебе и цыганская шаль на необъятных плечах! Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Вот оно, оказывается, как!"
— Слушай, Знобишин, подари мне эту фотографию! — произношу я голосом тусклым и не своим.
— Зачем она тебе, старина? — изумляется Знобишин. — Зачем тебе эта покойница? У тебя же Настя есть! Живая Настя!
— Подари, Знобишин! — повторяю я мрачно, почти шепотом.
Настины глаза округляются и темнеют. Настя смотрит на меня со страхом.
— Нет, старина, не подарю! — говорит Знобишин с неожиданной для него жесткостью, и я чувствую, что его реденькая бороденка, его длинные прямые волосы, его короткие пальцы почти без ногтей мне невыносимо противны.
— А не хочется ли тебе, Знобишин, хотя бы иногда писать что-нибудь другое и как-нибудь иначе? — спрашиваю я неожиданно для себя.
— Нет, не хочется, — спокойно отвечает Знобишин, — совсем не хочется. Не мое это дело. Твое это дело. Каждому свое, старина. Ты творишь для вечности, а я для завтрашнего вторника и послезавтрашней среды. У этих скромных дней текущей недели есть свои культурные запросы. Вот я их и удовлетворяю. Это моя миссия.
— А почему же ты, Знобишин, столь уверен, что создан всего лишь для вторника? Почему ты столь непритязателен и столь кроток? Никто ведь не обрекал тебя на служение текущей неделе, ты сам себя на это безжалостно обрек!
— А потому что я знаю, на что способен, и не обольщаюсь наивными надеждами. Лучше синица в руке, чем журавль в небе.
— И ты не тоскуешь по журавлю?
— Тоскую иногда. Особенно, когда его вижу. К примеру, когда вижу твою живопись.
— Но ведь когда-то, Знобишин, я писал совсем как ты: "Натюрморт с двумя луковицами", "Тучкова набережная", "Озерная тишина"… И ничто не говорило мне о том, что я могу писать иначе.
— Если стал писать так, значит, что-то говорило, — замечает Знобишин довольно резонно.
— Давайте поболтаем о чем-нибудь другом! — предлагает Настя, глядя на Брянскую. — Интересно, как она пела? Пластинки, наверное, сохранились.
"Такое хрупкое созданье не могло петь басом, — размышляю я. — Значит, все не так, как мне думалось. Но когда же она умерла? На фотокарточке ей лет тридцать, а фотографировалась она, судя по одежде, не позже середины девятисотых годов. Часовня же построена в стиле конца девятисотых — начала девятьсот десятых… Значит, умерла она совсем молодой, ей и сорока еще не было небось. Но отчего она покинула этот мир так рано? Что с нею случилось?"
— Ты не знаешь, отчего умерла Брянская? — спрашиваю я Знобишина.
— Понятия не имею! — отвечает он. — Да разве это важно?
— Важно, Знобишин, очень важно. Страшно важно! Неужели ты сам не понимаешь, как это важно? Молодая, красивая, талантливая женщина вдруг погибает, а тебе наплевать! А ты и в ус не дуешь! А ты сидишь себе в своей мансарде и шампанское хлещешь! Хорош ты, Знобишин, нечего сказать!
— Оставь ты его в покое! — произносит Настя дрожащим голосом и швыряет фотографию на тахту. — Что ты к нему привязался! — кричит Настя, и я понимаю, что она сейчас заплачет, что пора доставать ей из сумочки успокоительные таблетки, что это надолго, не менее чем на полчаса, что я уже вообще устал от всего этого, что мне все это уже изрядно надоело, что мне все это уже просто осточертело, что я… что она… что нам…
— Успокойся, Настасья, — говорю я сквозь зубы. — Как тебе не стыдно! Было бы из-за чего! Разве так можно? Куда это годится? Ведь Брянская давным-давно умерла! Ты понимаешь, она умерла за тридцать лет до моего рождения! Ты понимаешь, понимаешь это, Настасья? За тридцать лет до моего рождения! И за сорок до твоего! За сорок!
— Откуда ты это знаешь? — всхлипывает Настя.
Я молчу. Почему-то мне не хочется говорить о кладбище и о часовне. И еще я молчу потому… по той причине… Нет, право, странно, почему я молчу. Нет, черт возьми, почему же я все-таки молчу? Кажется, я и сам сомневаюсь, и сам не уверен…
— Нет, нет, этого не может быть! Это абсурд! — кричу я и ударяю пустой бутылкой о столик.
— Чего не может быть? — спрашивает Настя шепотом. Она уже не плачет. И в глазах ее уже нет ни капли синевы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Февраль заканчивает свои дела и удаляется. Март приходит с видом решительным, но ведет себя двусмысленно и трусливо. По утрам у пешеходов подняты воротники и опущены уши меховых шапок. Пар струится из их ноздрей и, клубясь, вырывается изо ртов. Пар оседает инеем на волосах, на ресницах, на усах и на бородах. Но с карнизов свисают огромные сосульки, угрожающие здоровью и самой жизни вышеупомянутых пешеходов, а днем явственно слышен стук капели. Слышится также попискивание каких-то пичуг, то ли уже вернувшихся из южных стран, то ли молчавших всю зиму и теперь подающих голос. Хотя еще холодно, уже много света. По вечерам свет с неохотой покидает небосклон, подолгу задерживаясь на кромке горизонта и удивляя горожан немыслимым колоритом вполне весенних, щедрых на эффекты закатов. Иногда же март ни с того ни с сего заваливает город рыхлым свежим снегом, так что по улицам не проехать и не пройти. В такую погоду я наслаждаюсь зрелищем облепленных снегом решеток, фонарей и деревьев и подолгу наблюдаю, как дети с усердием воздвигают снежную бабу или, вопя от удовольствия, кидаются снежками.
Осторожно ступая по скользкому притоптанному снегу, шагаю вдоль чугунной ограды канала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
А Настя умеет раздеваться. А Настя раздевается талантливо. А Настя раздевается вдохновенно. О, как это все!.. Трудно подыскать подходящий эпитет. Так, наверное, раздевались наложницы фараонов, с детства наученные тонкому искусству раздевания. Так, вероятно, раздевались молодые, еще любимые королями королевы, когда им приходилось обходиться без помощи прислуги. Так Диана обнажалась на берегу ручья, когда ее увидел несчастный Актеон.
Расстегиваются пуговицы, крючки и молнии. Развязываются узелки, освобождаются петли. Что-то перелетает через голову. Что-то сползает вниз, на бедра, и далее к лодыжкам. Что-то чуть задерживается на локтях и коленях. Что-то скользит безо всякой задержки. Что-то уже валяется на полу, уже топчется голыми ступнями.
Я целую мягкий, теплый Настин живот.
— Не горюй, мой дорогой! — шепчет Настя и умолкает.
Раздается громкий и мелодичный бой часов (недавно Насте подарили электрические часы с боем).
— Ой! — вздрагивает Настасья. — Уже семь часов! Если мы не придем, Знобишин смертельно обидится, смертельно! Я тебя умоляю!
Не проходит и пяти минут, как то, что валялось на полу и было разбросано по всей комнате (только в этом единственном случае Настя позволяет себе что-то разбрасывать), снова обретает свои места на бесподобном Настином теле. Зажигается свет. Настя прихорашивается у зеркала. Я подхожу к ней и беру ее за плечи. Я вижу в зеркале голубоглазую, светловолосую, совсем еще молодую и очень привлекательную женщину, которую бесцеремонно обнимает какой-то бородатый и уже немолодой субъект. Настя смеется.
— А мы с тобой неплохая парочка! — говорит она.
Обсуждение выставки закончилось. На него мы опоздали. Знобишин издали машет нам рукой. Он улыбается. У него счастливое лицо. Его, конечно, хвалили. Его всегда хвалят.
Знобишин подходит и церемонно целует Настину руку.
— Вы, Анастасия Дементьевна, просто ослепительны! Вами можно любоваться только сквозь дымчатые очки!
Знобишин называет Настю по имени и отчеству. Так ему нравится. Он давно уже влюблен в Настю, и об этом знают все. Насте приятно, что Знобишин влюблен. И даже мне это приятно.
Настя берет Знобишина под руку. Мы идем по залу. Все смотрят на Настю и Знобишина. Я тоже смотрю на них. "Красотка!" — говорит кто-то за моей спиной. "Да, хороша! — соглашается второй голос. — Везет Знобишину!"
На стенах знобишинские шедевры: "Натюрморт с нарциссами", "Лодки у берега", "Портрет Афанасия Петровича", «Ледоход», "Натюрморт с матрешкой", "Зима пришла".
— Приятный колорит! — произносит Настя, останавливаясь у "Натюрморта с матрешкой".
— А теперь ко мне в мастерскую! — провозглашает Знобишин.
— Чудесно, чудесно! Отпразднуем ваш успех! — радуется Настя.
Едем в такси. Останавливаемся у магазина. Знобишин нас покидает, но вскоре возвращается, прижимая к груди бутылки шампанского.
— Сегодня будем пить одно шампанское! — кричит он.
"Его не узнать, — думаю я, — успех преображает человека".
Едем дальше. Держим на коленях бутылки.
— Смотри-ка, — шепчу я Настасье, — у Знобишина за плечами что-то виднеется. Не крылья ли это?
— Ау, Знобишин! — говорит она. — У вас на спине что-то торчит!
— Где? — пугается Знобишин и поспешно засовывает руку за спину.
— Ха-ха-ха! — смеется Настя. — Это же крылья, Знобишин! Это ваши собственные крылья! Вы окрылены! Вы крылаты! Ха-ха-ха! — смеется Настя, тычась лицом в плечо смущенного и совершенно раздавленного счастьем Знобишина.
Подворотня. Первый двор, довольно широкий. Туннель проезда. Второй двор, чуть поуже. Еще туннель. Третий двор, узкий, как щель. Обшарпанная дверь. Узкая черная лестница с железными перилами. Ведра у дверей квартир. Запах кошек, щей с говядиной, котлет с луком, маринованной селедки, копченой трески, заплесневелого хлеба, несвежих яиц, окурков, апельсинных корок, подгоревшего подсолнечного масла, гнилой картошки, тухлой капусты.
Поднимаемся. Миновали четвертый этаж, пятый, шестой.
— Я вас умоляю, Знобишин! Скажите честно, сколько мы еще будем тащиться по этой вонючей лестнице? — стонет запыхавшаяся Настя.
— Уже пришли! — объявляет Знобишин.
Перед нами небольшая дверь с толстым железным засовом и висячим замком внушительных размеров. Знобишин долго возится с ключами. Наконец дверь распахивается с жалобным писком. За нею виднеются прутья железной решетки. Снова бренчание ключей. Но вот и решетка уже открыта. Щелкает выключатель. Входим.
У Знобишина, оказывается, великолепная мастерская. В мансарде. Просторная, удобная, обжитая. В прихожей висят неизвестные мне знобишинские творения. В рабочей комнате — мольберт с незаконченным городским пейзажем, палитра, тюбики, бутылки, кисти, мастихины, подрамники, пустые рамы, мраморная голова Лаокоона, запах льняного масла и скипидара. В комнате для приема гостей — тахта, накрытая лохматыми собачьими шкурами, плохо сохранившееся кресло павловских времен, значительно лучше сохранившийся низкий столик неизвестного времени и небольшой книжный шкаф начала нашего века в полной сохранности. В шкафу книги по искусству и несколько фотографий, прижатых к стеклу.
Бодрый, приплясывающий, подпрыгивающий, неузнаваемый Знобишин то и дело убегает на кухню и притаскивает оттуда тарелки, вилки, стаканы и какую-то закуску. После он приносит старинный хрустальный бокал с замысловатым вензелем на боку.
— Внимание! Восемьсот девятнадцатый год! — торжественно изрекает хозяин. Бокал идет по рукам. И верно: под вензелем цифра — 1819. — Поклонники! — продолжает Знобишин. — Поклонники моего скромного таланта поднесли презент. Из него будет пить божественная Анастасия Дементьевна! Кто желает помыть руки — извольте. По коридору налево.
Настя уходит. Подхожу к шкафу. Разглядываю выставленные за стеклом фотографии. На одной из них — старой, коричневого оттенка, наклеенной на толстое картонное паспарту с золотым тиснением, с гербом и фамилией владельца фотоателье, — молодая женщина. Она сидит на стуле с высокой спинкой, украшенной почти такими же цветами, как и на фасаде Настиного дома. Она сидит, положив ногу на ногу и сложив руки на колене. Одета по моде девятисотых годов: белая блузка с длинными рукавами, с высоким, закрывающим шею воротничком, и темная, строгая, видимо шерстяная, юбка. На груди жемчужное ожерелье. На воротничке жемчужная брошь. В ушах серьги с крупными камнями. Лицо красиво и благородно: высокий чистый лоб, брови, крутыми дугами взлетающие к вискам, светлые, широко расставленные глаза, тонкие ноздри, изящного рисунка рот с чуть припухшей нижней губой, нежный овальный подбородок. Лицо спокойно и задумчиво. В глубине счастливых глаз и в уголках счастливого рта затаилось некое подобие грусти, некая усталость и как бы предчувствие несчастья. Волосы пышные… подвитые… собраны на затылке в узел…
Насвистывая что-то бравурное, Знобишин хлопочет у столика.
— Кто это? — спрашиваю я, кивая на фотографию.
— Это Брянская, — отвечает Знобишин, продолжая беззаботно насвистывать бодрый мотивчик. — Певица. Была стра-а-ашно знаменита, феноменально знаменита. Теперь ее и не помнит никто. Сик транзит гл[cedilla]риа мунди! А что, понравилась? Она и мне нравится. Красивая баба.
Настя возвращается. Мы усаживаемся за столик. Хлопает пробка. "Ай!" взвизгивает Настя — шампанское льется ей на колени.
Знобишин бежит на кухню за полотенцем, тут же прибегает обратно и долго хлопочет вокруг Насти.
— Ничего, — говорит она. — Приятно искупаться в шампанском.
Пьем. Произносим тосты. За успехи Знобишина, за искусство, за Настино совершенство, за всеобщее процветание.
— Выпьем в память о Брянской! — говорю я вдруг, вставая со стаканом в руке. — Помянем ее, всеми забытую!
— А кто она такая? — спрашивает Настасья озабоченно.
— Исполнительница цыганских романсов! — отвечает Знобишин и, вынув из шкафа фотографию, сует ее в Настины руки.
Настя бледнеет. Осторожно, с опаской держа карточку на ладони, она внимательно ее рассматривает.
— Недурна, — говорит она, помолчав. — Вся в золоте и жемчугах. Как видно, не нуждалась.
"Вот тебе и толстуха! — думаю я. — Вот тебе и лохматые брови, сросшиеся на переносице! Вот тебе и бородавка над верхней губой! Вот тебе и цыганская шаль на необъятных плечах! Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Вот оно, оказывается, как!"
— Слушай, Знобишин, подари мне эту фотографию! — произношу я голосом тусклым и не своим.
— Зачем она тебе, старина? — изумляется Знобишин. — Зачем тебе эта покойница? У тебя же Настя есть! Живая Настя!
— Подари, Знобишин! — повторяю я мрачно, почти шепотом.
Настины глаза округляются и темнеют. Настя смотрит на меня со страхом.
— Нет, старина, не подарю! — говорит Знобишин с неожиданной для него жесткостью, и я чувствую, что его реденькая бороденка, его длинные прямые волосы, его короткие пальцы почти без ногтей мне невыносимо противны.
— А не хочется ли тебе, Знобишин, хотя бы иногда писать что-нибудь другое и как-нибудь иначе? — спрашиваю я неожиданно для себя.
— Нет, не хочется, — спокойно отвечает Знобишин, — совсем не хочется. Не мое это дело. Твое это дело. Каждому свое, старина. Ты творишь для вечности, а я для завтрашнего вторника и послезавтрашней среды. У этих скромных дней текущей недели есть свои культурные запросы. Вот я их и удовлетворяю. Это моя миссия.
— А почему же ты, Знобишин, столь уверен, что создан всего лишь для вторника? Почему ты столь непритязателен и столь кроток? Никто ведь не обрекал тебя на служение текущей неделе, ты сам себя на это безжалостно обрек!
— А потому что я знаю, на что способен, и не обольщаюсь наивными надеждами. Лучше синица в руке, чем журавль в небе.
— И ты не тоскуешь по журавлю?
— Тоскую иногда. Особенно, когда его вижу. К примеру, когда вижу твою живопись.
— Но ведь когда-то, Знобишин, я писал совсем как ты: "Натюрморт с двумя луковицами", "Тучкова набережная", "Озерная тишина"… И ничто не говорило мне о том, что я могу писать иначе.
— Если стал писать так, значит, что-то говорило, — замечает Знобишин довольно резонно.
— Давайте поболтаем о чем-нибудь другом! — предлагает Настя, глядя на Брянскую. — Интересно, как она пела? Пластинки, наверное, сохранились.
"Такое хрупкое созданье не могло петь басом, — размышляю я. — Значит, все не так, как мне думалось. Но когда же она умерла? На фотокарточке ей лет тридцать, а фотографировалась она, судя по одежде, не позже середины девятисотых годов. Часовня же построена в стиле конца девятисотых — начала девятьсот десятых… Значит, умерла она совсем молодой, ей и сорока еще не было небось. Но отчего она покинула этот мир так рано? Что с нею случилось?"
— Ты не знаешь, отчего умерла Брянская? — спрашиваю я Знобишина.
— Понятия не имею! — отвечает он. — Да разве это важно?
— Важно, Знобишин, очень важно. Страшно важно! Неужели ты сам не понимаешь, как это важно? Молодая, красивая, талантливая женщина вдруг погибает, а тебе наплевать! А ты и в ус не дуешь! А ты сидишь себе в своей мансарде и шампанское хлещешь! Хорош ты, Знобишин, нечего сказать!
— Оставь ты его в покое! — произносит Настя дрожащим голосом и швыряет фотографию на тахту. — Что ты к нему привязался! — кричит Настя, и я понимаю, что она сейчас заплачет, что пора доставать ей из сумочки успокоительные таблетки, что это надолго, не менее чем на полчаса, что я уже вообще устал от всего этого, что мне все это уже изрядно надоело, что мне все это уже просто осточертело, что я… что она… что нам…
— Успокойся, Настасья, — говорю я сквозь зубы. — Как тебе не стыдно! Было бы из-за чего! Разве так можно? Куда это годится? Ведь Брянская давным-давно умерла! Ты понимаешь, она умерла за тридцать лет до моего рождения! Ты понимаешь, понимаешь это, Настасья? За тридцать лет до моего рождения! И за сорок до твоего! За сорок!
— Откуда ты это знаешь? — всхлипывает Настя.
Я молчу. Почему-то мне не хочется говорить о кладбище и о часовне. И еще я молчу потому… по той причине… Нет, право, странно, почему я молчу. Нет, черт возьми, почему же я все-таки молчу? Кажется, я и сам сомневаюсь, и сам не уверен…
— Нет, нет, этого не может быть! Это абсурд! — кричу я и ударяю пустой бутылкой о столик.
— Чего не может быть? — спрашивает Настя шепотом. Она уже не плачет. И в глазах ее уже нет ни капли синевы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Февраль заканчивает свои дела и удаляется. Март приходит с видом решительным, но ведет себя двусмысленно и трусливо. По утрам у пешеходов подняты воротники и опущены уши меховых шапок. Пар струится из их ноздрей и, клубясь, вырывается изо ртов. Пар оседает инеем на волосах, на ресницах, на усах и на бородах. Но с карнизов свисают огромные сосульки, угрожающие здоровью и самой жизни вышеупомянутых пешеходов, а днем явственно слышен стук капели. Слышится также попискивание каких-то пичуг, то ли уже вернувшихся из южных стран, то ли молчавших всю зиму и теперь подающих голос. Хотя еще холодно, уже много света. По вечерам свет с неохотой покидает небосклон, подолгу задерживаясь на кромке горизонта и удивляя горожан немыслимым колоритом вполне весенних, щедрых на эффекты закатов. Иногда же март ни с того ни с сего заваливает город рыхлым свежим снегом, так что по улицам не проехать и не пройти. В такую погоду я наслаждаюсь зрелищем облепленных снегом решеток, фонарей и деревьев и подолгу наблюдаю, как дети с усердием воздвигают снежную бабу или, вопя от удовольствия, кидаются снежками.
Осторожно ступая по скользкому притоптанному снегу, шагаю вдоль чугунной ограды канала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46