https://wodolei.ru/catalog/mebel/massive/
— А разве это не так? — ответила Ксения и поглядела на меня как-то строго. — Пред богом я теперь жена твоя, хотя мы и не венчаны, хотя с Одинцовым я еще не разведена, хотя еще никто на свете не знает о том, что случилось сегодня ночью на этой тахте. Между прочим, она довольно мягкая, но не мешало бы ей быть немножко пошире. Забыла сказать тебе, милый: скоро я опять уеду по делам в Москву, мне заказали там несколько концертов. А из Москвы я собираюсь направиться прямо в Крым — надо как следует отдохнуть перед гастролями в приволжских городах, где меня давненько поджидают. А ты не хочешь понежиться в Ялте? У меня там есть небольшая дача. Приютить тебя я, к сожалению, не смогу — может нагрянуть мой бывший супруг с приятелями. Но ты устроишься в каком-нибудь приличном пансионе. Их там великое множество, на любой вкус и на любой карман.
— Да, да, — встрепенулся я, — мне уже обещали путевку… то есть место в специальном пансионе для литераторов! И как раз на это время!
— А я и не знала, что бывают такие пансионы! — удивилась Ксения. Вот и чудесно!
Пелерина была надета.
— Какое бесстыдство! — усмехнулась Ксения. — Возвращаюсь домой утром и к тому же без шляпки.
— А цветы? — спросил я.
— Пусть остаются здесь и напоминают обо мне!
Довез ее на извозчике до дому.
— Я напишу тебе из Москвы, дай мне твой адрес, — сказала она.
Вырвав листок из записной книжки, записал адрес. Ксения сложила листок и спрятала его в маленький кармашек на юбке.
Долго стою перед ее домом. Шторы на окнах, как всегда, опущены. Упитанные гипсовые купидоны, сидящие над окнами, поглядывают на меня с ухмылкой.
В душе моей полнейший разгром. Все сдвинуто с места, все разбросано, разворочено, опрокинуто, смято, скомкано, перевернуто вверх дном, вывернуто наизнанку, рассыпано, перемешано и перепутано. Все двери и дверцы распахнуты настежь. Все ящики, шкатулки и коробки пусты — их содержимое свалено в кучу. С ужасом гляжу на свою разоренную душу. Что же мне с нею делать?
Все еще торчу перед домом Ксении. Дверь парадного открылась. Появился знакомый швейцар. Он распахнул дверь пошире и склонился подобострастно.
Быстро вышел высокий, статный, плечистый, усатый офицер со шпорами на сапогах и с шашкой на боку. Пуговицы его сияли, шпоры звенели, шашка бренчала по ступеням.
— Эй, извозчик! — крикнул он.
Проезжавшая мимо извозчичья коляска остановилась. Офицер сел в нее, поставив шашку между ног. Коляска уехала.
Одинцов! Вот он какой! Эффектен! И рост, и осанка, и усы… И шпоры позвякивают так музыкально…
Шатаюсь по городу. Гляжу по сторонам. Стараюсь не глядеть в свою разгромленную душу. Замечаю свое отражение в стекле витрины: рост средний, плечи умеренной ширины, пиджачок заурядный, брюки поглажены неделю тому назад, ботинки не слишком модные, шпоры отсутствуют, шашка — тоже, в лице некая грусть и некая неуверенность, и даже некая виноватость… Что она во мне нашла? На кого променяла своего гвардейца? Любопытно, как бы я выглядел со шпорами на пятках и с шашкой на бедре? Наверное, это утомительно — весь день таскаться с шашкой. Она тяжелая, длинная, за все цепляется, того и гляди, где-нибудь застрянет.
Неожиданно для себя забредаю в издательство. Мне говорят, что я вовремя явился, что я легок на помине, что уже есть корректура моей книжки, что ее надо немедленно забрать, тщательно прочитать, исправить все ошибки и опечатки, подписаться, поставить дату и поскорее вернуть ее обратно. Приятная новость не производит на меня впечатления. Спокойно засовываю корректуру в карман и продолжаю слоняться по городу.
Ночное дежурство в учреждении. Никто не любит дежурить. И я — тоже. Дежурить скучно, тоскливо, неприятно, утомительно. Дежурить ночью вдвойне утомительно. Спать нельзя, да и негде, но под утро нестерпимо хочется вздремнуть. Приходится сражаться со сном. А после дежурства весь день спать почему-то не хочется, но голова становится чугунной, глаза слезятся и ноги как-то плохо удерживают тело в вертикальном положении.
И все же в ночном дежурстве есть некие преимущества. Ночью в учреждении безлюдно и тихо. Делать дежурному решительно нечего. Разве что пройтись по лестницам и этажам, погасить две-три напрасно горящие лампочки и убедиться в том, что вахтер у главного входа пребывает на своем посту и не подвластен коварному Морфею. В течение восьми часов можно спокойно читать, писать, размышлять и даже рисовать. Ты предоставлен самому себе, никто тебя не беспокоит, никто не нарушает твоего уединения, никто не помешает твоим вдохновенным занятиям или твоему постыдному безделью.
Во время этих вынужденных ночных бдений я пишу стихи или письма знакомым, предаюсъ воспоминаниям о минувшем и мечтам о несбыточном. Меня забавляет причудливость ситуации: все спят, а я — нет. Меня волнует романтика ночи.
Передо мною на столе три телефона — белый, черный и красный. В любой момент мне могут откуда-то позвонить, что-то спросить или приказать. Но телефоны молчат. Никто, разумеется, не звонит, не спрашивает, не приказывает. Я и сам, между прочим, могу кому-нибудь позвонить, кого-нибудь потревожить, разбудить, напугать ночным звонком, поднять с постели и спросить, как спится и хороши ли сны. Но я, конечно, никому не звоню и не задаю издевательских вопросов в столь поздний час. Я сижу перед тремя телефонами, подперев ладонью лоб, и размышляю.
…Со мною случилось нечто непоправимое. Много лет моя лодка дремала в тихой заводи у прибрежных кустов. И вот меня подхватило течением и понесло, и завертело, и закружило, и закачало. И вот меня несет черт знает куда. Удастся ли мне спастись? Лодчонка у меня утлая, а весла на берегу остались. Да и зачем оно мне — спасение? Пусть уносит меня в океан, в безбрежность, в простор бесконечный! Пусть утону я в этом океане!
Встаю из-за стола, подхожу к окну. Белая ночь беззвучна и неподвижна. Похожа на привидение. Как все привидения, она светла, холодна и прозрачна. Давно когда-то была она, вероятно, живой, теплой, темной, звездной ночью. И вот теперь бесплотным светящимся фантомом появляется каждый год на севере, тревожа всех робких, изумляя всех впечатлительных и восхищая всех восторженных.
Пишу заявление о предоставлении мне очередного отпуска на неделю раньше запланированного срока. Указываю причину: имею путевку в Дом отдыха литераторов. Лгу, потому что путевки у меня еще нет. Но желанный отпуск мне дают. Мне верят.
Добываю путевку. Добываю с великим трудом. Все сроки уже давно прошли, все путевки уже давно разобраны. Прошу, умоляю, выдумываю какую-то чепуху, доказываю, что мне смертельно необходимо в Ялту на конец июня и весь июль, что от этого зависит мое здоровье, которое вдруг странно пошатнулось, моя творческая судьба, которая меня тревожит, моя личная жизнь, которая у меня не устроена, — словом, все у меня повисло на волоске: или путевка, или я погиб. Сначала мне говорят, что на путевку нет никакой надежды, что раньше надо было пошевелиться и похлопотать, что лучше мне не терзать себя понапрасну, а успокоиться и позабыть о Ялте. После признаются, что одна свободная путевка все же есть, но на нее претендует ветеран и инвалид и у меня нет ни малейших шансов. Но тут обнаруживается, что ветеран серьезно заболел и ехать на юг не в состоянии, что мне здорово повезла и я завтра же могу приходить с деньгами. Назавтра я прибегаю с деньгами, и мне объявляют, что произошла ошибка, что, хотя ветеран и захворал, путевки все же нет, потому что кто-то уже перехватил ее, кто-то раньше пронюхал о болезни инвалида, кто-то оказался проворнее меня. Тут я впадаю в отчаянье, пытаюсь рвать на себе волосы, но вовремя спохватываюсь — мало того, что я не обладаю шашкой и шпорами, у меня и волос не будет! Ксения скажет: "Как быстро ты, милый, облысел!" И бросит меня к лешему. Но приходит чудесное спасение — совершенно неожиданно отыскивается вторая свободная путевка, и мне ее торжественно вручают.
Звонит Настя.
— Ну как, ты решил что-нибудь с отпуском?
— Да, решил. Поеду в Ялту, в Дом отдыха литераторов.
— А я?
— А тебе советую отдохнуть на Рижском взморье. Для твоего организма это полезнее.
— Благодарю за дружеский совет! — говорит Настасья и вешает трубку.
Звонит А. Спрашивает, как дела, какие новости. Давно не встречались мы с А. Нехорошо. А. я люблю. Он не дурак. Он все понимает. У него нет предрассудков. И душа у него всегда чистая, без паутины по углам. Договариваемся с А. о встрече.
Еще один звонок. К телефону подходит матушка и говорит мне:
— Она!
— Кто — она?
— Твоя артистка!
Голос Ксении доносится издалека-издалека, с другого конца земли, откуда-то из Австралии, из Аргентины, с островов Туамоту.
— Здравствуй, миленький мой!
— Здравствуй, радость моя!
— Как поживаешь, миленький мой? Думаешь ли обо мне?
— Хорошо поживаю, радость моя. Только и думаю, что о тебе.
— Напрасно, напрасно, миленький мой, думаешь ты только обо мне!
— Отчего же напрасно, радость моя, объясни толком!
— Оттого напрасно, миленький мой, что устанешь ты скоро думать обо мне.
— О нет, никогда, радость моя, не устану я о тебе думать! Вот увидишь!
— Ну, коли так, то я разрешаю — думай, пожалуйста, только обо мне, обо мне, обо мне! А цветы еще не завяли?
— Нет, цветы еще совсем свежие. Благоухают. Матушка не может на них наглядеться. А я видел твоего Одинцова. Изумительный мужчина. Одна шашка чего стоит!
— Ха-ха-ха-ха! Ха-ха-ха-ха! — хохотала Ксения где-то на Мадагаскаре. — Ой, со мной от смеха грех может случиться! Не смеши меня больше! Ты знаешь, что я хочу тебе сказать…
— Знаю. Хочешь сказать, что ты от меня без ума, и…
— Ну надо же! Как ты догадался? Какой умница! И еще я хочу назначить тебе свидание в Крыму, в Ялте, у отеля Левандовского 14 июня в 11 часов утра. Запиши, а то забудешь!
Я взял записную книжку и записал.
— А теперь ступай к своему письменному столу и сочиняй обо мне стихи. Ты должен воспеть меня наилучшим образом. Привет твоей матушке. Я до сих пор не могу опомниться от ее варенья. Поцелуй меня на прощанье! Целуешь?
— Целую!
— А как целуешь?
— Нежно, страстно и продолжительно.
— Вот, правильно! Так и всегда меня целуй. Ну, до свиданья, милый! По утрам, как проснешься, сразу вспоминай меня! Слышишь?
— Слышу.
— И весь день на хорошеньких женщин смотреть не смей! Слышишь?
— Слышу.
— Жди моего письма из Москвы!
— Жду.
Вешаю трубку. Продолжаю сидеть на стуле у телефона. Мама выходит из своей комнаты.
— А как же Настя?
— Не знаю, мамочка, не знаю…
Продолжаю сидеть у телефона. В моей руке раскрытая записная книжка. В ней запись: "14 июня 11 ч. гост. Левандовского". Господи! У меня же путевка только с 25-го! Но тут же вспоминаю: это по старому стилю! Зачеркиваю написанное и пишу заново, крупно и аккуратно:
"ЯЛТА. ГОСТИНИЦА ЛЕВАНДОВСКОГО. 27 ИЮНЯ. 11 ЧАСОВ УТРА".
Встретившись с А. у входа в зоопарк, мы идем с ним по аллее.
— Куда ты пропал? — говорит А. — Месяца три тебя не видел. Звонил несколько раз, и все матушкин голос, и все "его нет", "не знаю", "позвоните завтра". Дела? Или очередная стрела этого кудрявого мальчугана, этого стервеца, этого малолетнего преступника засела в твоем покрытом шрамами сердце? Зря ты Настю мучаешь. Женился бы, угомонился бы, устроился бы поудобнее и посвятил остаток жизни святому искусству. Настя баба хоть куда и души в тебе не чает. Немножко взбалмошная, но это пикантно. Тихие, кроткие женщины скучноваты.
Мимо нас, как бы иллюстрируя слова А., громко цокая каблуками, проходит миловидная блондинка, немножко похожая на Настасью. Я провожаю ее взглядом. И А. провожает ее взглядом. Он тоже неравнодушен к голубоглазым блондинкам.
— В лице твоем появилось нечто новое, — продолжает А., - что именно, пока не понимаю. Ты несомненно чем-то обеспокоен, озабочен, озадачен, а может быть, даже потрясен, так сильно потрясен, что никак не можешь прийти в себя. В общем, если я не ошибаюсь, ты здорово сбит с панталыку. Но чем? Или кем? Это тайна?
Садимся на скамейку, закуриваем, и я, опуская подробности, рассказываю свою историю.
Сначала А. поглядывает на меня иронически, со скрытой улыбкой. Она прячется в его глазах, в его губах и даже в подбородке — он недоверчиво подрагивает. Потом ирония исчезает. В лице появляется какая-то странная неподвижность, мертвенность, окаменелость. Таким лицо А. я, пожалуй, еще никогда не видел. В конце же моего рассказа лицо А. наполняют всевозможные чувства, которые он не в состоянии скрыть: изумление, растерянность, страх, восхищение и еще что-то, и еще…
— Ну вот, — говорю я. — Теперь и ты обеспокоен, озабочен, озадачен. Теперь и ты потрясен, так сильно потрясен, что никак не можешь прийти в себя. Словом, совершенно очевидно, что теперь и ты полностью сбит с панталыку. Проглоти-ка парочку пилюль валерьянки. Тебе вредно так волноваться.
С остановившимися глазами, бледный и весь какой-то взъерошенный, А. машинально глотает пилюли, машинально раздавливает в пальцах окурок, машинально закуривает новую сигарету.
— Вот тебе моя тайна, — говорю я. — О ней знаем только мы с тобой. И немножко Знобишин. Но он не верит, конечно, не верит. И не мудрено. В такое трудновато поверить. У матери моей тоже появились, наверное, некоторые подозрения. Небось еще тогда, когда она в первый раз услышала голос Ксении по телефону.
— По телефону? — вскрикивает совсем одуревший А. — Она звонит но телефону из тысяча девятьсот восьмого года? Невероятно!
— Разумеется, невероятно, — соглашаюсь я, стараясь вконец не разнервничаться вместе с ним. — История, брат, неслыханная. Представляешь, каково мне? Тут еше Настя психует, устраивает истерики.
— Но послушай, — продолжает А., - но послушай, разве она не замечает…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46